А теперь этот мужчина, легко переместившись вдоль стола, наклоняется к Мороку с другой стороны:
— Полно, Морок, полно! Я вас ни в чем не обвиняю. Наоборот! Вы проявили отчаянную храбрость, которая, увы, только в сказках оказывается спасительной. В жизни от нее, как правило, проку мало.
— Я не знал, что вы все видели, — хмуро заявляет мессир, опуская голову и комкая в кулаке салфетку — так, словно это салфетка виновна в том страшном преступлении. — Я не знал. Хотя… даже если бы… — И лицо Морока прорезает кривая ухмылка, столь знакомая мне по лицу Дубины… и по отражению в зеркале.
— Если бы! — Дубина кладет шефу разведки руку на плечо. — Вы попытались бы меня спрятать. Чтобы мальчик не проболтался. И не вызвал бы у отца очередной приступ гнева. Иначе пришлось бы прикрывать еще одну историю, погрязнее предыдущей.
— Я делал, что мог, — все так же мрачно отвечает Морок. — Я не дал ему жениться снова. Я подкладывал к нему в постель шлюх, которые позволяют клиентам… — он замялся, не обладая богатством обозначений жесткого секса, которым сегодня располагает любой подросток. Смешные они, эти дофрейдовские времена!
— В общем, давали ему сцеживать свой гневоголизм понемножечку, туда, куда положено, без убийств высокородных особ! — одобрительно говорю я.
Нет, я и в самом деле одобряю его действия, но Морок смотрит на меня глазами быка, в лоб которому целит шпагой тореадор. Обреченности в этих глазах — от края до края. Целая вселенная обреченности.
— Послушайте нас, Морок, — с повышенной убедительностью и на пониженных тонах увещеваю я. — Мы просто объясняем: нам все известно. Все ваши тузы и козыри, включая спрятанные в рукаве. Давайте играть открытыми картами.
— Я не отдам вам трон. — Шеф разведки бросает все свои заходы из Марьиной рощи и ломит сквозь кусты, словно лось. — Я не отдам вам Шарля. Можете звать палачей.
— Будете первым советником короля Шарля? — выпаливает Дубина, лось номер два.
— К-короля Ш-шарля? — выдыхает Морок. Первый раз за нашу встречу он теряет контроль над собой. Полностью.
— Поймите, мы должны были вас проверить! — мягко произношу я, спасая мозг шефа разведки от перегрева. — Если бы вы сдали Шарля, какой тогда из вас советник? Но вы крепкий орешек. И, надеюсь, останетесь таким впредь. Шарль может на вас положиться. Королевство может на вас положиться. Мы тоже можем… надеяться. Нас-то здесь не будет. Никогда больше не будет.
— Как это? — Морок поднимает глаза, в которых еще видны тени боли и страха, но уже возвращается всегдашняя цепкость, властность, решительность. — Вы разве… уходите?
— Мы не уходим, Морок, — печально говорит Дубина, больше уже не принц и не Эркюль. Просто Геркулес по прозвищу Дубина. — Мы исчезаем. Мы ведь не люди, мы призраки. Призраки из другого мира. Да, нас можно потрогать рукой и потыкать ножом — ощутишь плоть и увидишь кровь. Мы очень хорошо сделанные призраки. Но нас больше нет. Мы для этого мира мертвы. И пришли только чтобы спасти вас всех. Потому что даже там, где мы сейчас, я не мог не думать о моей земле, о моем брате… Я очень вас люблю.
— М-мальчик м-мой, ты ведь… не в аду? — жалобно спрашивает мессир Морок, добрый христианин.
— Нет, Морок, что ты! — машет рукой Геркулес. — Просто в другом мире. Там у меня все хорошо. Я жениться собираюсь. На принцессе Кордейре, очень знатной особе.
— Которая ухитрилась тебя полюбить, не выясняя деталей твоего происхождения! — даю я подзатыльник этому снобу.
