Над кукушкиным гнездом - Кизи Кен Элтон 7 стр.


Макмерфи не вступает в спор, а только смотрит на Хартинга. Наконец, не повышая голоса, спрашивает:

— Ты и вправду думаешь, что этот ваш треп как-то лечит?

— Друг мой, а по какой еще причине мы подвергаем себя этому? Медперсонал желает нашего выздоровления не меньше нашего. Они не звери. Мисс Вредчет, может, и строгая дама средних лет, но никак не монстр из курятника, с наслаждением выклевывающий нам глаза. Вы же не подумаете о ней такое, не так ли?

— Нет, приятель, не так. Она не глаза вам клюет. А кое-что другое.

Хардинг вздрагивает, его зажатые между коленями руки начинают медленно выползать, словно белые пауки выползают к стволу из развилки двух покрытых мхом сучьев.

— Не глаза? — переспрашивает он. — Умоляю вас, друг мой, скажите, что же?

Макмерфи ухмыляется.

— А ты как будто не знаешь, приятель.

— Нет, разумеется, не знаю! Конечно, если вы наста…

— Твои яйца, приятель, твои драгоценные яйца.

Пауки приползли к стволу и, подрагивая, устраиваются между стволом и суком. Хардинг пытается улыбнуться, но лицо и губы его такие белые, что у него ничего не получается. Он уставился на Макмерфи. Тот вынимает сигарету изо рта и повторяет:

— Точно по яйцам, приятель. Сестра эта не монстр из курятника, она яйцедробилка… Я видел с тысячу таких, стариков и молодых, мужиков и баб. Видел в разных местах. Это люди, которые хотят сделать тебя слабым, чтобы ты ходил на цыпочках и выполнял их правила, то есть жил, как им хочется. И лучше всего добиться этого, заставить тебя сдаться — это ослабить тебя, ударить туда, где всего больнее. Тебя когда-нибудь били в пах? Когда сразу отключаешься? Хуже не бывает. Тебя выворачивает, забирает последние силы. Если против тебя такой, который хочет победить не своей силой, а твоей слабостью, следи за его коленом: он будет бить по самому больному.

Лицо Хардинга по-прежнему бледное, но он уже овладел своими руками: они вяло подрагивают, стараясь отбросить сказанное Макмерфи.

— Наша дорогая мисс Вредчет? Наша милая, улыбающаяся, нежная мать Вредчет, ангел милосердия — яйцедробилка? Друг мой, это вообще невероятно.

— Приятель, перестань травить мне эту нежную мамочкину чушь. Может, она и мать, но здоровая, как амбар, и крепкая, как нож. Когда я приехал утром, она дурачила меня этой штукой с доброй старушкой мамой минуты три, не больше. Да и вас, уверен, она не могла дурачить долго. Ох, повидал я сук в свое время, но эта всех переплюнет.

— Сука? Но только что она была яйцедробилкой, еще раньше мерзавкой… или курицей? Какие быстрые метаморфозы, друг мой.

— Ладно, черт с ним! Она сука, мерзавка, яйцедробилка. И хватит меня подкалывать, ты знаешь, о чем я говорю.

Теперь лицо и руки Хардинга двигались быстрее обычного. Так в ускоренном фильме мелькают жесты, улыбки, гримасы, усмешки. Чем сильнее он пытается сдержать это, тем меньше у него получается. Когда он позволяет своим рукам и лицу двигаться, как они хотят, и не пытается их контролировать, они жестикулируют так плавно и красиво, что за ними приятно наблюдать. Но когда он обеспокоен ими и пытается их сдержать, то превращается в дикую марионетку, выполняющую какой-то странный дерганый танец. Движения убыстряются, речь тоже ускоряется, чтобы не отстать.

