Над кукушкиным гнездом - Кизи Кен Элтон 6 стр.


Но один раз, я помню, года четыре или пять назад, произошла осечка. Только доктор кончил распинаться, как тут же вступила сестра:

— Итак, кто начнет? Выкладывайте свои старые грехи.

И замолчала минут на двадцать. Острые впали в транс, а она сидела и молчала, зловеще так, будто сигнализация, которая должна вот-вот сработать, — ждала, когда кто-нибудь начнет рассказывать. Ее взгляд, словно луч прожектора, скользил по кругу, с одного на другого. Двадцать долгих минут тишина сжимала комнату и оглушенные пациенты сидели не шелохнувшись.

Наконец она глянула на часы и спросила:

— Неужели среди вас нет ни одного человека, совершившего проступок, в котором он так никогда и не признался? — Она полезла в корзинку за журналом. — Что ж, придется пройтись по прошлому.

И тотчас что-то включилось, сработало невидимое акустическое устройство. Острые напряглись, у них одновременно раскрылись рты. Ее цепкий взгляд остановился на ближайшем.

— Я ограбил кассу на заправочной станции, — выплюнул тот одними губами.

Она повернулась к следующему.

— Я хотел затащить сестренку в постель.

Взгляд прыгнул на третьего и дальше, при этом человек дергался, как мишень в тире.

— Я… пытался склонить к этому… брата.

— Когда мне было шесть лет, я убил свою кошку. Господи, прости! Я забил ее насмерть камнями, а свалил на соседа.

— Я соврал, что пытался. Я затащил сестру!

— Я тоже! Я тоже!

— И я! И я!

Все получилось даже лучше, чем она могла мечтать. Они кричали, стараясь превзойти друг друга, расходились сильнее и сильнее, их уже невозможно было остановить, говорили такое, после чего больше нельзя смотреть друг другу в глаза. Сестра кивала при каждом признании и повторяла: да, да, да.

Тут поднялся старик Пит.

— Я устал! — выкрикнул он сильным, сердитым, медным голосом, какого никто никогда раньше не слышал.

Все затихли, пристыженные. Как будто он сказал что-то такое, верное и важное, после чего их легкомысленные выкрики стали выглядеть позором. Большая Сестра пришла в ярость. Круто повернувшись, она окинула Пита свирепым взглядом, злобная улыбка каплями потекла по ее подбородку. Только ей удалось все наладить — и вот…

— Кто-нибудь, займитесь бедным мистером Банчини.

Встали два или три человека. Попытались успокоить его, похлопывая по плечу. Но старик не умолкал: «Я устал! Устал!»

Наконец сестра велела одному из черных вывести его из комнаты силой. Она забыла, что нельзя управлять такими, как Пит.

Пит всю жизнь был хроником. Даже если он и попал в больницу на шестом десятке, все равно он всегда был хроником. У него на голове имелись две вмятины, по одной с каждой стороны, — это врач, принимавший роды у его матери, так старался вытащить его. Пит сначала выглянул, увидел ожидавшую его в родильном отделении аппаратуру, ясно понял, что туда не хочет, и решил отсрочить свое рождение, цепляясь внутри за все, что попадалось под руку. Врач влез туда притупленными щипцами для льда, ухватил его за голову, выдернул и считал, что все закончилось нормально. Но череп у Пита был еще очень сырым и мягким, как глина, и, когда затвердел, две вмятины от щипцов так и остались. От этого Пит сделался таким глупым, что должен был напрягаться изо всех сил, собирая в кулак все свое внимание и силу воли, чтобы выполнить работу, с которой легко справлялся шестилетний ребенок.

Но нет худа без добра: то обстоятельство, что он был таким глупым, спасло его от лап Комбината. Они были не в состоянии лепить из него то, что хотели. Поэтому ему дали несложную работу на железной дороге, где он только и занимался тем, что сидел в дощатом домике в глуши, у затерявшейся стрелки, и махал поездам красным фонарем, если стрелка смотрела в одну сторону, зеленым — если в другую, и желтым, если впереди находился еще поезд. Пит справлялся с этим благодаря своему характеру, который так и не удалось выбить из его головы, один, на этой безлюдной стрелке. И никаких приборов управления ему никогда не вставляли.

Вот почему черный не имел над ним власти. Но сразу об этом не подумал, как не подумала и сестра, когда велела вывести Пита из дневной комнаты. Черный подошел прямо к Питу и дернул его за руку в направлении двери — точно так дергают вожжами, когда хотят повернуть запряженную в плуг лошадь.

— Все хорошо, Пит. Пошли в спальню, а то ты всем мешаешь.

Пит стряхнул его руку.

— Я устал, — предупредил он.