Их призрачное высочество хихикает и показывает мне язык. Морок наблюдает за этим безобразием с усталой снисходительностью. Миссия по спасению Геркулесовой страны выполнена, нам пора уходить.
Глава 13. Затмение неба и земли
— И что, вот так вот уголки конфеткой подогнуть — и все? — недоверчиво спрашивает Константин. Лицо у него у самого как у маленького ребенка, разворачивающего конфету.
— Ну да. Только не какой попало конфеткой, а непременно "Белочкой"! — смеюсь я. — Только пирожок в форме белочки называется лодочкой, а вовсе не то, что сейчас за лодочку выдают — кружок теста пополам свернули и пеките, не заморачивайтесь. Все остальные пирожки перед лодочкой — тьфу! — недостойны в пыли лежать.
— Слышал бы нас кто-нибудь… — завороженно шепчет Дракон, разглядывая на ладони крохотную фитюльку, кокетливо растопырившую углы, — решил бы, что мы спятили. Белочка лодочкой…
— Эх, а я-то надеялась хоть от тебя понимания дождаться! Думала, мужчина твоей профессии поймет высокую красоту старинной формы русского пирожка! Ан нет. И ты не догоняешь.
Я иду мыть руки. Ночная кухня в ресторане — место странное. Есть в нем и что-то от крипты* (В средневековой западноевропейской архитектуре — сводчатые подвальные помещения под алтарем и хорами храма, где погребены мощи святых и мучеников — прим. авт.), и что-то от морга, и что-то от банка… Вкусные запахи витают здесь, словно привидения, понемногу исчезая, чтобы, вопреки всем кодексам поведения для призраков, вернуться на заре.
— И что ты теперь делать собираешься? — спросило у меня мое отражение. Серьезно так спросило, въедливо. На лице его застыло выражение ехидного любопытства. От подобного собеседника не отмахнешься. Придется отвечать.
— Да все подряд! Что под руку подвернется! — все-таки попыталась отовраться я. Никаких далеко — и даже коротко — идущих планов на свою новую жизнь у меня не было. Одно было ясно: писателем я быть не перестану. Просто перестану КОРЧИТЬ из себя инженера душ. Делать вид, что понимаю в этой жизни больше окружающих. Что ведаю заповедные пути к вселенской гармонии. Что прозреваю сквозь плотское и материальное ландшафты тонкого мира. Ведь я и в верхнем мире, созданном моим воображением, ничего не прозреваю. Аватара моя бедная мотается по лесам и долам наугад, рискуя собой почем зря. А я и бровью не веду, занятая не то устройством, не то разрушением своей судьбы.
Отражение деловито шагнуло вон из зеркала, по пути преображаясь в Морехода. Я постаралась уловить дивный момент: пожилой пират в кудрявом каре и глубоком декольте, но не уловила.
— Все подряд — это что? Наймешься к своему драгоценному картошку чистить? — продолжил допрос мой бессменный проводник и мучитель.
— А хоть бы и так! — вздохнула я. — Разве у меня есть выбор? На перепутье ни у кого выбора нет, хоть как надписи на камне читай: налево пойти — голову потерять, направо пойти — работы лишиться, прямо пойти — впасть в экзистенциализм, на месте остаться — мошкара заест.
— Все веселишься, — неодобрительно заметил Мореход, — все ерничаешь. На новую жизнь нацелилась. А старая отпустит ли тебя, как думаешь?
— Старая жизнь — это маменька и полсотни полузнакомцев, упоенных возможностью выесть мне мозг? — осведомляюсь я. — Ты же знаешь цену этим людям. За то, чтобы создавать подобие круга общения, они берут дорого, непомерно дорого. Фактически все, что у тебя есть — достоинство, свободу и здравомыслие — они отбирают и… ладно бы к делу приспосабливали, а то ведь просто гноят!