— Послушайте, друг мой мистер Макмерфи, мой психопатический коллега, наша мисс Вредчет — истинный ангел милосердия, и все это знают. Она бескорыстна, как ветер, работает не для слов благодарности, а ради блага других, изо дня в день, пять долгих дней в неделю. Для этого требуется мужество, друг мой, мужество. Меня информировали — я не имею права называть эти источники, одно лишь могу сказать, что с этими людьми поддерживает контакт и Мартини, — так вот, она даже по выходным продолжает служить человечеству, выполняя значительную общественную работу в городе. Она организует благотворительную помощь: готовит подарки с консервированными продуктами, сыром, мылом, а затем преподносит все это каким-нибудь новобрачным, испытывающим серьезные финансовые затруднения. — Его руки мелькают в воздухе, описывая эту сцену. — Смотрите. Вот она, наша сестра. Тихо стучится в дверь. Перевязанная ленточкой корзинка. Молодожены потеряли дар речи от счастья. Муж с открытым ртом, жена плачет, не стесняясь. Наш ангел окидывает взглядом их жилье. Обещает прислать деньги… на стиральный порошок, да. Ставит корзинку в центре комнаты на пол. А когда уходит, — посылая воздушные поцелуи, с легкой улыбкой на губах, — она так опьянена сладким молоком человеческой доброты, которое образуется в ее большой груди, что становится вне себя от щедрости. Вне себя, понимаете? Задержавшись на пороге, она отводит в сторону робкую юную новобрачную и вручает ей двадцать долларов от себя: «Иди, мое бедное, несчастное, голодное дитя, иди и купи себе приличное платье. Я прекрасно понимаю, что твой муж не может позволить себе этого, так что возьми и купи». И супружеская пара на всю жизнь в долгу перед ее щедростью.

Он говорит все быстрее и быстрее, на шее выступают жилы. Наконец он останавливается, и в отделении наступает мертвая тишина. Я слышу лишь, как где-то вращается кассета, по-видимому, все происходящее записывается на магнитофон.

Хардинг озирается, видит, что все смотрят на него, и вдруг начинает смеяться. Звук при этом такой, будто из свежей сосновой доски ломом выдирают гвоздь: и-и-и… и-и-и… и-и-и… Не может остановиться. Хватает себя за руки, как муха, и зажмуривает глаза от ужасного этого визга. Никак не может прекратить его. Смех становится все более резким, но вот, всхлипнув, Хардинг закрывает лицо руками, замолкает и шепчет сквозь зубы:

— Сука, сука, сука…

Макмерфи прикуривает еще сигарету и протягивает ее Хардингу. Тот молча берет. Макмерфи все так же внимательно вглядывается в его лицо, он озадачен и удивлен, как будто вообще впервые видит человека. Макмерфи наблюдает, а Хардинг дрожит и дергается все реже и наконец поднимает голову.

— Вы правы, — произносит он, — во всем правы. — Хардинг смотрит на остальных пациентов, наблюдающих за ним. — Никто еще не осмеливался сказать об этом вслух, хотя среди нас нет человека, который бы думал иначе и относился бы к ней и ко всем этим делам не так, как вы. Мы все испытывали такие же чувства, но лишь в самых дальних уголках своих запуганных душонок.

Макмерфи, нахмурясь, спрашивает:

— А этот пердун доктор? Может, он и туго соображает, но неужели не видит, как она все прибрала к рукам и что тут вытворяет?

Хардинг глубоко затягивается и отвечает, одновременно выпуская дым:

— Доктор Спайви, Макмерфи… точно такой, как мы, — прекрасно сознающий свою неполноценность. Это испуганный, отчаявшийся, слабый маленький кролик, совершенно не способный руководить отделением без помощи нашей мисс Вредчет, и он это понимает. Кроме того, она поняла, что он это понял, и напоминает ему об этом при каждом удобном случае. Например, когда обнаруживает, что он допустил небольшую ошибку в своих записях или диаграммах, она обязательно тычет его туда носом.

— Да, — подает голос Чесвик и подходит к Макмерфи, — тычет нас носом в наши ошибки.

— Почему он ее не выгонит?

