— Мясник пользовался кувалдой. И вот здесь у коллег возникли сомнения. В конце концов человек не корова. Где гарантия, что кувалда не соскользнет и не перебьет нос? А может, даже выбьет все зубы? Что тогда делать при нынешних ценах на протезирование? Если уж придется бить человека по голове, нужно поискать что-нибудь понадежней и поточней кувалды; и они наконец сошлись на электричестве.
— Боже, неужели они не подумали, что это может навредить? Почему люди не подняли шум?
— Я не уверен, что вы полностью и глубоко понимаете людей, друг мой; у нас в стране если что-то не так, то чем быстрее поправить это, тем лучше.
Макмерфи качает головой.
— Ого! Электричество в голову. Все равно что электрический стул за убийство.
— Вы себе даже не представляете, насколько близки цели этих двух мероприятий: оба они средства лечения.
— Так ты говоришь, совсем не больно?
— Гарантирую. Совершенно безболезненно. Вспышка — и вы мгновенно теряете сознание. Никакого газа, никакой кувалды. Абсолютно безболезненно. Но весь фокус в том, что второго раза никто не хочет. Вы… меняетесь. Забываетесь. Это как если бы… — Он прижимает руки к вискам и зажмуривается. — Как удар, запускающий дикое колесо образов, эмоций, воспоминаний. Вы видели такую рулетку: хозяин берет твою ставку, нажимает на кнопку. Дзинь! Лампочки, музыка, цифры кружатся и кружатся в водовороте; может быть, вы выиграете там, где оно остановится, а может быть, проиграете и вынуждены будете играть снова. Плати тогда еще за один раз, сынок, плати.
— Спокойней, Хардинг.
Открывается дверь, выезжает каталка, на ней под простыней пациент, а техники идут пить кофе. Макмерфи запускает пальцы в волосы.
— Никак у меня в голове не вмещается: ну и дела здесь творятся!
— Что именно? Лечение шоком?
— Да-а. Нет, не только. Все это… — Он делает обобщающий жест. — Все, что здесь происходит.
Рука Хардинга опускается на колено Макмерфи.
— У вас голова кругом идет, друг мой, давайте прекратим. Думаю, вам не стоит волноваться по поводу ЭШТ. Электрошок почти вышел из моды и применяется в крайних случаях, когда ничего не помогает, например, лоботомия.
— Кстати, лоботомия. Это когда отрубают часть мозга?
— И снова вы правы. Становитесь сведущим человеком по части нашего жаргона. Да, режут мозг. Кастрируют лобную долю головного мозга. По-видимому, раз она не может резать ниже пояса, будет пытаться резать выше глаз.
— Ты имеешь в виду Вредчет?
— Совершенно верно.
— Неужели слово сестры в этом деле что-то значит?
— Да, это так.
Похоже, Макмерфи рад, что разговор о шоке и лоботомии закончился и перешел на Большую Сестру. Он спрашивает у Хардинга, причем здесь, по его мнению, она. У Хардинга, Скэнлона и некоторых других есть разные предположения. Какое-то время они обсуждают, в ней ли корень зла, и Хардинг говорит, что в большинстве случаев именно она инициатор. Многие пациенты так считают, но Макмерфи уже больше не уверен в этом. Он говорит, что одно время думал так же, но теперь не знает. Он не думает, что, устранив ее, можно что-нибудь изменить, по-видимому, за всеми этими делами стоит нечто большее, и пытается объяснить, что это, по его мнению, такое. Но толком объяснить не может и сдается.
Макмерфи еще не понимает, он только подходит к тому, о чем я давно догадался: это не Большая Сестра сама по себе, а весь Комбинат, Комбинат в государственном масштабе — вот кто действительно сила, а сестра всего лишь их высокопоставленный сотрудник.
Пациенты не согласны с Макмерфи. Они говорят, что знают, в чем дело, и начинают спорить. Они спорят, пока Макмерфи их не прерывает.
