К ясным зорям (К ясным зорям - 2) - Миняйло Виктор Александрович 20 стр.


...Я, конечно, не верю, чтоб сын мой в ту минуту мог быть преисполнен таких героических мыслей о своей кончине. Я больше чем уверен, что он беззвучно, всей кровью своей, всеми жилами и теплым телом взывал на весь свет: "Мама! Спаси! Ба-а-атя, где ты?!"

Но мне, ради сегодняшних и грядущих поколений юных пионеров-спартаковцев нового мира, не хочется опровергать его нелукавую неправду. Да, действительно, он кричал всем своим юным телом: "Да здравствует Коммуна и знамя Свободы!" Во имя сегодняшнего и будущих поколений юных пионеров новой жизни!

Я подоспел, кажется, вовремя. Мне некогда было раздумывать, как гуманно вызволить родного сына от смерти. Я ударил ногой бандита так, что он весь загудел, как бубен. Отлетел шага на три и брякнулся на землю, как мешок с солониной. Я поскользнулся на траве и тоже упал, отбив себе памороки - стукнулся головой об оголенный корень ели. Минуту спустя пришел в сознание. Сын мой содрогался всем телом, его рвало, а бандита нигде уже не было. Только где-то вдалеке трещали кусты. А может, мне это лишь показалось.

И, убедившись, что Виталик жив, я от страха, от дикой радости закричал. Крик этот и болезненный отзвук от него проняли меня всего морозом, и я до сих пор где-то внутри своего существа чувствую этот крик, и меня так же морозит, как и в ту жуткую минуту.

Спустя некоторое время прибежали и мои спутницы. Они так ничего и не поняли. А я им ничего не мог объяснить. Я махал на них руками, даже, кажется, орал, а потом, схватив Виталика за руку, помчался с ним в село. Женщины, встревоженные моим состоянием (потом Евфросиния Петровна говорила мне: "Сначала подумала, что Виталика ужалила гадюка"), побежали за нами.

Я обегал все село, пока встретил Ригора Власовича. Нашел его в кооперативном магазине, где в свободное время собирались мужики погомонить про всякую всячину, пересказать новости, а то и просто, сев в холодке на траве, выпить из горлышка полбутылки.

Полищук, опершись локтем на прилавок, спиной к продавцу, уговаривал мужиков заключать контракты на свеклу.

- Да мы ж и так сеем... Разве сам себе враг...

- А вот как на бумаге запишется... что, мол, в следующем году посею столько-то и столько, а уродит, по моим расчетам, столько и столько, то и сахарный завод может на что-то рассчитывать... Мы ведь не буржуи, чтоб стихия, у нас план...

- Ну это уже как выйдет!..

- Как не прикладешь рук, то захиреет свекла и ботвы не соберешь!

- Ригор Власович, - протолкался я к нему, - выйдем на минутку.

- Что у вас? - с едва заметным раздражением спросил он меня, когда мы отошли в сторонку. - Я людям поясняю, что к чему. Перебили.

- Вот, - положил я руку Виталику на плечо.

- Ну, вижу, сынаш...

- Так вот, этого, как вы говорите, сынаша только что едва не задушил Данила Титаренко. Если б я не подоспел...

Ригор Власович сурово посмотрел мне прямо в переносицу, прищурившись, казалось, вроде с ненавистью. Даже засопел.

- Как тревога, стало быть, так до бога... А тогда, помните, как вы в прошлом году с Ниной Витольдовной наткнулись на бандюгу Шкарбаненко с Котосмалом, - вы думаете, я не догадался? - так вы молчали, это, мол, меня не касается, я его, стало быть, не видел собственными глазами, вот вы и связали мне тогда руки, чтоб не схватил контру, живоглота поганого. А сейчас, как классовая борьба и вас коснулась, сразу допетрили, где и кто... Ох, стихия у вас в голове, Иван Иванович!..

- Правда ваша, Ригор Власович... Секите голову... вот...

- Где и как?

Ненавидя себя за косноязычие, я рассказал, как все произошло.

Несколько минут спустя на колокольне ударили в набат.

Когда стеклась толпа, Полищук заложил руку за ремень, обвел суровым взглядом мужиков.