Вдруг приходит мысль: наверное, где-то у них на достоинство-свободу-разум, отнятых у таких, как я, гноильня заведена. И в ней на полках лежат наши главные душевные качества и постепенно разлагаются в слизь, ссыхаются в мумии, рассыпаются в прах. А Бесстыжие Толстухи и Веселые Кащеи гуляют вдоль стеллажей и приглядывают, чтоб погнило все в срок… Впечатляющая картина. Инфернальная даже.
— Чепуха это, а не инферно* (Ад — прим. авт.)! — рявкает Мореход. С чего это он так обозлился-то? Ревну-ует, ревну-у-ует! Мысль эта читается на моем торжествующем лице.
Мореход вдруг берет меня за руку — вроде бы безопасным, почти ласковым жестом — и резко отшвыривает от себя прямо в зеркало. Я проваливаюсь сквозь серебристую пленку, вижу опустевший туалет, словно из-под воды, на секунду делается страшно вдохнуть — и падаю затылком на песок пляжа. Тоже пустого и безлюдного. Если не считать Морехода, который, строго говоря, не человек — как и я. Так что пляж не перестает быть безлюдным и в нашем присутствии.
— Я бы попросила больше подобных сцен не устраивать, — чопорно произношу я, сажусь и отряхиваюсь. — Мог бы просто пригласить, а не швырять меня куда тебе вздумается.
— Я — подсознание. Я никого никуда не приглашаю, ни просто, ни сложно. Все, что я делаю, я делаю насильно, вопреки разуму и приличиям, — с еще большей чопорностью заявляет Мореход. — Скоро здесь будут оба — Викинг и Дубина. Пора бы тебе на них посмотреть. И решить их судьбу.
— А почему я? — душа у меня уходит в пятки и одновременно взмывает в черное многозвездное небо. — Разве они не сами?…
Мореход глядит на меня сочувственно. Ну какое «сами»? Кто из вас, людей, «сами»? Когда такое было? Даже оторвавшись от окружающего вас мира, вы немедленно увязаете в другом, внутреннем мире, выпуская его из себя, точно кровь из вен. И пока он обволакивает вас, только что не умираете от близости свободы. Вам кажется, что без якоря плыть невозможно. Это стоя на якоре невозможно плыть. Но люди впаяны в знакомую реальность крепче, чем морские уточки в причал. И хотя море — рядом, никуда не поплывут.
Мореход глядит на меня сочувственно. Ну какое «сами»? Кто из вас, людей, «сами»? Когда такое было? Даже оторвавшись от окружающего вас мира, вы немедленно увязаете в другом, внутреннем мире, выпуская его из себя, точно кровь из вен. И пока он обволакивает вас, только что не умираете от близости свободы. Вам кажется, что без якоря плыть невозможно. Это стоя на якоре невозможно плыть. Но люди впаяны в знакомую реальность крепче, чем морские уточки в причал. И хотя море — рядом, никуда не поплывут.
Мне обидно от его сочувствия. Я вспоминаю, что здесь я — не человек. Я — демиург этой вселенной. Она — моя. Я могу устроить апокалипсис одним движением бровей. Одной силой своего раздражения я могу поджечь даже колышащуюся во тьме массу воды. А если мне станет скучно — тут наступит ледниковый период. И выживут одни мамонты. Если, конечно, я не забуду их создать, мамонтов.
Бездна ответственности вглядывается в меня, приходится брать себя в руки. Я с досадой машу рукой на кучу плавника — сырого и склизкого — и куча занимается веселым пламенем. Плавник угодливо принимает вид хорошо просушенных поленьев. Я угрожающе смотрю на гигантское, причудливо изогнутое бревно на краю пляжа — и бревно, будто раненое животное, ползет к огню, обламывая сучья. "А захотела бы — гарнитур Людовика Неважно-какого сюда приволокла!" — мелькает в голове.
Но у меня дела поважнее превращения полоски песка в королевскую опочивальню. В свет костра входят двое — Она и Он. Мои порождения, мои подопечные, мои марионетки. Сейчас я буду резать им ниточки и смотреть, что получится. Но сначала я должна увидеть, изменились ли они. Сделали хоть шаг от тех образов, которые создавала Я, — или остались прежними.