— Ну и ну, послушаешь вас — так только и слышно: обиды, обиды, обиды. На сестру, на персонал, на больницу. Скэнлон хочет разбомбить всю шарагу. У Сефелта во всем виноваты лекарства. У Фредриксона — неурядицы в семье. Вы все стараетесь свалить вину на кого-нибудь.
Макмерфи говорит, что Большая Сестра не более чем вредная, с каменным сердцем старуха, и вся эта возня и попытки устроить его с ней драчку — это куча дерьма, и ничего хорошего не получится, особенно для него. Избавиться от нее еще не значит избавиться от глубоко скрытой занозы, которая вызывает эти обиды.
— Вы так считаете? — спрашивает Хардинг. — Тогда, раз уж вы так неожиданно начали разбираться в проблемах психического здоровья, в чем причина? Что это за «глубоко скрытая заноза», как вы метко выразились?
— Послушай, я не знаю. Ничего подобного я раньше не видел.
С минуту он сидит без движений, прислушивается к жужжанию из рентгеновского кабинета, потом говорит:
— Но если бы это было только то, о чем вы говорите, если бы дело было, скажем, только в старушке сестре и ее сексуальной озабоченности, то, закинув ее в постель, можно было бы запросто решить все ваши проблемы.
Скэнлон хлопнул в ладоши.
— Черт возьми! Правильно, Мак. Тебя и назначим, ты как раз тот жеребец, который должен справиться.
— Только не я. Нет, сэр. Вы ошиблись.
— Почему нет? После всех этих разговоров о бабах я думал, ты супержеребец.
— Скэнлон, приятель, я собираюсь держаться от старой мерзавки как можно дальше.
— Это я заметил, — говорит Хардинг улыбаясь. — Что между вами произошло? Сразу вы ведь прижали ее к канатам, а потом отпустили. Внезапная жалость к нашему ангелу милосердия?
— Нет. Я просто кое-что выяснил. Навел кое-какие справки. Узнал, почему вы все лижете ей зад, раскланиваетесь и расшаркиваетесь перед ней и позволяете вытирать о себя ноги. До меня дошло, с какой целью вы меня используете.
— Да? Это интересно.
— Ты прав, еще как интересно. Мне интересно, почему вы, гады, не предупредили меня, чем я рисковал, когда накручивал ей хвост. Если она мне не нравится, это не значит, что я буду щипать ее, пока она не накинет мне пару лишних годиков заключения. Случается, иногда приходится спрятать гордость подальше и подумать о собственной шкуре.
— Друзья, послушайте. Наверное, вполне обоснованны слухи о том, будто наш мистер Макмерфи смирился с местными порядками, чтобы повысить свои шансы на досрочное освобождение.
— Ты знаешь, Хардинг, что я имею в виду. Почему ты не предупредил, что она может держать меня здесь, на принудиловке, пока ей самой не надоест?
— Я просто забыл, что у вас принудительное лечение. — От улыбки лицо Хардинга складывается посередине. — Да. Вы начинаете хитрить. Ну точно как мы все.
— Да, начинаю, и заруби это себе на носу. Почему на собраниях именно я должен махать кулаками из-за пустячных жалоб на закрытые двери спальни или по поводу сигарет на дежурном посту? Сначала я не понял, чего вы бросились ко мне, будто я какой спаситель. Но потом я случайно узнал, что больше всего от сестры зависит, кого выписать, а кого нет. И тут до меня сразу дошло. Я сказал себе: «Ага, эти шустрые ребятки накололи меня, запудрили мне мозги, чтобы я нес их поклажу. Подумать только, наколоть самого Р. П. Макмерфи!» — Он задирает голову и с ухмылкой смотрит на всех. — Поймите, ребята, я не хочу вас обидеть, но на хрена мне это все сдалось? Я так же, как и вы, хочу выбраться отсюда. И от потасовок с этой старой стервой я теряю не меньше вашего. — Ухмыляется, подмигивает и тычет пальцем Хардинга под ребра: мол, хватит с этим и чтобы никаких обид, но у Хардинга, кажется, есть кое-что еще.