— В этой больнице, — объясняет Хардинг, — доктор не наделен полномочиями принимать на работу и увольнять. Это может сделать только инспектор, а инспектор — женщина, хорошая, старинная подруга мисс Вредчет. В тридцатые годы они вместе были медсестрами в армии. Друг мой, мы все здесь жертвы матриархата, и доктор такой же беспомощный против этого, как и мы. Он понимает, что мисс Вредчет достаточно снять трубку телефона, набрать номер инспектора и намекнуть: послушайте, этот доктор, мне кажется, заказывает слишком много димерола…

— Погоди, Хардинг, я в этом не очень-то разбираюсь.

— Димерол, друг мой, — это наркотик, к которому организм привыкает вдвое быстрее, чем к героину. Это касается и врачей.

— Наш доктор — наркоман?

— Не знаю, но дело не в этом.

— И что с того, что она обвинит его в…

— Вы невнимательно слушаете, друг мой. Она не обвиняет. Ей достаточно намекнуть, ввести в уши что-нибудь, неужели непонятно? Вы не заметили сегодня, как она обычно это делает? Подзывает человека к двери дежурного поста и, стоя в дверях, спрашивает, например, насчет обнаруженной под кроватью бумажной салфетки. Только спрашивает и ничего больше. И как бы человек ни ответил, он чувствует себя лгуном. Если скажет, что вытирал салфеткой ручку, она говорит: «Понятно, ручку», если скажет, что у него насморк, она: «Понятно, насморк». И кивнет своей маленькой аккуратной седой причесочкой, затем улыбнется скромной улыбочкой, повернется и уйдет на пост, оставив человека в недоумении: так для чего же он использовал эту салфетку?

Хардинг снова начинает дрожать, и плечи опять укрывают его.

— Нет. Ей вовсе не нужно обвинять. Она великий мастер намека. Вы хоть раз слышали — на сегодняшнем собрании, — хоть единственный раз, чтобы она обвинила меня в чем-нибудь? И все же я обвинен во многом: в ревности и паранойе, в том, что во мне мало мужского, чтобы удовлетворить жену, в связях с моими приятелями, в том, что я держу сигарету с жеманным видом, даже, как мне показалось, в том, что у меня между ног нет ничего, кроме небольшого клочка волос, таких мягких, пушистых, беленьких волосиков! Яйцедробилка? О, вы ее недооцениваете!

Хардинг снова начинает дрожать, и плечи опять укрывают его.

— Нет. Ей вовсе не нужно обвинять. Она великий мастер намека. Вы хоть раз слышали — на сегодняшнем собрании, — хоть единственный раз, чтобы она обвинила меня в чем-нибудь? И все же я обвинен во многом: в ревности и паранойе, в том, что во мне мало мужского, чтобы удовлетворить жену, в связях с моими приятелями, в том, что я держу сигарету с жеманным видом, даже, как мне показалось, в том, что у меня между ног нет ничего, кроме небольшого клочка волос, таких мягких, пушистых, беленьких волосиков! Яйцедробилка? О, вы ее недооцениваете!

Хардинг вдруг замолкает, подается вперед и берет обеими руками руку Макмерфи. Лицо его странным образом перекашивается и заостряется, все из красных и серых граней — разбитая бутылка вина.

— Этот мир… принадлежит сильным, друг мой! Ритуал нашего существования основывается на том, что, пожирая слабых, сильный становится сильнее. С этим мы должны смириться. Может, это и неправильно, но так есть, и мы должны научиться принимать это как должное. Кролики осознали свою роль в этом ритуале и признали в волке сильнейшего. Но кролика спасает его трусость, ловкость и шустрость, он роет норы и прячется, когда рядом волк. Он смирился и выживает. Он знает свое место и никогда не вступит в схватку с волком. И это благоразумно, не правда ли?

Он выпускает руку Макмерфи, откидывается на спинку, кладет ногу на ногу и глубоко затягивается. Затем вынимает сигарету из узкой щели улыбающихся губ и вновь смеется: и-и-и… и-и-и… и-и-и — как будто гвоздь достают из доски.

