Над кукушкиным гнездом - Кизи Кен Элтон 21 стр.


У Ракли была идея на этот счет, но сестра не захотела принять ее к сведению. Лицо ее задвигалось с тикающим звуком и наконец приняло другое выражение. Она решила ответить на свой вопрос.

— Мы должны отменить какую-нибудь привилегию. Тщательно взвесив все обстоятельства бунта, мы посчитали справедливым лишить вас привилегии на ванную комнату, которую вы используете днем для игр в карты. Вы согласны?

Она даже не повернула головы, не посмотрела. Тем не менее посмотрели все остальные один за другим — туда, где сидел он. Даже старые хроники, заметив, как все повернулись в одном направлении, вытянули, словно птицы, свои тонкие шеи и тоже повернулись, чтобы посмотреть на Макмерфи, — лица, полные откровенной и испуганной надежды.

Высокий звон, не переставая, звучал в моей голове, будто шины мчались по асфальту.

Макмерфи сидел в кресле с прямой спиной и толстым рыжим пальцем лениво почесывал места швов на носу. Усмехнулся всем, кто повернулся к нему, вежливо прикоснулся к козырьку и оглянулся на сестру.

— Итак, если никаких дискуссий по этому решению не будет, мне кажется, час уже почти прошел…

Снова сделала паузу, сама посмотрела на него. Макмерфи повел плечами, с громким вздохом хлопнул себя по коленям и встал с кресла. Потянулся, зевнул, снова почесал нос и, поддергивая большими пальцами брюки, не спеша зашагал через всю комнату к дежурному посту, возле которого сидела она. Как и все, я видел, что слишком поздно, его не удержать, какую бы глупость он ни задумал, все равно это случится, и я просто ждал, ждал, что будет. Он шел широким шагом, даже слишком широким, большими пальцами держась за карманы. Железо на его каблуках высекало молнии. Он снова превратился в лесоруба, развязного картежника, большого рыжего задиристого ирландца, телековбоя, шествующего посреди улицы навстречу опасности.

Когда он был уже рядом, Большая Сестра выкатила глаза так, что они побелели. Она и мысли не допускала, что он может ответить. Она решила, что это будет окончательная над ним победа, которая утвердит ее власть раз и навсегда. Но вот он идет, огромный, как дом!

Она захлопала ртом и стала оглядываться в поисках черных, напугалась до смерти, но он остановился, не доходя до нее. Он остановился перед ее окном и очень медленно, растягивая слова, низким голосом сказал, что ему сейчас очень кстати были бы сигареты, которые он купил сегодня утром, а потом сунул руку прямо в стекло.

Стекло разлетелось, как водяные брызги, и сестра зажала уши руками. Он взял один блок со своей фамилией, достал пачку, положил блок обратно, повернулся к Большой Сестре, которая сейчас больше напоминала статую из мела, и очень заботливо начал стряхивать осколки стекла с ее шапочки и плеч.

— Я очень извиняюсь, мэм, — сказал он. — Ну прямо очень. Стекло у вас до того чистое, мне и в голову не пришло, что оно тут есть.

Все это заняло лишь пару секунд. Он повернулся и пошел через всю комнату к своему креслу, по пути закуривая сигарету, а она так и осталась сидеть с перекошенным, дергающимся лицом.

Звон у меня в голове прекратился.

Часть третья

После этого очень долго Макмерфи оставался хозяином положения.

Сестра терпеливо выжидала, надеясь, что случай представится и она еще возьмет власть в свои руки. Она понимала, что проиграла один важный раунд и проигрывает второй, но не торопилась. Главное, она не собиралась его выписывать, поэтому бой мог продолжаться столько, сколько ей хотелось, пока он не допустит ошибку или просто не сдастся, или пока она не разработает какую-нибудь новую тактику, которая поможет ей вырасти в глазах окружающих.

Прежде чем она применила свою новую тактику, произошло много событий. Закончив, так сказать, краткосрочный и планомерный отход, Макмерфи заявил о своем возвращении в драку тем, что разбил ее личное окно, после чего в отделении зажили интересной жизнью. Макмерфи принимал участие в каждом собрании, в каждом обсуждении: говорил медленно и с расстановкой, подмигивал, шутил как мог, чтобы выманить натянутый смешок из какого-нибудь острого, который улыбнуться боялся с двенадцати лет. Он собрал баскетбольную команду и каким-то образом уговорил доктора, чтобы тот разрешил принести из спортзала мяч, мол, команде нужно ведь тренироваться. Сестра возражала, говорила, что в следующий раз они начнут играть в дневной комнате в футбол, а в коридоре — в поло, но на этот раз доктор не уступил и сказал: пусть занимаются.