— Нет, друг мой. Вы теряете гораздо больше.
Хардинг снова улыбается, игриво косит глазами, словно норовистая кобылка, даже шею выгибает. Все сразу придвинулись ближе. Мартини выходит из-за рентгеновского экрана, застегивает пуговицы на рубашке, бормочет: «Никогда бы не поверил, если бы собственными глазами не видел», а к черному стеклу на его место встает Билли Биббит.
— Вы теряете гораздо больше, — повторяет Хардинг. — Я здесь добровольно, а не на принудительном лечении.
Макмерфи молчит. Он снова озадачен, чувствует: что-то здесь не так, а что именно — понять не может. Он сидит, смотрит на Хардинга, и игривая улыбка Хардинга вянет, он начинает ерзать под этим странным взглядом Макмерфи, потом сглатывает и продолжает:
— Дело в том, что всего несколько человек из нашего отделения находятся здесь не по своей воле. Только Скэнлон и… пожалуй, пару хроников. И вы. А вообще в больнице мало таких. Да. Очень мало.
Макмерфи все смотрит на него, и Хардинг не выдерживает, замолкает.
Макмерфи молчит, потом наконец тихо спрашивает:
— Ты брешешь?
Хардинг отрицательно вертит головой. Похоже, испугался.
Макмерфи встает и громко, на весь коридор, повторяет:
— Вы что, брешете?
Все молчат. Макмерфи ходит взад-вперед вдоль скамейки, ерошит свои густые волосы. Пошел от одного конца скамьи к другому, потом к рентгеновскому аппарату, который шипит и фыркает на него.
— Ты, Билли… черт возьми, ты-то не добровольно?
— Ты, Билли… черт возьми, ты-то не добровольно?
Билли стоит спиной к нам, на цыпочках, подбородок на черном экране.
— Добровольно, — говорит он в аппарат.
— Но почему? Почему? Ты же молодой. Твое место на воле, тебе бы разъезжать в кабриолете и волочиться за девочками. Все это… — Он обводит рукой вокруг себя. — Зачем это тебе?
Билли молчит, Макмерфи поворачивается к другим.
— Скажите, зачем целыми неделями вы ноете и жалуетесь, как вам здесь невыносимо, как невыносима сестра и все ее штучки, а оказывается, вас насильно никто тут не держит. Да, хроники, конечно, конченые. Но вы-то не такие, пускай не как все, но ведь не конченые совсем.
С ним не спорят. Он идет дальше, к Сефелту.
— Сефелт, а ты? Что с тобой? Подумаешь, припадки! Черт возьми, у меня был дядя, так того корежило похуже, да еще вдобавок ему мерещился дьявол, но он не заперся в психушке. Ты бы мог жить и на воле, если бы у тебя хватало мужества…
— Конечно! — Это Билли. Отошел от экрана, на лице слезы. — Конечно! — снова выкрикивает он. — Если бы у нас было м-мужество! Если бы у меня было мужество, я бы давно ушел отсюда. Моя м-мать и м-мисс Вредчет — старые подруги, и я бы мог получить справку об освобождении с печатью сегодня же днем, если бы у меня было мужество! — Он сдергивает со скамьи рубашку, пытается надеть ее, но его слишком трясет. Отшвырнул в сторону и поворачивается к Макмерфи. — Ты думаешь, я х-х-хочу здесь оставаться? Ты думаешь, я не хочу в к-к-кабриолете с девушкой? А над тобой когда-нибудь с-с-смеялись другие? Нет. Потому что ты з-з-здоровый и сильный, и за себя постоишь! А я не здоровый и не сильный, и сдачи не дам. И Хардинг тоже. И Ф-Фредриксон. И С-Сефелт. А ты г-говоришь, что мы здесь, потому что нам нравится! А-а… б-бесполезно…
Он плачет и заикается так сильно, что не может продолжать, слезы текут ручьем, он их вытирает руками. Содрал кожу с ранки на руке, и, когда вытирает слезы, размазывает кровь по лицу и глазам. Совсем ничего не видит, бросается по коридору, налегает на одну, затем на другую стенку, лицо в крови, за ним вслед бросается черный.
