Над кукушкиным гнездом - Кизи Кен Элтон 18 стр.


Вышли из раздевалки, в бассейне возня, плескание, везде голые, вопли и крики достигают потолка и отражаются от него, как это всегда бывает в крытых бассейнах. Черные загнали нас в бассейн. Хоть вода приятная и теплая, я не хотел отплывать от бортика (черные ходят вдоль кромки с длинными бамбуковыми шестами и всех, кто пытается уцепиться за них, отталкивают от бортиков) и держался поближе к Макмерфи, потому что знал: его не будут заставлять идти на глубину, если он сам не захочет.

Он разговаривал со спасателем, а я стоял в нескольких футах от него. Макмерфи, наверное, находился над ямой, потому что ему приходилось плыть стоя там, где я стоял на дне. Спасатель стоял на кромке бассейна. На нем был свисток и майка с номером отделения. Они с Макмерфи завели разговор о разнице между больницей и тюрьмой, и Макмерфи утверждал, что в больнице намного лучше. Спасатель думал иначе. Я слышал, как он сказал Макмерфи, что находиться на принудительном лечении совсем не то, что в заключении.

— В тюрьме ты отбываешь срок и знаешь: впереди тебя ждет день, когда ты освободишься.

Макмерфи перестал плескаться. Он медленно подплыл к бортику, уцепился за него и, глядя вверх на спасателя, после некоторой паузы спросил:

— А если ты на лечении?

Спасатель пожал мускулистыми плечами и подергал за свисток на шее. Это был старый футболист-профессионал, на лбу у него виднелись следы от клемм, и очень часто, когда он находился вне своего отделения, где-то в голове у него срабатывал сигнал, губы начинали быстро произносить номера, он принимал позицию линейного с опорой на все четыре точки и бросался на какую-нибудь прогуливающуюся медсестру, чтобы садануть ее по почкам и дать возможность полузащитнику прорваться сквозь цепь. Вот почему его отправили в буйное: когда он не выполнял функций спасателя, он мог в любой момент отмочить такую штуку.

Он снова пожал плечами в ответ на вопрос Макмерфи, потом оглянулся по сторонам, нет ли поблизости черных, и наклонился к самой кромке бассейна. Показал Макмерфи руку и спросил:

— Видишь гипс?

Макмерфи глянул и произнес:

— У тебя на руке нет гипса, приятель.

Спасатель только ухмыльнулся.

— Гипс потому, что в прошлой игре с Коричневыми я получил тяжелый перелом. Я не могу надеть форму, пока не срастется перелом и не снимут гипс. Сестра в моем отделении говорит, что тайно лечит руку. Да, друг, она говорит, если я буду обращаться с рукой осторожно, не буду ее нагружать и всякое такое, она снимет гипс, и я вернусь в клуб.

Он оперся кулаком о мокрый кафель, стал в стойку с опорой на три точки, чтобы проверить, как действует рука. Макмерфи с минуту наблюдал за ним, а потом спросил, как долго тот ждет, когда ему скажут, что рука зажила и он может выйти из больницы. Спасатель медленно поднялся и потер руку. Он всем видом давал понять, что Макмерфи обидел его этим вопросом, обвинив в том, будто он изнежен и плачется о своих болячках.

— Я на принудительном лечении, — сказал он. — По мне — так я давно бы вышел отсюда. Может, и не получится сыграть в основном составе из-за этой паршивой руки, но полотенца я бы мог складывать, разве нет? Хоть что-то мог бы делать. Но сестра в моем отделении твердит доктору, что я еще не готов. Не готов даже складывать полотенца в грязной раздевалке.

Он повернулся, двинулся к своему спасательному стулу; затем, словно пьяная горилла, забрался на него по лестнице, посмотрел на нас сверху и, выпятив нижнюю губу, проговорил:

— Меня замели за хулиганство в нетрезвом виде, а я здесь уже восемь лет и восемь месяцев.

