Над кукушкиным гнездом - Кизи Кен Элтон 33 стр.


Вокруг сестры не прекращался смех, шуточки, громкий разговор. Она перевела взгляд с Билли и девушки на толпу за своей спиной. Эмалево-пластмассовое лицо ее треснуло. Она закрыла глаза в попытке унять дрожь и собраться с силами. Она поняла, что вот он, час, настал: ее все-таки приперли к стенке. Когда она снова открыла глаза, они казались совсем маленькими и неподвижными.

— Билли, меня беспокоит, — начала она, и я почувствовал, что голос ее изменился, — как все это воспримет твоя бедная мать.

Наконец она добилась нужной реакции. Билли вздрогнул, как от боли, и приложил руку к щеке, словно ее обожгло кислотой.

— Миссис Биббит всегда гордилась вашим благоразумием. Мне это известно. Она ужасно расстроится. Вы ведь знаете, Билли, если она расстраивается, как тяжело она заболевает. Она очень чувствительна. Особенно в отношении своего сына. Она всегда с такой гордостью говорила о вас. Она…

— Нет! Нет! — Рот у него открывался и закрывался. Он мотал головой, умоляя ее. — Н-не н-н-надо!

— Билли, Билли, Билли, — продолжала она, — мы с вашей матерью давние подруги.

— Нет! — крикнул он.

Голос его оцарапал ледяные стены изолятора. Он закинул голову и теперь уже кричал светильнику, прыгающему с потолка:

— Н-н-нет!

Мы прекратили смеяться. Следили за Билли, который начал опускаться и складываться на полу: голова откинулась назад, колени ушли вперед. Рукой он водил по зеленым брюкам, потирая ногу, в панике мотал головой, как ребенок, которому пообещали порку, вот только нарежут ивовых прутьев. Сестра притронулась к его плечу, чтобы успокоить, — он вздрогнул, как от удара.

— Билли, я не хочу, чтобы мать узнала о вас такое… Но что я сама должна думать?

— Н-н-не г-говорите, м-м-мисс Вредчет. Н-н-н…

— Билли, я вынуждена рассказать. Мне трудно поверить, что вы способны на такое, но, в самом деле, что мне думать? Я обнаруживаю вас здесь, наедине с подобного рода женщиной.

— Нет! Это н-не я. Меня… — Ладонь его поднялась к щеке и прилипла. — Это она.

— Билли, она не могла затащить вас сюда силой. — Сестра покачала головой. — Поймите, я бы хотела поверить чему-то другому… ради вашей бедной матери.

Рука поползла вниз по щеке, оставляя длинные красные полосы.

— Это о-о-о-она. — Он посмотрел вокруг. — И М-М-Макмерфи! Он виноват. И Хардинг! И ос-с-стальные! Они д-д-дразнили меня, обзывали!

Теперь его взгляд был привязан только к ее лицу. Он не смотрел ни вправо, ни влево, а только прямо перед собой, ей в лицо, как будто черты исчезли и на их месте закручивалась спираль света, гипнотизирующий водоворот бело-кремового, синего и оранжевого. Он сглотнул и ждал, что она скажет, но она молчала — ее опыт, эта огромная механическая сила сразу вернулась к ней, проанализировав ситуацию и доложив, что сейчас ей лучше всего молчать.

— Они з-з-заставили меня! Да, м-мисс Вредчет, они за-за-за..!

Она уменьшила интенсивность своего луча, и Билли опустил голову, заплакав от облегчения. Она притянула его к себе за шею, прижала щекой к накрахмаленной груди, поглаживая по плечу и обводя нас медленным высокомерным взглядом.

— Все хорошо, Билли. Все хорошо. Больше тебя никто не обидит. Все хорошо. Я объясню твоей матери.

Говоря это, она продолжала пристально смотреть на нас. И было странно, как могут в одном человеке сочетаться этот тихий, успокаивающий, мягкий, как пух, голос с таким твердым фарфоровым лицом.