Макмерфи поворачивается, смотрит на остальных, разинув рот, — хочет еще что-то спросить, но увидел, каким взглядом они на него смотрят, и закрывает рот. Стоит так с минуту перед длинным рядом глаз, словно рядом заклепок, потом очень тихо говорит: «Ну и дела», берет кепку, плотно ее нахлобучивает на голову и идет к скамье на свое место. Два техника уже попили кофе, возвращаются к себе; дверь напротив со вздохом открывается, в воздухе разносится запах кислоты, как при зарядке аккумулятора. Макмерфи сидит, смотрит на дверь.
— Никак у меня в голове не укладывается…
* * *Мы возвращаемся в отделение, Макмерфи плетется в хвосте, руки в карманах зеленой формы, кепка надвинута на глаза, во рту потухшая сигарета, размышляет о чем-то. Все молчат. Билли уже успокоили, он идет впереди; слева от него — черный из нашего отделения, справа — белый парень из Шоковой мастерской.
Я поотстал, иду рядом с Макмерфи, мне хочется сказать ему, чтобы он не переживал, все равно ничего не изменишь; я видел, что он обеспокоен какой-то своей мыслью, словно собака у норы, которая не знает, что там, внизу, и один голос говорит: «Собака, эта нора не твое дело, слишком большая и слишком темная, и следы вокруг медведя или еще кого-нибудь похуже». А другой голос, откуда-то изнутри, не очень хитрый, неосторожный отчетливо шепчет: «Ищи, собака, ищи!»
Я хотел ему сказать, чтобы он не переживал, и только рот раскрыл, как вдруг он поднял голову, сдвинул кепку на затылок, ускорил шаг, догнал коротышку черного, хлопнул его по плечу и спросил:
— Сэм, может, тормознем у буфета? Очень сигареты нужны.
Я приналег, чтобы догнать его, от бега мое сердце гулко забилось, а в голове раздался тонкий взволнованный звон. И даже в буфете, когда сердце уже успокоилось, я продолжал слышать, как звенит у меня в голове. Этот звон напомнил мне о том, что я чувствовал, когда холодными осенними вечерами по пятницам выходил на футбольное поле и ждал первого удара по мячу — начала игры. Звон все нарастал, становился больше, и вот мне казалось, я сейчас сорвусь, не смогу устоять на одном месте; потом удар по мячу — звон исчезал, игра начиналась. Вот и теперь я слышу такой же звон, чувствую такое же необузданное нарастающее нетерпение. Вижу четко и резко, как перед игрой, как и тогда, раньше, из окна спальни: все вещи вырисовываются резко, ясно и прочно, я даже не помню, когда так еще видел. Ряды зубной пасты и шнурков, очков от солнца и шариковых ручек с клеймом — гарантией на корпусе, что будет писать вечно и на масле, и под водой, и все это охраняет от воров бригада большеглазых плюшевых мишек, усевшихся на полке над прилавком.
Макмерфи протопал к прилавку вместе со мной, зацепил большими пальцами за карманы и попросил у продавщицы пару блоков «Мальборо».
— Лучше даже три, — сказал с улыбкой. — Сегодня буду здорово дымить.