Дубина усаживается у огня и глядит на нас незнакомыми глазами. Не настороженность проходимца и не готовность зарезать по-быстрому отражаются в этих глазах — разве что на периферии сознания, необязательным дополнением к хозяйскому взору: это моя земля, вы здесь пришлецы, кто такие, зачем явились, докладывайте, да покороче! А Викинг… Викинг просто помолодела и стала рассеянной. Нет в ней прежней змеиной сосредоточенности. С таким покоем в душе добычу не ловят. С таким покоем едут домой на каникулы. Пирожки есть. Лодочкой, карасиком, расстегаем, пампушечкой. С другом сердца миловаться. В спальне, в саду, в поле, у речки. Везде, где траву еще не примяли. Она почти свободна и почти невесома. Зато напарничек ее как свинцовый стал. В песок по щиколотку уходит. Прынц с державой на плечах.
И как они удерживаются рядом? Она — почти облако, он — почти камень. Должны бы разбежаться в разные стороны, позабыть о странной дружбе своей, вернуться в родную стихию, она — в изменчивость, он — в неподвижность, и встречаться ненароком, не узнавая знакомого лица в белых завихрениях на небосклоне или в серых профилях скал…
Пока я всматриваюсь в них, разговор течет сам собою. Я без зазрения совести вываливаю на слушателей подробности своих взаимоотношений с мирозданием. Они слушают меня, а слышат только себя, как и заведено меж людьми и демиургами. Викинг приписывает мне собственные прозрения, родившиеся из наблюдательности, отшлифованной жизнью киллера-одиночки. Я не возражаю. Пусть думает, что обязана мне какими-то дарами, подсказками, вестями… Пока она не готова понять, что предоставлена сама себе. Это как оказаться в открытом море. Без якоря.
Я принимаю решение: дать этим двоим то, чего они ищут. Мое божественное решение крепко, я щедра, душа моя легка, пути мои неисповедимы. Эти двое и сами, не ведая того, дают мне ключ. Пусть я не похожа на Дракона, а он — на меня. Будущее у нас есть. А нет — так найдется. Я его придумаю. Я умею. Иначе не сидели бы напротив меня эти двое, объединенные невесть чем невесть для чего. Идите, дети мои, удача с вами. Я с вами, куда ж я денусь.
— Как пирожки? — интересуюсь я, входя в кухню.
— Да скоро уже, — радостно отвечает Константин, заглядывая в духовку. — Ты чего так долго?
— Ага, долго, — рассеянно киваю я. — Даже проголодалась.
Еще бы! За целую ночь у костра поневоле проголодаешься.
— Слушай, у тебя все волосы в песке! — удивляется Дракон. — Ты где так испачкалась?
Я только отвожу глаза. Что тут скажешь?
* * *"Старик, мне страшно!" -
"Слушай, Гость, и сердце успокой!
Не души мертвых, жертвы зла,
Вошли, вернувшись, в их тела,
Но светлых духов рой".
С.Т.Кольридж "Сказание о Старом Мореходе"
С тех пор, как мы попали в зазеркалье, перед нами точно альбом открыток раскрыли: цветущие равнины, таинственные болота, огнедышащие горы, разноцветные холмы… Вот только моря нам ни разу не показали. Хотя все дороги зазеркалья ведут именно к морю.
Разжечь костер — ночью, на пляже, рядом с полосой прибоя — это особенное, ни с чем не сравнимое удовольствие. Поэтому даже если тебе не нужно ни греться, ни рыбу жарить, ни комарье отгонять — все равно. Разведи костер и вглядись в его алое сердце, пляшущее под шум волн, как под медленный рокот далеких барабанов. И увидишь будущее.
Или, по крайней мере, истинное лицо настоящего.