Макмерфи оттолкнулся от кромки бассейна и, плавая на месте, обдумывал услышанное: он получил срок шесть месяцев на исправительной ферме, два из них уже прошли, оставалось четыре, и больше он не собирался отсиживать ни дня. В этой психушке он уже почти месяц, тут, конечно, лучше, чем на исправительной ферме, — хорошие кровати, апельсиновый сок на завтрак, — но не настолько, чтобы провести здесь год, два или больше.

Макмерфи подплыл к ступенькам мелкой части бассейна и просидел там все остальное время, продолжая дергать рыжую шерсть на груди и хмуриться. Я наблюдал за ним, пока не вспомнил, что сказала Большая Сестра на собрании, и тогда не на шутку испугался.

Когда нам просвистели выходить из бассейна, мы беспорядочно потянулись к раздевалке и встретились с другим отделением — начиналось их время. Мы пошли дальше, через душевую, и там, в ножной ванне, увидели малого из их отделения; он лежал на боку, попискивая, словно сонный тюлень, с большой губчатой головой розового цвета, раздувшимися бедрами и ногами, будто кто-то шар, заполненный водой, сжал посередине. Чесвик с Хардингом помогли ему встать, но он тут же улегся обратно. Голова его покачивалась в дезинфицирующем растворе. Макмерфи остановился и смотрел, как его снова начали поднимать.

— Что с ним такое, черт возьми? — спросил он.

— Гидроцефалия, — ответил Хардинг, — одна из форм расстройства лимфатической системы, когда голова заполняется жидкостью. Помоги поставить его на ноги.

Но только они отпустили парня, как он снова лег на спину в ножную ванну; на лице его появилось выражение терпеливое, беспомощное и упрямое одновременно, он брызгал слюной и пускал пузыри в молочного цвета воде. Хардинг опять обратился к Макмерфи за помощью, а сам с Чесвиком наклонился над парнем. Макмерфи прошел мимо них, перешагнул через парня и стал под душ.

— Пусть лежит, — сказал он, обмываясь под струей воды. — Может, ему не нравится глубина в бассейне.

Я был уверен: что-нибудь такое непременно случится. На следующий день он удивил отделение тем, что встал рано, вычистил уборную до блеска, а потом, когда ему велели черные, пошел мыть пол в коридоре. Удивил всех, но только не Большую Сестру. Она вела себя так, словно ничего особенного не происходило.

Днем на собрании Чесвик заявил, что пора бы наконец откровенно поговорить насчет сигарет.

— Я не ребенок, чтобы от меня прятали сигареты, как конфеты! Мы требуем что-нибудь предпринять, правильно, Мак?

Он ждал от Макмерфи поддержки, но тот молчал, сидя в углу, и Чесвик повернулся к нему. Все сделали то же самое. Макмерфи сосредоточенно разглядывал колоду карт, которая то появлялась, то исчезала в его руках, и даже голову не поднял. Стояла мертвая тишина. Только шлепали замусоленные карты Макмерфи да тяжело дышал Чесвик.

— Я требую что-нибудь сделать! — снова неожиданно выкрикнул Чесвик. — Я не ребенок!

Он топнул ногой и огляделся, ну точно как ребенок, который вдруг заблудился и вот-вот расплачется. Он стиснул кулаки и прижал их к своей круглой петушиной груди. На салатовом фоне больничого одеяния его кулаки выглядели розовыми мячиками, и Чесвик так крепко сжал их, что сам весь начал мелко дрожать.

Он и так всегда казался небольшим: маленького роста, полный, с лысой макушкой, которая блестела, как розовый доллар, — а теперь одиноко стоявший посреди дневной комнаты и вовсе выглядел крохотным. Он глянул на Макмерфи, но тот и не собирался поднимать глаз, и Чесвик беспомощно озирался по сторонам, ища поддержки у остальных острых по очереди. А они отводили взгляд и отказывались ему помочь. На лице его изобразилась паника, и его взгляд наконец остановился на Большой Сестре. Он снова топнул ногой:

— Я требую что-нибудь сделать! Слышите? Я требую что-нибудь сделать! Что-нибудь! Что-нибудь! Что…

Двое больших черных скрутили ему руки, а коротышка накинул на него ремень. Чесвик осел, словно проколотое колесо, черные поволокли его наверх в буйное, и слышно было, как его обвисшее тело шлепается о ступеньки. Когда они вернулись и сели, Большая Сестра внимательно оглядела каждого из острых, стоявших в ряд у противоположной стены. С тех пор как исчез Чесвик, никто не проронил ни слова.