— Все нормально, Билли. Пойдемте со мной. Вы посидите в кабинете доктора. Вам незачем находиться в дневной комнате вместе с этими… вашими друзьями.

Она повела его в кабинет, поглаживая по голове и приговаривая: «Бедный мальчик, бедный малыш», а мы медленно потянулись по коридору в дневную комнату, сели там, не глядя друг на друга и не разговаривая. Макмерфи уселся последним.

Хроники на другой половине прекратили топтаться и забились в свои щели. Украдкой я посмотрел на Макмерфи. Он сидел в кресле в углу — набирался сил перед следующим раундом в бесконечном ряду раундов. То, с чем он дрался, нельзя было победить раз и навсегда. Нужно было постоянно побеждать, выигрывать бой за боем, пока хватит сил, после чего твое место должен занять кто-то другой.

На дежурном посту телефон работал с усиленной нагрузкой, приходили многочисленные начальники смотреть улики, и, когда наконец приехал доктор, все они без исключения смотрели на него так, будто именно он все задумал или, по крайней мере, санкционировал попойку. Под их взглядами он бледнел и дрожал. Похоже, ему было известно многое из того, что произошло здесь, в его отделении, но Большая Сестра снова подробно рассказала ему об этом, медленно и громко, так что мы тоже слушали. В этот раз слушали как положено, с серьезным видом, не перешептываясь и не хихикая. Доктор кивал, вертел в руках очки и хлопал глазами, такими влажными, что казалось, сейчас забрызгает ее. Закончила она тем, что перенес Билли и каким трагическим испытаниям мы его подвергли.

— Я оставила его в вашем кабинете. Он в ужасном состоянии, так что я рекомендую вам немедленно осмотреть его. Он такое испытал — я просто содрогаюсь при мысли об этом. Бедный мальчик.

Она ждала до тех пор, пока доктор тоже не содрогнулся.

— Мне кажется, вам следует пойти и поговорить с ним. Он очень нуждается в сочувствии. На него жалко смотреть.

Доктор снова кивнул и направился в кабинет. Мы смотрели ему вслед.

— Мак, — произнес Скэнлон. — Послушай, ты не думай, что нас можно обмануть этой чушью. Все получилось не очень хорошо, но мы знаем, в чем здесь причина… и тебя не виним.

— Да, — сказал я, — никто из нас тебя не винит. — И про себя чертыхнулся, пожелав, чтобы мне язык вырвали, — так он на меня посмотрел.

Он закрыл глаза и как-то весь размяк. Может быть, чего-то ждал. Хардинг встал, подошел к нему и только открыл рот, чтобы что-то сказать, как вдруг по коридору прокатился крик доктора, ударил в уши и отпечатал на всех лицах ужасную догадку.

— Сестра! — кричал доктор. — Боже, сестра!

Она побежала, и трое черных побежали по коридору туда, где все еще звучал крик доктора. Из больных никто не сдвинулся с места. Мы знали, что теперь нам оставалось только ждать, когда она войдет в дневную комнату и сообщит нам о том, без чего на сей раз уже было не обойтись.

Сестра шла прямо к Макмерфи.

— Он перерезал себе горло, — сказала она. Подождала, что он ответит, но Макмерфи даже не поднял головы. — Он открыл стол доктора, нашел инструменты и перерезал себе горло. Бедный, несчастный, неправильно понятый мальчик убил себя. Сейчас он там, в кабинете доктора, с перерезанным горлом.

Снова она подождала. Но он по-прежнему не поднимал головы.

— Сначала Чарльз Чесвик, затем Уильям Биббит! Надеюсь, вы удовлетворены? Играете человеческими жизнями… играете на человеческие жизни… думаете, что вы Бог!

Она повернулась, пошла к дежурному посту, закрыла за собой дверь и оставила после себя пронзительный убийственно-холодный звук, который раздавался из трубок дневного освещения у нас над головами.