— С тех пор как создана баскетбольная команда, у ряда игроков, мисс Вредчет, наметился заметный прогресс; по-моему, баскетбол оказывает хорошее лечебное действие.

Какое-то время она с изумлением смотрела на него. Так, значит, он тоже решил показать силу. Ничего, еще будет время расквитаться с ним за этот тон, поэтому она лишь кивнула и отправилась на пост крутить свои регуляторы. Рабочие временно закрыли окно над ее столом картоном, и она сидела за ним с таким видом, как будто и через него видела все, что происходит в дневной комнате. За этим квадратом картона она была словно картина, повернутая к стене.

Она ждала и никак не реагировала, а Макмерфи продолжал бегать по утрам в своих трусах с белыми китами, играл в спальне в расшибалочку на центы, носился по коридору с никелированным судейским свистком, обучая острых быстрому прорыву от двери в отделение до изолятора на другом конце коридора; удары мяча в коридоре гремели как артиллерийская канонада, а Макмерфи, словно сержант, кричал на команду:

— Шевелитесь, доходяги, шевелитесь!

Если Макмерфи и приходилось общаться с сестрой, он это делал в высшей степени обходительно: любезно спрашивал, например, не позволит ли она воспользоваться ее ручкой, чтобы написать заявление на отпуск без сопровождающего, прямо на ее столе писал заявление, вручал его вместе с ручкой, вежливо говорил при этом: «Благодарю вас», она просматривала заявление и так же вежливо отвечала, что «обсудит его с персоналом», на что уходило минуты три, после чего она возвращалась и сообщала, что ей, безусловно, жаль, но отпуск ему в данный момент в лечебных целях не рекомендуется. Он снова благодарил ее, выходил из дежурного поста, дул в свой свисток так, что радиусе нескольких миль грозили полопаться все стекла, и кричал: «Тренируйтесь, вы, доходяги, а ну, берите мяч и чтобы пропотели!»

В отделении Макмерфи находился уже с месяц, и это давало ему право обратиться к собранию группы с просьбой предоставить краткосрочный отпуск с сопровождающим. Он подошел к доске объявлений с ее ручкой, в графе «Сопровождающий» написал: «Одна телка из Портленда по имени Кэнди Старр» — и так поставил точку, что сломалось перо. Вопрос об отпуске рассматривался на собрании группы несколько дней спустя, как раз в тот день, когда рабочие только вставили новое стекло у Большой Сестры; когда его просьбу отклонили на том основании, что эта мисс Старр не совсем отвечает требованиям морали и вряд ли может сопровождать пациента, Макмерфи пожал плечами, сказал: «Это из-за ее походки, наверное», встал, направился к дежурному посту, к тому самому окну, в углу которого еще сохранилась фирменная наклейка, и снова сунул в него кулак… С пальцев потекла кровь, а он начал объяснять сестре, что ему показалось, будто картон убрали, но раму еще не вставили.

— Когда только они успели всунуть это чертово стекло? Да, это ужасно опасная штука!

Сестра на дежурном посту заклеивала ему пластырем руку, а Скэнлон и Хардинг достали из мусора картонку и снова заделали ею окно, использовав для этого пластырь с той же ленты. Макмерфи сидел на табурете, ужасно морщился, когда сестра обрабатывала его порезы, и подмигивал Скэнлону и Хардингу над ее головой. Лицо ее было спокойным, как маска из эмали, но напряжение проявлялось в другом: в том, например, как она изо всех сил затягивала пластырь на пальцах, и становилось ясно, что любому терпению когда-нибудь приходит конец.

Идем в спортзал смотреть, как наша команда — Хардинг, Билли Биббит, Скэнлон, Фредриксон, Мартини и Макмерфи (когда его рука прекращает кровоточить и он может выйти на площадку) — играет с командой санитаров. Наши двое черных тоже среди них. Причем они лучшие игроки на площадке, бегают взад-вперед, как две тени в красных трусах, и с механической точностью раз за разом забрасывают мячи в корзину. Наша команда слишком низкорослая, медлительная, и Мартини все время дает пасы, которые, кроме него, никто не видит, так что санитары победили с разницей в двадцать очков. Но у нас такое чувство, будто победа за нами. Одному нашему черному, по имени Вашингтон, кто-то заехал в игре локтем, и вся команда санитаров держала его, а он рвался туда, где на мяче сидел Макмерфи, не обращая ни малейшего внимания на черного, у которого из большого носа на грудь текло красное, словно краска по классной доске, и он вырывался изо всех сил и кричал: «Сам напрашивается! Этот сукин сын сам напрашивается!»