— Еще есть желающие высказаться по поводу сигарет?

Я смотрю на вытянувшиеся вдоль стены опущенные лица, и наконец мой взгляд останавливается на Макмерфи. Он в своем кресле, в углу, сосредоточенно снимает колоду одной рукой… и белые трубки в потолке снова начинают накачивать замерзший свет… я чувствую это, чувствую, как лучи идут прямо в мой живот.


После того как Макмерфи перестал заступаться за нас, среди некоторых острых пошли разговоры о том, что он все еще старается перехитрить Большую Сестру, мол, услышал, что она думает отправить его в буйное, и решил на некоторое время подчиняться всем требованиям, чтобы не дать ей повода. Другие считают, что он ждет, когда она расслабится, чтобы потом огорошить ее чем-нибудь новым, более диким и необыкновенным. Они собираются группами, обсуждают и строят предположения.

Но я-то знаю, в чем дело. Я ведь слышал его разговор со спасателем. Он всего лишь осторожничает. Так осторожничал папа, когда понял, что не сможет справиться с этой кучкой людей из города, которые хотят построить плотину. Для них это деньги и рабочие места, и так можно избавиться от жителей деревни: пусть это племя индейцев-рыбаков забирает свою вонь и двести тысяч долларов, которые им дает правительство, и убирается куда-нибудь со всем этим. Папа поступил мудро, когда подписал бумаги: начнешь упрямиться — ничего не выиграешь. Все равно правительство добьется своего, раньше или позже, а так племя получит хорошие деньги. Это было сделано правильно. Макмерфи тоже так поступал. Я это понял. Он решил не лезть на рожон, потому что это был единственный хитрый ход, а не по каким-либо другим причинам, которые придумывали острые. Он не говорил об этом, но я-то знал и сказал себе, что он ведет себя умно. Я говорил себе снова и снова: это безопасно. Все равно что спрятаться. Это очень умно, никто не сможет возразить. Я одобряю то, что он делает.

Но я-то знаю, в чем дело. Я ведь слышал его разговор со спасателем. Он всего лишь осторожничает. Так осторожничал папа, когда понял, что не сможет справиться с этой кучкой людей из города, которые хотят построить плотину. Для них это деньги и рабочие места, и так можно избавиться от жителей деревни: пусть это племя индейцев-рыбаков забирает свою вонь и двести тысяч долларов, которые им дает правительство, и убирается куда-нибудь со всем этим. Папа поступил мудро, когда подписал бумаги: начнешь упрямиться — ничего не выиграешь. Все равно правительство добьется своего, раньше или позже, а так племя получит хорошие деньги. Это было сделано правильно. Макмерфи тоже так поступал. Я это понял. Он решил не лезть на рожон, потому что это был единственный хитрый ход, а не по каким-либо другим причинам, которые придумывали острые. Он не говорил об этом, но я-то знал и сказал себе, что он ведет себя умно. Я говорил себе снова и снова: это безопасно. Все равно что спрятаться. Это очень умно, никто не сможет возразить. Я одобряю то, что он делает.

Вдруг однажды утром всем острым тоже стало ясно, они поняли истинные мотивы его поведения, а все, что они придумывали раньше, было лишь самообманом. Он никому не рассказывал о разговоре со спасателем, но они уже все знают. Я думаю, это сестра передала их разговор ночью по проволочной сети в полу спальни, потому что они все сразу узнали об этом. Я вижу это по тому, как они смотрят на Макмерфи утром, когда он появляется в дневной комнате. Смотрят не так, будто рассержены или расстроены, — они, как и я, понимают, что выбраться отсюда можно, только если вести себя, как хочет Большая Сестра, — они это понимают, но все равно смотрят так, словно хотят, чтобы все было иначе.