Сразу у меня мелькнула мысль задержать его, попытаться уговорить, чтобы он остановился на уже выигранном и оставил за ней этот последний раунд, но затем другая, более важная мысль совершенно вытеснила первую. Я вдруг неожиданно ясно и четко осознал, что ни я, ни целая дюжина нас его не остановят. Это не сделают ни уговоры Хардинга, ни мои кулаки, ни лекции полковника Маттерсона, ни ворчание Скэнлона, никто этого не сможет. Мы не остановим его как раз потому, что именно, мы толкали его на это. Не сестра, а наша острая нужда заставляла его медленно приподниматься, уперев руки в подлокотники кожаного кресла, и, вытолкнув тело вверх, встать и стоять — вроде тех зомби из кинофильмов, которые одновременно получили команды от сорока хозяев. Именно мы заставляли его хорохориться без отдыха, стоять на ногах, которые уже не держат, целыми неделями подмигивать, ухмыляться, смеяться, продолжая играть свою роль даже тогда, когда его юмор давно был испепелен между двумя электродами.

Мы заставляли его встать, подтянуть черные трусы, будто кожаные ковбойские штаны, одним пальцем сдвинуть кепку на затылок, словно это десятигаллоновый «стетсон», — все медленными механическими движениями; когда же он пошел через всю комнату, было слышно, как железо его голых пяток звенит и выбивает искры из пола.

Только в самый последний момент, после того как он выбил стеклянную дверь, а она мгновенно повернула к нему лицо (на котором ужас навсегда стер любое другое выражение, какое она захочет придать ему), и закричала, когда он схватил ее, рывком разорвав на ней форму спереди до самого низа, и снова закричала, когда два шара с сосками стали вываливаться, разбухая и разбухая до таких размеров, что никто раньше даже вообразить себе не мог, теплые и розовые на свету, — только в последний момент, когда начальство поняло, что трое черных и не думают ничего делать, а лишь стоят и смотрят и оттаскивать его им придется без их помощи, самим, и доктора, начальники и медсестры стали отдирать от ее белого горла эти толстые красные пальцы, словно его пальцы были ее шейными костями, пока наконец, дернув его назад, с громким пыхтением не оторвали от нее, — только тогда стало видно, что он, может быть, действительно, не совсем нормальный, этот упрямый, загнанный в угол человек, исполняющий трудный долг, который все равно надо исполнить, хочешь ты того или нет.

У него вырвался крик. В последний миг, когда он падал навзничь и мы на секунду увидели его перевернутое лицо, прежде чем на полу его начала душить свора людей в белом, только тогда он позволил себе закричать.

В этом крике был страх затравленного зверя, ненависть, признание своего поражения и вызов; если вам когда-нибудь приходилось преследовать енота, кугуара или рысь, то именно такой последний крик издает загнанное на дерево, подстреленное и падающее вниз животное, когда на него набрасываются собаки и ему безразлично все, кроме самого себя и своей смерти.

Я решил пробыть здесь еще пару недель, хотелось посмотреть, что будет дальше. Все менялось. Сефелт и Фредриксон выписались вместе вопреки рекомендациям врачей, два дня спустя больницу покинули еще трое острых, а шестеро перевелись в другое отделение. Проводилось тщательное расследование по поводу вечеринки и смерти Билли; доктору сообщили, что готовы принять его отставку, но он заявил, что они обязаны довести дело до конца, а если им хочется, могут уволить его сами.

Большая Сестра с неделю пробыла в лечебном корпусе, и отделением руководила маленькая медсестра-японка из буйного, что дало нам возможность существенно изменить распорядок. К тому времени, когда вернулась Большая Сестра, Хардингу удалось добиться, чтобы нам снова открыли ванную, и теперь он сам банковал в «очко», пытаясь своим тонким приятным голосом подражать Макмерфи и его акционерному реву. Хардинг сдавал карты, когда вдруг мы услышали, как она вставляет ключ в замок.