— Давай, старик, не шуми. Ляжешь в постель и будешь хорошим мальчиком.

— Устал…

— Я же сказал, старик, пойдем в спальню.

Черный снова дернул его за руку, и Пит перестал сигналить своей головой. Он встал, прямой и твердый, и взгляд его вдруг прояснился. Обычно глаза у Пита полузакрытые и мутные, будто залитые молоком, но на этот раз они стали ясными, как неоновый свет. Кисть руки, за которую его держал черный, начала набухать. Медперсонал и большинство пациентов переговаривались между собой, не обращая внимания на Пита и его старую песню о том, как он устал, полагая, что сейчас его успокоят и собрание продолжится. Они не видели, что кисть его все раздувается и раздувается, а он то сжимает, то разжимает ее. Один я видел. Вот она вспухла, пальцы напряглись, кулак стал твердым и гладким. Большой ржавый железный шар на цепи. Я уставился на него и ждал. Черный снова дернул Пита за руку.

— Старик, я же сказал… — он замолчал, потому что наконец заметил кулак. Приговаривая: «Питер хороший мальчик», он попытался увернуться, но не успел. Большой железный шар взлетел от самого колена Пита. Черный шмякнулся о стену и прилип, потом соскользнул на пол, словно стена была чем-то смазана. Я слышал, как лопались и замыкались лампы где-то внутри стены, а штукатурка треснула точно по форме его тела.

Остальные двое — коротышка и большой — остолбенели. Сестра щелкнула пальцами, они пришли в движение. Мгновенно задвигались, скользнули через комнату. Коротышка как точное изображение большого в кривом зеркале. Они уже были рядом с Питом, но вдруг их осенило: Пит не подключен и не может управляться, как остальные, Питу все равно — приказывают ему или дергают за руку. Если уж им надо брать его, то делать это придется так, как берут дикого быка или медведя, а поскольку один из троицы уже лежит в отключке у плинтуса, остальные решили не испытывать судьбу.

Эта мысль пришла им в голову одновременно, и они застыли — большой и маленький, оба, — в одинаковой позе: левая нога вперед, правая рука вытянута — на полпути между Питом и Большой Сестрой. Впереди раскачивался железный шар, позади вскипала белоснежная ярость, они дрожали и дымились, и я слышал скрежет их шестерен. Я видел, как они дергаются от растерянности, словно машины, которым дали полный газ и в то же время держат на тормозе.

Пит стоял посреди комнаты, шар поднимался вверх-вниз, и старик наклонялся под его тяжестью. Теперь уже все смотрели на него. Он переводил взгляд с большого черного на маленького и, когда понял, что они не собираются приближаться, повернулся к больным.

— Поймите… это страшная чушь, — обратился он к ним, — страшная чушь.

Большая Сестра, соскользнув со стула, пробиралась к сумочке у двери.

— Да, да, мистер Банчини, — ворковала она, — только, пожалуйста, успокойтесь…

— Вот что это, страшная чушь.

Вдруг голос его потерял медную прочность, стал натянутым и просящим, как будто он почувствовал, что осталось мало времени и вдруг он не успеет закончить свою мысль.

— Ничего не могу поделать, ничего… Понимаете? Я родился мертвым. А вы — нет. Вы не родились мертвыми. О-о-о, как тяжело.

Он заплакал, не в состоянии вымолвить ни слова; он открывал и закрывал рот, пытаясь что-то сказать, но уже больше слова не складывались в предложения. Он тряс головой, чтобы она прояснилась, и щурился на острых.

— О-о-о… я говорю… ва… говорю вам.

Он начал оседать, его железный шар стал уменьшаться до размеров нормальной руки. Он вытянул вперед руку, сложенную чашей, как будто предлагал что-то больным.

— Ничего не могу поделать. Я родился с ошибками. Меня столько раз оскорбляли, что я умер. Я родился мертвым. Ничего не могу поделать. Устал. Больше никаких сил. У вас есть надежда. Меня столько раз оскорбляли, что я родился мертвым. Вам было проще. Я родился мертвым, и жизнь была тяжелой. Я устал. Устал говорить и стоять. Пятьдесят пять лет я мертвый.

Большая Сестра достала его через всю комнату, прямо через зеленое. Сделав укол, она отпрыгнула, шприц остался и торчал из штанов, как хвостик из стекла и металла, а старик Пит все больше и больше оседал вперед — не от укола, а от усталости. Он потратил слишком много сил. Последние минуты вымотали его вконец, раз и навсегда. Достаточно было только взглянуть на него, чтобы сказать: он кончился. Он уже не мог держать голову прямо, и глаза его вновь помутнели. Когда сестра приблизилась, чтобы вытащить шприц, он согнулся настолько, что плакал прямо на пол, и слезы, не смачивая лица, падали вокруг него по мере того, как он мотал головой вперед и назад, падали и падали ровными рядами, словно он их сеял.