Макмерфи продолжал писать записки в туалете, чтобы сестра читала их с помощью своего зеркальца. Он также писал длинные и невероятные истории о себе в вахтенном журнале и подписывался «Анон». Иногда он спал до восьми часов. Она отчитывала его, но не сердито, а он стоял и слушал, пока она не закончит, а потом разрушал весь эффект, например, спрашивая, какой размер бюстгальтера она носит: В, С, или вообще никакого?

Остальные острые брали с него пример. Хардинг заигрывал со всеми сестрами-практикантками, Билли Биббит совершенно перестал записывать в вахтенный журнал свои, как он их обычно называл, наблюдения, а когда вставили новое стекло и побелкой вывели на нем большой крест, чтобы Макмерфи не мог больше оправдаться, его снова разбил Скэнлон: случайно попал мячом, и побелка на кресте даже не успела высохнуть. Мяч прокололся, Мартини поднял его с пола и, словно мертвую птицу, понес к сестре на пост, где та широко раскрытыми глазами смотрела, как в очередной раз ее стол запорошило битым стеклом. Мартини спросил, не сможет ли она, пожалуйста, починить мячик пластырем или еще как-нибудь его вылечить? Ни слова не говоря, она выхватила мяч и швырнула в урну.

В связи с явным окончанием баскетбольного сезона Макмерфи решил сосредоточить внимание на рыбалке. Он рассказал доктору, что в районе залива Сиуслоу во Флоренсе у него есть друзья и они согласны взять с собой восемь-девять человек в море на рыбалку, если медперсонал не будет возражать, так что он, Макмерфи, просит краткосрочный отпуск. В заявке он написал, что на этот раз его будут сопровождать «две приятные старые тетки из-под Орегон-сити». На собрании ему предоставили отпуск на следующий уик-энд.

Сестра зарегистрировала его отпуск в своем журнале, затем опустила руку в корзинку, стоявшую у ее ног, и достала вырезку из утренней газеты; громким голосом она зачитала, что, хотя в районе орегонского побережья отмечены небывалые уловы, лосось в этом сезоне пойдет довольно поздно и в море выходить опасно — большая волна. Так что она рекомендует нам все тщательно обдумать.

— Хороший совет, — сказал Макмерфи. Он закрыл глаза и с шумом втянул в себя воздух. — Так точно, сэр! Соленый запах бушующего моря, нос корабля с трудом разрезает волны, все бросает тебе вызов, здесь мужчина — это мужчина, а корабль — это корабль. Мисс Вредчет, вы меня уговорили. Сегодня же вечером позвоню и найму катер. Вас тоже записать?

Вместо ответа она направляется к доске объявлений и кнопками крепит вырезку.


Со следующего дня Макмерфи начал записывать всех, кто хочет отправиться с ним и может внести десять долларов на аренду катера, а сестра стала регулярно приносить вырезки из газет, где рассказывалось о кораблекрушениях и неожиданных бурях на побережье. Макмерфи высмеивал ее и ее вырезки, говорил, что обе его тетки провели большую часть своей жизни, качаясь на волнах из одного порта в другой то с одним, то с другим моряком, и обе гарантировали, что путешествие пройдет как по маслу и нечего беспокоиться. Но сестра лучше знала своих больных. Вырезки напугали их больше, чем Макмерфи мог предположить. Он думал: все сразу бросятся записываться, а ему еще пришлось их уговаривать и уламывать, чтобы собрать нужное количество и оплатить катер. И все-таки за день до поездки ему не хватало двух человек.

У меня не было денег, но мысль записаться не давала мне покоя. И чем больше я слышал о рыбалке и о том, что пойдут за лососем, тем сильнее мне хотелось ехать. Я понимал: это глупо, записаться — значит объявить всем, что я не глухой. А раз я слышал все разговоры о катере и рыбалке, значит, слышал и то, что говорилось вокруг меня по секрету все десять лет. Если же Большая Сестра узнает об этом и поймет, что я слышал, как замышлялись их постоянные интриги и предательство, когда слышать не должен был никто, она замучает меня электропилой и сделает все, чтобы наверняка я оглох и онемел. Очень хотелось ехать, и, думая об этом, я слегка улыбался в душе: я должен оставаться глухим, если хочу слышать и дальше.

Ночью, накануне рыбалки, я лежал в постели и размышлял обо всем этом: о том, как я стал глухим, о том, почему столько лет не показывал виду, что слышу все разговоры, и смогу ли когда-нибудь вести себя иначе. Но одно знаю точно: не по своей воле я прикинулся глухим, люди первыми стали относиться ко мне так, будто меня нет и я просто не могу что-либо слышать, видеть или говорить.