— Мистер Макмерфи, друг мой… я не курица. Я кролик. И доктор — кролик. Чесвик тоже кролик. И Билли Биббит. Все мы здесь кролики в разной степени и разного возраста, прыгаем и скачем по стране Уолта Диснея. Поймите меня правильно, мы здесь не потому, что мы кролики — кроликами мы были бы везде, — мы здесь потому, что не можем приспособиться к нашей кроличьей доле. И чтобы мы знали свое место, нам нужен хороший, сильный волк вроде медсестры.

— Послушай, ты что, дурак? Собираешься сидеть сложа руки, а эта синеволосая старуха будет уговаривать тебя стать кроликом?

— Не уговаривать, нет. Я родился кроликом. Ты присмотрись. Сестра мне нужна, чтобы я почувствовал себя счастливым кроликом.

— Какой ты, к черту, кролик!

— Вот мои ушки, вот дергающийся носик, вот хвостик пуговкой.

— Ты говоришь как ненорм…

— Как ненормальный? Вы очень проницательны.

— Черт возьми, Хардинг, да я о другом. Не в этом смысле ненормальный, а… дьявол, я удивляюсь, какие вы тут все ненормальные. Не хуже любого первого встречного придурка…

— Да, конечно, первого встречного придурка.

— Да нет. Понимаешь, не те ненормальные, каких в кино показывают. Вы просто странные и немного…

— Немного вроде кроликов, да?

— Кролики? Черта с два! Никакие, дьявол, вы не кролики.

— Мистер Биббит, попрыгайте для мистера Макмерфи. Мистер Чесвик, покажите, какой вы пушистый.

Прямо на моих глазах Билли Биббит и Чесвик превращаются в съежившихся белых кроликов, но им слишком стыдно делать то, что сказал Хардинг.

— Ах, они стесняются, Макмерфи. Как это трогательно. А может быть, им неловко, что они не защитили своего друга? Возможно, они чувствуют себя виноватыми, потому что в очередной раз позволили ей обмануть себя и вести допрос. Не огорчайтесь, друзья, у вас нет оснований стыдиться. Все так, как и должно быть. Кролики не защищают своих сородичей. Это было бы глупо. Нет, вы поступили мудро, трусливо, но разумно.

— Послушай, Хардинг, — обращается к нему Чесвик.

— Нет, нет, Чесвик. Не сердись на правду.

— А вот послушай. Когда-то я говорил про сестру Вредчет то же, что и Макмерфи.

— Да, но говорил очень тихо, а впоследствии отказался от своих слов. Ты тоже кролик и не пытайся уйти от правды. Именно поэтому я не сержусь на тебя за твои вопросы на сегодняшнем собрании. Ты только играл свою роль кролика. Если бы на ковер вызвали тебя или Билли, или Фредриксона, я бы нападал на вас не менее жестоко. Мы не должны стыдиться своего поведения. Мы, мелкие животные, обязаны себя так вести.

Макмерфи поворачивается в своем кресле и смотрит на других острых.

— Может, я и не прав, но им должно быть стыдно. По мне, это выглядело чертовски паршиво, как они взяли и переметнулись на ее сторону. Уж мне показалось, что я снова в китайском лагере для пленных…

— Макмерфи, послушай, — обращается к нему Чесвик.

Макмерфи поворачивается, но Чесвик молчит и, кажется, продолжать не собирается. Он никогда не продолжает, он один из тех, кто обычно поднимает много шума, собираясь в атаку, зовет за собой, с минуту марширует, а затем делает пару шагов и останавливается.

Макмерфи видит, как Чесвик сникает после такого грозного начала, и повторяет:

— Ну точно как в китайском лагере.

Хардинг примирительно поднимает руки:

— Нет-нет, это не так. Не осуждай нас, друг мой. Нет. Дело в том, что…

Я замечаю, как в глазах Хардинга появляется лукавинка, и кажется, что он сейчас засмеется, но он вынимает изо рта сигарету и дирижирует ею — она похожа на его палец с дымящимся кончиком.

— …вы тоже, мистер Макмерфи, при всей вашей китайской удали и показной развязности, под этой твердой оболочкой вы такой же, вероятно, пушистый кролик с маленькой душонкой.