Звон в голове стоит до самого собрания. Вполуха слушаю, как они обрабатывают Сефелта, чтобы он разобрался в своих проблемах, иначе не сможет адаптироваться («Все из-за дилантина!» — не выдерживает он. «Мистер Сефелт, если хотите, чтобы вам помогли, вы должны быть искренни», — говорит она. «Но именно дилантин во всем виноват! Разве не он размягчает мне десны?» Она улыбается. «Джим, вам сорок пять лет…»); случайно бросаю взгляд на Макмерфи, он по-прежнему в своем углу. Но уже не вертит в руках карточную колоду и не дремлет над журналом, как последние две недели. Даже не сполз в кресле. Сидит прямо, возбужденный и отчаянный, и переводит взгляд с Сефелта на Большую Сестру. Я наблюдаю, а звон в голове усиливается. Глаза его превратились в голубые полоски под белыми бровями, стреляют туда и сюда, как в начале игры в покер, когда игроки вскрывают свои карты. И мне вдруг кажется, что сейчас он непременно отмочит какую-нибудь штуку, которая обязательно приведет его в буйное. Такое же выражение было у других перед тем, как они набрасывались на черных. Я вцепился в подлокотники кресла и ждал со страхом, что сейчас будет, и в то же время еще больше боялся, вдруг ничего такого не будет.
Он сидел тихо, наблюдал, как они добивают Сефелта; потом повернулся вполоборота и стал смотреть на Фредриксона, который пытался отплатить им за то, что они поджаривали его друга, и несколько минут громко возмущался решением держать сигареты в помещении дежурного поста, наконец выговорился, затем покраснел, как всегда, извинился, сел на свое место. Макмерфи ничего не делал. Тогда я ослабил свою хватку и решил, что на этот раз ошибся.
До конца собрания оставалось пару минут. Большая Сестра сложила свои бумаги, спрятала в корзинку, переставила ее с коленей на пол, потом метнула быстрый взгляд на Макмерфи, словно хотела убедиться, что он не спит и слушает. Сложила руки на коленях, посмотрела на пальцы и, глубоко вздохнув, покачала головой.
— Друзья. Я очень долго думала над тем, что сейчас собираюсь сказать. Мы обсудили это с доктором, со всем медперсоналом и, как ни жаль, пришли к одинаковому выводу о том, что необходимо определить какое-то наказание в связи с отвратительной уборкой отделения три недели назад. — Подняла руку и обвела всех взглядом. — Мы долго ждали, надеясь, что вы сами проявите инициативу и извинитесь за свое бунтарское поведение. Однако ни в ком из вас не возникло ни малейших признаков раскаяния.
Снова рука поднялась вверх, чтобы пресечь любую попытку помешать, — движение гадалки с картами за стеклянной витриной.
— Прошу вас, поймите: все правила и ограничения мы вводим только после тщательного обдумывания их лечебной ценности. Многие из вас находятся здесь, потому что не сумели приспособиться к общественным правилам во внешнем мире, отказывались примириться с ними, пытались обойти и уклониться от них. Когда-то, в детстве, возможно, вам позволяли безнаказанно попирать общественные порядки. Если вы нарушали какое-нибудь правило, вы осознавали свою вину. Вам требовалось наказание, вы нуждались в нем, но оно не наступало. Эта безрассудная снисходительность со стороны ваших родителей, вероятно, и явилась тем микробом, который дал начало вашей теперешней болезни. Я говорю вам об этом в надежде, что вы поймете: если мы усиливаем дисциплину и порядок, то делается это исключительно для вашей пользы.
Она обвела взглядом комнату. На лице ее было написано сожаление о том, что ей приходится делать. Было тихо, и только в голове моей стоял тонкий, лихорадочный, исступленный звон.
— В наших условиях трудно поддерживать дисциплину. Вы ведь понимаете это. Что мы можем с вами сделать? Арестовать вас нельзя. Посадить на хлеб и воду тоже. Видите, сколько проблем у персонала? Что же нам делать?
У Ракли была идея на этот счет, но сестра не захотела принять ее к сведению. Лицо ее задвигалось с тикающим звуком и наконец приняло другое выражение. Она решила ответить на свой вопрос.