Чесвик тоже это понял и не таил обиду на Макмерфи за то, что тот не пошел напролом и не захотел поднимать шума из-за сигарет. Он вернулся из буйного как раз в тот день, когда сестра передала информацию по всем койкам, и лично сказал Макмерфи, что понимает, почему тот так действовал, это действительно самая умная вещь, если разобраться, и если бы он раньше подумал о том, что Мак находится в заключении, то никогда бы не подставил его. Чесвик все это объяснял Макмерфи по дороге в бассейн, но, как только мы пришли туда, заявил, что тем не менее ему очень хотелось бы «ну хоть что-нибудь сделать», и прыгнул в воду. Его пальцы каким-то образом застряли в сливной решетке на дне бассейна, и, как ни старались спасатель, Макмерфи и двое черных отцепить его, пока они нашли отвертку, сняли решетку и подняли Чесвика наверх, все еще сжимавшего решетку своими синюшными пальцами, он уже был утопленником.

* * *

Стоим в очереди за обедом, вдруг вижу: где-то впереди в воздух взвивается поднос — зеленое пластиковое облако проливается дождем из молока, гороха и овощного супа. Трясущийся, на одной ноге Сефелт вываливается из очереди и, воздев руки кверху, падает навзничь; тело его изгибается дугой, и искаженное лицо с вывернутыми белками проносится со мной рядом. Головой он ударяется о кафель, — кажется, будто камни столкнулись под водой, весь он выгибается дугой, словно дрожащий, шатающийся мостик. Фредриксон и Скэнлон бросаются ему на помощь, но большой черный отталкивает их, выхватывает из заднего кармана плоскую деревяшку, обмотанную изолентой с бурыми пятнами, с усилием раскрывает Сефелту рот и всовывает ее между зубами; я слышу, как деревяшка крошится, и у себя во рту чувствую щепки.

Судороги Сефелта постепенно сходят на нет; вскоре появляется Большая Сестра, становится над ним, и он тает, обмякает, превращаясь в серую лужу на полу.

Она складывает руки перед собой, словно держит свечку, и смотрит сверху на то, что от него осталось и теперь вытекает из-под брюк и рубашки.

— Мистер Сефелт? — спрашивает она у черного.

— Он самый… — мычит тот, стараясь выдернуть свою деревяшку. — Миста Сефел.

— И мистер Сефелт еще утверждал, что не нуждается в лекарствах!

Она кивает, отступает на шаг от того, что приближается к ее белым туфлям. Затем поднимает голову, обводит взглядом обступивших их острых, снова кивает и повторяет:

— …совсем не нуждается в лекарствах.

На лице у нее одновременно и улыбка, и жалость, и терпение, и отвращение — заученное выражение.

Макмерфи ничего подобного еще не видел.

— Что это с ним? — спрашивает он.

— Мистер Сефелт — эпилептик, — говорит она, не сводя глаз с лужи и не глядя на Макмерфи. — Это значит, в любое время с ним могут случаться подобные припадки, если он не будет выполнять предписаний медиков. Но он решил, что умнее всех, и перестал принимать лекарства. Мы его предупреждали: это может произойти. И тем не менее он продолжал вести себя глупо.

Насупившийся вперед выходит Фредриксон. У него крепкое телосложение, всегда бледное лицо, светлые волосы, светлые густые брови и вытянутый подбородок, ведет он себя в отделении уверенно и даже нахально, как когда-то вел Чесвик: любит поорать, прочитать мораль, отругать кого-нибудь из медсестер, угрожает, что уйдет из этой вонючей больницы! Но они никогда не останавливают его, а когда он успокаивается, спрашивают: «Вы закончили, мистер Фредриксон? Можно оформлять вам выписку?» Затем на дежурном посту держат пари, сколько пройдет времени, когда он виновато постучится в стекло и попросит прощения, мол, как насчет того, чтобы забыть все им сказанное сгоряча и на денек-другой запрятать подальше эти бланки, о'кей?