— Да уж, конечно. Маленький, серенький. Интересно почему, Хардинг? Потому что псих или потому что дерусь? А может быть, потому что люблю потрахаться? Наверное, последнее. Это самое трах-трах-спасибо-мадам. Ага, это уж точно делает меня кроликом…

— Постойте. Боюсь, что вы привели такой довод, который требует определенных размышлений. Кролики известны этой своей особенностью, не правда ли? По сути дела, знамениты своим трах-трах. Да. Хм. В любом случае приведенный вами довод просто доказывает, что вы нормальный, здоровый, активный кролик, в то время как у большинства из нас отсутствует сексуальная способность, что лишает нас возможности считаться полноценными кроликами. Мы дефектные особи, хилые, чахлые, слабые созданьица слабого рода. Кролики без траха. Жалкое явление.

— Минуту, ты все время перекручиваешь мои слова…

— Нет. Вы были правы. Помните, именно вы обратили наше внимание на то место, в которое сестра старалась нас клевать. Это верно. Здесь нет ни одного человека, кто бы не боялся потерять или уже не потерял эту свою способность. Мы, смешные зверьки, не можем достичь зрелости даже в кроличьем мире — вот насколько мы слабы и неполноценны. И-и-и. Мы, если можно так выразиться, из кроликов кролики!

Он снова подается вперед, и этот сдерживаемый скрипучий смех, которого я все время жду, наконец вырывается из него; руки пляшут, лицо дергается.

— Хардинг! Заткни глотку! — Это как пощечина. Хардинг замолкает, словно его обрезало: раскрытый рот в кривой усмешке, застывшие руки в облаке голубого табачного дыма. На секунду он замирает в таком виде, но вот глаза его суживаются в тонкие хитрые щелки, и он переводит взгляд на Макмерфи. Говорит так тихо, что я вынужден работать шваброй у самого его стула.

— Друг… а вы ведь… волк.

— Черт возьми, никакой я не волк, а ты не кролик. Чушь, я никогда не слышал…

— У вас настоящий волчий рык.

Громко сопя, Макмерфи поворачивается к обступившим их острым:

— Слушайте, вы все. Что с вами стряслось? Вы же не такие чокнутые, чтобы изображать из себя зверей!

— Да! — восклицает Чесвик и становится рядом с Макмерфи. — Ей-Богу, никакой я не кролик.

— Молодец, Чесвик. А остальные? Кончайте и посмотрите на себя: вдолбили себе в голову и боитесь какой-то пятидесятилетней бабы. Ну что она может вам сделать?

— Да. Что? — спрашивает Чесвик и свирепо смотрит на остальных.

— Жечь каленым железом не будет. Сечь кнутом — тоже. Привязывать и пытать вряд ли. Теперь есть законы насчет всего этого, мы живем не в средние века. Ничего она не может сделать…

— Ты же в-в-видел, что она м-м-может! С-с-сегодня на собрании. — Билли Биббит перестал быть кроликом. Он наклонился к Макмерфи, собираясь продолжить. На губах слюна, лицо красное. Но вдруг поворачивается и отходит — A-а, б-б-бесполезно. Лучше п-п-повеситься.

— Сегодня на собрании? — бросает Макмерфи ему вслед. — Что я видел сегодня на собрании? Бог мой, ну задала она пару вопросов, простых и вежливых. Вопросы не калечат, это не палки и не камни.

Билли оборачивается:

— А вот к-к-как она их з-з-задает…

— Но ты можешь не отвечать, правильно?

— Можешь. А она у-у-улыбнется и с-с-сделает пометку в своем блокноте, а п-п-потом…

К Билли подходит Скэнлон:

— Если ты не отвечаешь на вопросы, Мак, то молчание все равно знак твоего согласия. Вот так же и ублюдки в правительстве тебя накалывают. И ничего не поделаешь. Единственный выход — снести весь этот бардак с лица земли, взорвать к чертовой матери.

Назад Дальше