— О-о-х-х, — выдохнул он. И когда она выдернула шприц, он даже не вздрогнул.

Он ожил, может быть, только на пару минут, чтобы попытаться что-то сказать нам, — что-то, к чему мы не хотели прислушиваться и не пытались понять, и эта попытка окончательно его истощила. В том уколе уже не было нужды, это как будто она сделала укол мертвецу: ни сердца, чтобы яд перекачивать, ни вен, чтобы доставить его к голове, ни мозга, который можно им омертвить. С таким же успехом сестра могла уколоть старый высохший труп.

— Я… устал…

— Ну что ж. Я думаю, что если у вас двоих уже хватает смелости, то мистер Банчини будет вести себя хорошо и пойдет спать.

— …ужасно устал.

— Доктор Спайви, санитар Уильямс приходит в себя. Посмотрите его, пожалуйста. У него разбились часы и порезана рука.

Такого Пит больше не устраивал и уже никогда не устроит. Теперь, если на собрании он начинает выступать, а они хотят, чтобы он замолк, он замолкает. Время от времени он еще встает, мотает головой и сообщает нам, как он устал, но это уже не жалоба, не оправдание и не предупреждение — с этим он покончил. Это как старые, испорченные часы, которые все еще тикают, но стрелки их погнуты, на циферблате исчезли цифры, звонок заржавел и молчит — старые, бесполезные часы, которые только тикают и кукуют без всякого смысла.


Когда время подходит к двум часам, группа все еще рвет на части бедного Хардинга.

В два часа доктор начинает ерзать на стуле. На собраниях, если только он не распространяется о теории терапевтического общества, он чувствует себя не в своей тарелке и предпочел бы провести это время в кабинете, вычерчивая диаграммы. Он ерзает и наконец прочищает горло, тогда сестра смотрит на часы, приказывает нам обратно переносить столы из ванной, а продолжение последует завтра в час. Острые выходят наконец из транса и смотрят какое-то мгновение на Хардинга. Лица их горят от стыда, словно их опять обвели вокруг пальца, и они это только сейчас поняли. Некоторые из них отправляются в ванную за столами, остальные бредут к полкам с журналами и проявляют повышенный интерес к журналу «Макколз», но на самом деле избегают Хардинга. Снова их использовали для того, чтобы поджарить товарища, будто он преступник, а они обвинители, судьи и жюри присяжных. В течение сорока пяти минут они разделывали человека на кусочки и вроде с удовольствием забрасывали вопросами: что с ним такое, почему он не может удовлетворить свою женушку? и с чего это он настаивает, что она не имеет никаких дел с другими мужчинами? как же он надеется выздороветь, если не хочет отвечать честно? — такие вопросы и грязные намеки, от которых им и сейчас не по себе, и они чувствуют еще большую неловкость оттого, что он находится рядом.

Макмерфи наблюдает за всем этим со своего места. Вид у него озадаченный. Какое-то время он продолжает сидеть в кресле: глядит на острых, колодой карт почесывает рыжую щетину на подбородке; потом поднимается, зевая и потягиваясь, скребет углом карты пуговицу на животе, наконец прячет колоду в карман и шагает прямо к Хардингу, одинокому, от пота прилипшему к стулу.

С минуту Макмерфи смотрит на него, затем берет своей широкой ладонью соседний стул, поворачивает его спинкой к Хардингу и садится на стул верхом, как на деревянную лошадку. Хардинг не обращает на него внимания. Макмерфи хлопает себя по карманам в поисках сигарет, достает одну, закуривает и держит ее перед собой; хмурясь, глядит на огонек, затем облизывает большой и указательный пальцы и подравнивает дымящийся кончик.

Такое впечатление, что они не знают друг друга. Я даже не уверен, заметил ли вообще Хардинг Макмерфи. Хардинг почти весь ушел в свои тонкие плечи, укрылся ими, словно зелеными крыльями, руки зажал между коленями и сидит с ровной, как доска, спиной почти на краешке стула. Смотрит куда-то вдаль, что-то мурлычет себе под нос — делает вид, что спокоен, но спокойствием здесь и не пахнет, прикусил щеки, и на лице его появился странный оскал — не лицо а череп, обтянутый кожей.

Макмерфи взял сигарету губами, положил руки на спинку стула, лег на них подбородком и щурит от дыма один глаз, а другим молча смотрит на Хардинга. Наконец решает заговорить, сигарета прыгает у него во рту.

— Слушай, приятель, эти собраньица вот так обычно и проходят?