Причем началось это не тогда, когда я попал в больницу, люди намного раньше начали вести себя так, словно я не способен слышать и говорить. Так в армии ко мне относились те, у кого было больше нашивок. Они считали, что так и следует обращаться с людьми вроде меня. В начальной школе тоже мне говорили, что я не слушаю, и сами перестали слушать то, что говорил я. И теперь, лежа в постели, я пытаюсь вспомнить, когда впервые это заметил. Кажется, это случилось, когда мы жили в деревне на берегу Колумбии. Было лето…

…Мне около десяти лет, я рядом с хижиной посыпаю солью лососей, чтобы потом развесить на сушилках за домом; вдруг вижу, как с шоссе сворачивает машина, едет, громыхая, через канавы и полынь, и волочит за собой хвост красной пыли, такой плотной, словно проносится железнодорожный состав.

Вижу, как машина подъезжает к холму, останавливается неподалеку от нашего двора, а пыль продолжает двигаться, набегает на машину сзади, разлетается во все стороны и наконец оседает на растущей рядом полыни и мыльном корне, и от этого они становятся похожими на красные, дымящиеся обломки крушения. Машина не двигается, пока пыль оседает, и тускло блестит под солнцем. Знаю, что это не туристы с фотоаппаратами: те так близко к деревне не подъезжают. Если хотят купить рыбу, покупают ее рядом с шоссе, в деревню заезжать бояться, — наверное, думают, мы по-прежнему скальпируем людей и сжигаем их на столбе. Они не знают, что некоторые из нашего племени адвокаты в Портленде, и если бы я им об этом сказал, то, вероятно, не поверили бы. Кстати, один мой дядя стал настоящим адвокатом, чтобы только доказать им, — так говорит папа, хотя больше всего он предпочел бы бить острогой лосося осенью. Папа говорит, если не будешь осторожным, люди так или иначе заставят делать тебя то, что им хочется, или сделают тебя упрямым как мул, и будешь из вредности делать все наоборот.

Двери машины открываются одновременно, выходят трое: двое впереди, один сзади. Они взбираются по склону к нашей деревне, и я вижу, что первые двое — мужчины в синих костюмах, а за ними старая седая женщина, одетая во что-то твердое и тяжелое, похожее на броню. Пока выбрались из полыни на наш голый двор, запыхались и вспотели.

Первый останавливается, оглядывает деревню. Он невысокий, кругленький, на голове белая шляпа. Качает головой, глядя на стоящие в беспорядке шаткие решетки для вяленья рыбы, подержанные машины, курятники, мотоциклы и собак.

— Вы когда-нибудь в своей жизни видели такое? Видели, а? Клянусь, ну хоть когда-нибудь?

Снимает шляпу, платком промокает голову, больше похожую на красный резиновый мяч, делает это осторожно, словно боится не то за платок, не то за клочок своих потных сбившихся волос.

— Можете вы себе представить, чтобы люди хотели так жить? Скажите, Джон, можете? — говорит громко — не привык к реву водопада.

Джон стоит рядом и подтягивает свои густые седые усы к самому носу, чтобы не слышать запаха лососины, которую я обрабатываю. Он потный до самой шеи и щек, и спина синего костюма у него пропотела насквозь. Он делает пометки в блокноте, и все время ходит кругами, бросая взгляды на нашу хижину, садик, красные, зеленые, желтые выходные мамины платья, которые сушатся позади на веревке; все кружит, пока не опишет полный круг и не возвратится ко мне, затем смотрит на меня, будто видит впервые, а я всего лишь в двух ярдах от него. Он наклоняется ко мне, щурится, снова поднимает усы к носу, словно запах идет не от рыбы, а от меня.

— Как вы думаете, где его родители? — спрашивает Джон. — В доме? Или у водопада? Раз уж мы здесь, могли бы обговорить это с ним.

— Лично я не собираюсь заходить в эту лачугу, — заявляет толстый.

— В этой лачуге, Брикенридж, — говорит Джон сквозь усы, — живет вождь, человек, к которому мы приехали, чтобы решить вопросы. Благородный вождь этого народа.

— Решать вопросы? Нет уж, увольте, это не моя работа. Мне платят, чтобы я оценивал, а не братался.

Его слова вызвали смех у Джона.

— Да, это верно. Но кто-то же должен сообщить им о планах правительства.

— Если они еще не знают, то очень скоро узнают.

— Разве сложно зайти и переговорить?

— В эту лачугу? Готов поспорить, что она вся кишит ядовитыми пауками. Говорят, в стенах таких хижин обитает и соответствующая цивилизация. Боже милостивый, ну и жара. Бьюсь о заклад, там внутри как в настоящей печи. Смотрите, смотрите, как пережарился этот маленький Гайавата. Ха! С одной стороны даже подгорел!

Назад Дальше