Языки пламени режут темноту на дольки и снимают маски с существ, сидящих на песке по ту сторону костра. Трансакция больше не старуха с добродушно-понимающим выражением лица, броллахан больше не бестелесный призрак в провисшем плаще. И я больше не я, и Дубина больше не Дубина. Костер раскрывает нашу ложь, ни в чем нас не уличая и не насмехаясь над неудачной попыткой соврать.
Костер, костер, людям бы у тебя поучиться. Если бы не их страстное желание одержать победу над ближним — хоть самую смешную, хоть самую игрушечную — не стояли бы между нами непроницаемой стеной ложь и отчуждение, не пришлось бы тратить жизнь на пробивание брешей в чужих стенах и на непрерывную починку своей собственной…
— Значит, вот ты кто… — роняю я, всматриваясь в бывшую помощницу свою Транскцию, некогда явившуюся мне под видом Безумной Карги, — не ожидала…
— Конечно, ожидала! И даже звала, — кивает Трансакция. — Иначе меня вообще бы тут не было. Мне здесь не место, сама понимаешь.
— Как, ты говоришь, тебя зовут? — небрежно спрашивает Геркулес, тоже изменившийся нехило. Куда-то исчезли шрамы от плетей и кандалов, клеймо на плече, удостоверяющие его принадлежность рабскому сословию, зато в манерах появилась вальяжность, во взгляде — снисходительность…
— Ася, — улыбаясь, повторяет довольно молодая сероглазая женщина, сменившая добрую старую Трансаку. Есть в ней что-то раздражающе знакомое: как взгляну в это лицо, так сразу начинаю припоминать, где я могла его видеть — думаю-думаю, а вспомнить не могу…
— И ты из нижнего мира? — снова встревает Геркулес, ставший до неприличия независимым и любопытным.
— Ну, это для вас он нижний, — смеется Ася. — А для меня он очень даже срединный.
— А суккуб с маридом тогда откуда? — недоумеваю я.
— Ну, — мнется новая версия мистификаторши Трансакции, — эти миры и для меня низковаты. Где-то на уровне, гм, малого таза.
— Грубо говоря, моя епархия, — смеется бывший броллахан, обретший плоть — и какую!
Капитаном "Летучего Голландца" бы ему быть, в такой-то плоти. Соль этого моря, плещущего за нашей спиной, у него в крови, в костях, в радужке глаз, в каждой клетке тела. При такой внешности не требуются ни ругающиеся на всех языках мира попугаи, ни камзолы с золотым шитьем по обшлагам, ни сабли-пистолеты, бренчащие при ходьбе в такт поскрипыванию протеза. Да и протез тоже не нужен. И без этих красивостей видно — мореход. Старый мореход…
— "Две сотни жизней смерть взяла, оборвала их нить, а черви, слизни — все живут, и я обязан жить!" — бормочу я, смотря в равнодушные глаза цвета ночного неба и ночного моря.
— А! — отмахивается Мореход-броллахан. — Романтически-наркотические бредни. Матрос, убей он хоть альбатроса, хоть жену родную, не сбрендил бы, точно бедолага из баллады, хоть какие ему глюки показывай. Мореходы — народ крепкий, к глюкам привычный…
— Особенно такие, как ты, — ухмыляется Геркулес.
— А такие, как я, — особенно! — возвращает ему подначку Мореход.
Пока они перешучиваются, я сижу, привалившись спиной к камням волнолома, и перевариваю все, что узнала за длинный, бесконечно длинный вечер.
Когда, пройдя рощу навылет, мы не обнаружили ничего похожего на реку времени, Геркулес лишь плечами пожал. Ну нету и нету. Мне бы тоже плечами пожать: а я что могу сделать? — и вернуться в рощу, на новый круг. Но я почему-то была уверена: идем мы правильно и скоро будем на месте. Меня тянуло в сторону от лесов, к морю.
Трудно не узнать взморье, поскучневшую природу, волны песка с редкими пучками колючей травы — как предупреждение моря о скором своем появлении на горизонте. Мы понимали, куда идем. Вот только не знали, зачем.