Мы вышли из ванной в коридор ей навстречу, чтобы спросить о Макмерфи. Когда мы подошли, она отпрыгнула на два шага, и я даже подумал, что она сейчас убежит. Лицо ее, синее и бесформенное, с одной стороны распухло так, что полностью закрыло один глаз. Горло — под толстой повязкой. И новая белая форма. Некоторые с усмешкой поглядывали на эту форму спереди: несмотря на то, что она была еще более узкой, плотной и накрахмаленной, нежели прежняя форма, уже нельзя было скрыть тот факт, что сестра — женщина.

Хардинг, улыбаясь, шагнул к ней и спросил, что с Маком.

Из кармана формы она достала маленький блокнот и карандаш, написала: «Он вернется» — и передала листок нам. Он дрожал у нее в руке.

— Вы уверены? — спросил Хардинг, прочитав.

Мы слышали многое: что он расправился с двумя санитарами в буйном, взял у них ключи и сбежал, что его отправили обратно на исправительную ферму и даже что медсестра, назначенная старшей, пока найдут нового доктора, прописала ему специальное лечение.

— Вы действительно уверены? — еще раз задал вопрос Хардинг.

Сестра снова достала блокнот. Пальцы ее плохо слушались, еще более побелевшая ее рука прыгала по блокноту, как у цыганок в торговом ряду, которые за один цент каракулями напишут вашу судьбу.

«Да, мистер Хардинг, — написала она. — Я бы не говорила, если бы не была уверена. Он вернется».

Хардинг прочитал листок, порвал и бросил обрывки в нее. Она вздрогнула и подняла руку, заслоняя от бумажек распухшую половину своего лица.

— Мадам, мне кажется, вы несете хреновину, — сказал ей Хардинг.

Она уставилась на него, рука ее на какую-то секунду потянулась к блокноту, но затем она повернулась и пошла на дежурный пост, засовывая по пути блокнот и карандаш в карман формы.

— Хм, — произнес Хардинг. — Похоже, наша беседа протекала несколько неровно. Хотя, когда тебе говорят, что ты несешь хреновину, что можно написать в ответ?

Она попыталась навести порядок в отделении, но это было слишком трудно. Все еще ощущалось присутствие Макмерфи. Он по-прежнему вышагивал по коридорам, громко смеялся на собраниях и пел в уборной. Она уже не могла править по-старому, тем более ей приходилось все писать на листках бумаги. Одного за другим она теряла своих больных. После того как выписался Хардинг и его забрала жена, а Джордж перевелся в другое отделение, осталось только трое из тех, кто ездил на рыбалку: Мартини, Скэнлон и я.

Мне хотелось еще немного побыть здесь: уж больно уверенно она себя чувствовала, похоже, ждала еще одного раунда, и я должен был все увидеть своими глазами. И вот однажды утром, когда Макмерфи отсутствовал уже три недели, она сделала последний ход.

Дверь отделения открылась, и черные ввезли каталку с табличкой внизу, на которой жирными черными буквами было написано: МАКМЕРФИ РЭНДЛ П. ПОСЛЕ ОПЕРАЦИИ. А ниже чернилами: ЛОБОТОМИЯ.

Они втолкнули каталку в дневную комнату и оставили у стены, рядом с овощами. Мы стояли в ногах каталки, читали табличку, потом посмотрели в другой ее конец на голову, утонувшую в подушке, рыжий чуб, лицо молочно-белого цвета и вокруг глаз багровые кровоподтеки.

После минутного молчания Скэнлон повернулся и плюнул на пол.

— Что эта старая сука хочет нам подсунуть? Это же не он.

— Ничего похожего, — сказал Мартини.

— Она что, за дураков нас считает?

— Хотя постарались они неплохо, — заметил Мартини, подходя ближе к голове и показывая пальцем. — Смотрите-ка. И сломанный нос сделали, и шрам… даже баки.

— Ага, — проворчал Скэнлон, — но черта с два я поверил!