Фредриксон подходит к сестре и грозит ей кулаком.

— Ах, вот как? Значит, так? Вы собираетесь распять старину Сефа, как будто он сделал это назло, так?

Она успокаивающе берет его за руку, и кулак разжимается.

— Все нормально, Брюс. С твоим другом все будет в порядке. Очевидно, он не принимал дилантин. Просто не знаю, что он с ним делает!

Знает, и не хуже других: Сефелт не глотает капсулы, а держит их во рту и потом отдает Фредриксону. Он не хочет их принимать из-за «губительного побочного воздействия», как он выражается, а Фредриксон хочет принимать двойную дозу, потому что до смерти боится припадка. Обо всем этом сестра знает, это ясно по ее голосу, но по ее виду — сочувствующему и доброму — можно подумать, что она никогда и не слыхала о чем-либо подобном.

— Да-а, — говорит Фредриксон, но уже потерял пыл и не может продолжить атаку, — и все-таки не надо делать вид, будто все так просто: принимать или не принимать лекарство. Вы же знаете, Сефа волнует, как он выглядит и что женщины считают его уродливым, и вы знаете, что он думает про дилантин…

— Я знаю, — говорит она и снова трогает его за руку. — Он думает, от дилантина лысеют. Бедный старик.

— Он не так стар!

— Знаю, Брюс. Но почему вы так расстраиваетесь? Почему защищаете его? Никак не пойму, что за отношения у вас с вашим другом?

— Черт, ладно! — говорит он и прячет кулаки в карманы.

Сестра нагибается, обмахивает пол и, стоя на коленях, начинает месить Сефелта, чтобы придать ему какую-нибудь форму. Затем велит черному остаться с бедным стариком, а она, мол, пришлет каталку, чтобы отвезти беднягу в спальню. И пусть спит до вечера. Поднявшись, она похлопывает Фредриксона по руке, тот ворчит:

— Да, знаете ли, я тоже вынужден принимать дилантин. Поэтому я понимаю Сефа. То есть я хочу сказать, почему я… ну, в общем…

— Я понимаю, Брюс, сколько испытаний выпало на вашу долю. Конечно, лучше что угодно, но только не это? Вы согласны со мной?

Фредриксон смотрит, куда она показывает. Сефелт наполовину принял нормальную форму, дышит хрипло, мокро и тяжело, разбухает на каждый вздох и опадает на выдох. Сбоку на голове, в том месте, где он ударился, растет шишка, на губах и деревяшке красная пена, белки глаз возвращаются на место. Руки намертво прижаты к бокам ладонями вверх, пальцы рывками сжимаются и разжимаются. Точно так дергаются люди в Шоковой мастерской, привязанные к столу-кресту, и из их ладоней тянется вверх струйка дыма от электротока. Сефелт и Фредриксон никогда еще не попадали в Шоковую мастерскую. В этом нет нужды. Они сделаны так, чтобы генерировать собственное напряжение и накапливать его в позвоночнике, а если начинают вести себя неправильно, его включают с пункта дистанционного управления, что на стальной двери в дежурном посту, и в самый разгар веселья или в конце какой-нибудь сальной шуточки они вдруг цепенеют, точно в поясницу ударил разряд. И все лечение! Никакой необходимости гонять их в мастерскую.

Сестра встряхивает руку Фредриксона, словно тот заснул, и повторяет:

— Вы согласны, что, даже учитывая вредное действие лекарства, оно все-таки лучше, чем это?

Фредриксон, вытаращив глаза, смотрит на пол, его брови при этом поднимаются, словно он впервые увидел себя со стороны. Сестра улыбается, похлопывает его по плечу и направляется к двери, бросает на острых нервный взгляд — стыдит за то, что собрались и глазеют на такое; когда она выходит, Фредриксон ежится и пытается улыбнуться.

Назад Дальше