— Обычно проходят? — Хардинг перестает напевать. Он уже не прикусывает щеки, но продолжает смотреть в одну точку, мимо Макмерфи.

— Это что, обычное явление на ваших сборищах? Групповая терапия? Или клевательная оргия?

Голова Хардинга дернулась, взгляд упал на Макмерфи, словно он только сейчас заметил, что кто-то сидит перед ним. Он опять прикусывает щеки, и на лице его снова появляется складка, отдаленно напоминающая улыбку. Он распрямляет плечи и откидывается на спинку стула, пытаясь выглядеть спокойным.

— Клевательная оргия? Боюсь, ваш необычный диалект вне моего понимания, дорогой друг. Я не имею ни малейшего представления, о чем вы говорите.

— Так я растолкую, — Макмерфи повышает голос и, хотя не глядит на остальных острых, которые стоят за его спиной и слушают, обращается именно к ним: — Когда куры вдруг замечают пятнышко крови на одной из своих подружек, они начинают клевать в это пятнышко, и клюют всем курятником, пока от курицы не остаются одни кости и лужа крови, и перья летают. Затем наступает очередь других, тех, на кого случайно брызнуло кровью. Потом еще у нескольких появляются пятнышки, их тоже заклевывают до смерти, и так далее. Клевательная оргия может опустошить весь курятник за пару часов, приятель, я это видел. Страшно до жути. Единственный способ остановить оргию — это позакрывать им глаза. Чтоб ничего не видели.

Хардинг сплетает свои длинные пальцы на колене, поджимает его и откидывается на спинку.

— Клевательная оргия. Это, безусловно, интересная аналогия, дорогой друг.

— Да, я вспомнил об этом на вашем собрании, приятель, если уж хочешь знать грязную правду. Оно напомнило мне курятник с грязными курами.

— Так из этого следует, друг мой, что я курица с пятнышком крови?

— Да, приятель.

Они продолжают улыбаться друг другу, но разговор слишком натянут и ведется так тихо, что мне приходится мести совсем рядом, чтобы слышать. Да и остальные острые подошли поближе.

— А хочешь, приятель, знать, кто у вас тут первый начинает клевать?

Хардинг ждет, и Макмерфи продолжает:

— Сестра эта, вот кто.

Вой ужаса в тишине. Механизмы в стенах пришли в движение, заработали. Хардинг изо всех сил удерживает руки, чтобы не замахать ими, — по-прежнему пытается выглядеть спокойным.

— Вот как все просто, — говорит он, — до глупости просто. Вы в нашем отделении всего шесть часов, а уже упростили все труды Фрейда, Юнга и Максвелла Джонса, сведя к одной аналогии — клевательная оргия.

— Приятель, речь не о юнге Фредди и Максвелле Джонсе, я имею в виду ваше паршивое собрание и то, что делала с тобой сестра вместе с другими ублюдками. И делала на славу.

Делала со мной?

— Да-да, делала. Все, что хотела. Давала и в хвост и в гриву. Видно, приятель, ты здорово здесь насолил, раз нажил свору врагов, потому что накинулись на тебя уж точно сворой.

— Но это невероятно. Вы полностью игнорируете, совершенно не учитываете и игнорируете тот факт, что товарищи делали это для моего же блага! Что любое обсуждение и все до единого вопросы, заданные мисс Вредчет или другими представителями медперсонала, преследуют исключительно лечебные цели. Если вы действительно допускаете такое, значит, вы просто не слышали ни слова из теории терапевтического общества доктора Спайви или настолько необразованны, что ничего не понимаете. Я разочарован в вас, друг мой, весьма разочарован. В момент нашего знакомства, утром, вы казались мне умнее. Пусть необразован, пусть хвастун из захолустья с чувствительностью гуся, но тем не менее умный. Однако при всей моей обычной наблюдательности и проницательности я все же допускаю ошибки.

— Пошел к черту, приятель.

— Ах да. Я забыл добавить, что сегодня утром также заметил вашу примитивную грубость. Психопат с выраженными садистскими склонностями, мотивированными, вероятно, бессмысленной эгоманией. Безусловно, все эти природные таланты характеризуют вас как компетентного медика и дают все основания критиковать ход собрания мисс Вредчет, несмотря на то, что она психиатрическая сестра с отличной репутацией и двадцатилетним практическим опытом. Да, друг мой, с вашим талантом вы можете творить чудеса в подсознании, утешить беспокоящийся Id[4] и вылечить раненое сверх-я[5]. Вы, вероятно, смогли бы вылечить все отделение, даже овощей. Дамы и господа, всего за шесть месяцев, или возвращаю деньги.

Макмерфи не вступает в спор, а только смотрит на Хартинга. Наконец, не повышая голоса, спрашивает:

Назад Дальше