Я протолкался вперед и стал рядом с Мартини.

— Конечно, они умеют делать разные штуки вроде шрамов и сломанных носов, — сказал я. — Но у них получается ненастоящее. В лице-то ничего нет. Как манекен в магазине, правильно, Скэнлон?

— Конечно, — согласился Скэнлон и снова сплюнул. — Вся эта штука какая-то слишком пустая. Всем ясно.

— Смотрите, — произнес один из пациентов, отворачивая простыню, — татуировка.

— А как же, — сказал я, — и татуировки умеют делать. А вот руки, а? Руки-то? Этого не смогли. У него руки были большие!

До самого вечера Скэнлон, Мартини и я высмеивали эту, как выразился Скэнлон, паршивую ярмарочную подделку на каталке, но шло время, опухоль вокруг глаз уменьшалась, и я начал замечать, что пациенты все чаще подходят и смотрят на тело. Я видел, как они идут мимо каталки вроде бы к полкам с журналами или к фонтанчику с питьевой водой, а сами украдкой бросают взгляд на это лицо. Я смотрел и пытался себе представить, как поступил бы он в этом случае. В одном я был точно уверен: он бы никогда не допустил, чтобы лет двадцать или тридцать в дневной комнате находилось это с его именем на табличке, а Большая Сестра демонстрировала бы его как пример, мол, вот что может случиться с человеком, если он пойдет против системы. Это я знал наверняка.

Ночью я дождался, когда черные завершат обход и звуки в спальне сообщат мне, что все уснули. Затем повернул голову на подушке, чтобы видеть соседнюю кровать. Часами я прислушивался к этому дыханию — с тех пор как они подкатили каталку к кровати и уложили на нее носилки, — слушал, как легкие спотыкаются, замирают, потом снова начинают работать, и каждый раз надеялся, что они остановятся навсегда; но до сих пор так и не взглянул на него ни разу.

В окно светила холодная луна, ее свет, как снятое молоко, заливал спальню. Я сел на кровати, моя тень упала на тело и разрезала его пополам между бедрами и плечами, оставив черное пустое пространство между ними. Опухоль вокруг глаз сошла, они были открыты — уставились на луну, открытые, без каких-либо мыслей, потускневшие, оттого что долгое время не мигали, похожие на перегоревшие предохранители. Я повернулся, взял подушку — глаза заметили это мое движение и следили, как я встал и пересек пространство в несколько футов, разделявшее наши кровати.

Большое, сильное тело крепко цеплялось за жизнь, оно долго боролось, не желая ее отдавать, билось и металось так, что я вынужден был в конце концов лечь на него во весь рост, зажать его ноги своими, как ножницами, и одновременно вдавливать подушку в его лицо. Я лежал на этом теле, мне показалось, несколько дней. Пока оно не перестало дергаться. Потом скатился с него. Убрал подушку и при свете луны увидел, что пустой, тупиковый взгляд нисколько не изменился даже после смерти. Большими пальцами я прикрыл ему веки и держал их долго, чтобы они уже больше не открылись. Потом снова лег на свою кровать.

Какое-то время я лежал, укрывшись с головой, надеялся, что сделал все без особого шума, но Скэнлон зашипел со своей кровати, и я понял, что ошибся.

— Спокойней, Вождь, — сказал он. — Не расстраивайся. Все правильно.

— Заткнись, — прошептал я. — Спи.

Некоторое время было тихо, потом он опять зашипел:

— Все кончено?

Я ответил: «Да».

— Боже, — сказал он тогда, — она узнает. Ты понимаешь? Никто, конечно, ничего не докажет — любой может отдать концы после операции, так часто бывает. Но она все равно догадается.

Я промолчал.

— На твоем месте, Вождь, я бы рвал отсюда. Точно. Послушай, ты убежишь, а я скажу, что видел, будто он вставал и ходил после того, как ты ушел, и так прикрою тебя. Отличный план, правда?

Назад Дальше