- Такое дело, граждане и товарищи. Берите кто что может - колья и такое прочее, пойдем в лес. Ловить Котосмала. Хотел сегодня ребенка порешить. Учителевого сынаша. Пионера, стало быть, и комсомольца, что куркулякам поперек горла стал. Все, кто за соввласть, за мной!

Обшарили весь лес, но Данилу не нашли.

Потянули в сельсовет Кузьму Дмитриевича.

- Ты, старый, не крути! - мрачно глянул на него Ригор Власович. - Где Данила?

Титаренко хлопнул себя об полы и присел.

- Да за ним, гадство, уследишь?.. Значца, так... уследишь? А что, опять кого побил? - испуганно вытаращился он на председателя. - Значца, так... посадите его в холодную... значца, так... посадите, а я ему, гадство, и хлеба не принесу.

- Послушай, ты, передовой хозяин, живоглот тайный, твой выродок сегодня совершил покушение на мальчишку, на нашу, стало быть, смену, комсомольцев и пионеров-спартаковцев, а значит, и на нашу советскую власть! И пощады себе пускай он не ждет.

Старик рухнул на колени.

- Отрекаюсь! Проклинаю! - затряс поднятыми руками. - Нету у меня такого сына! Значца, так... Отрекаюсь - и все!.. Люди добрые, простите, коль вина на мне!

- Встань! - сурово шумнул на него Полищук. - Советской власти богомольцев не треба! А за то, что выкормил такую мерзкую контру, запишем тебя в ответчики.

Помогая себе руками, старик медленно поднялся.

- Значца, так, люди добрые... Значца, я на все согласный, так, гадство, жизня устроена... ежли ты кого не съешь, то тебя съедят... Значца, это по-по-божески... чтоб око за око, а зуб за зуб... Значца, виноватый - отвечай!.. А не виноватый - то тож... - И поплелся к дверям.

Поздно вечером приехали милиционеры, устроили засаду во дворе Титаренко.

Но Котосмал и носа не показывал.

ГЛАВА СЕДЬМАЯ, в которой автор пытается исследовать психологию

творчества, рассказывает про силу слабого и смех униженного

С того самого дня, когда отчим принес Яринку в родной дом, вечерами навещала молодичку Павлина. Сегодня, как всегда, принесла небольшой сверточек, в нем с полфунта конфет с красными рачками на обертке, а в капустных листах - два квашеных яблока.

Яринка заморгала глазами от застенчивой благодарности. Положила гостинцы на табурет рядом с кроватью, колебалась, с чего начать.

- Ой, как много! Я же не ребенок, чтоб конфеты...

А потом вспомнила, как прятала материнские гостинцы под матрац, боялась свекрухи, - и от этого воспоминания рассердилась на самое себя и одновременно обрадовалась: вот теперь она ни от кого не будет таиться! надкусила яблоко и развернула конфету.

- Ой, вкусные! Вот попробуй! - и щедро подала горсть "рачков" Павлине.

- Да я наелась! Никак воды не напьюсь.

- И что это мы все, кто женского роду, так любим сладенькое?.. Вон мужики да парубки - им бы все горькое: горилку, табак...

- Кто знает. Наверно, потому, что живется нам горько.

- А и правда! Ишь ты!

Павлина осмотрела комнату, залюбовалась затейливыми цветами, нарисованными над окнами.

- Ой, красиво-то как! Будто снится... Чье ж это рисованье?

Яринка опустила глаза.

- Да-а... Так... Не могу работать, так и... Намалюешь себе от нечего делать, и на сердце полегче.

- И как это у тебя так получается?

- И правда, не знаю. Вот так вроде что-то сожмет в груди - дышать тяжко, а сама станешь легонькая-легонькая, и рисовать хочется - до слез. А как начнешь, то будто кто-то твою руку водит - нежно, а то будто придерживает: вот так не делай, вот сюда, мол, не веди. А потом и дышать начинаешь ровно, успокоится сердце, и так хорошо-хорошо станет на душе, будто далеко где-то музыка играет. И забываешь, что ты безногая калека и что замужняя была да свекрухе угождала. Еще и там, бывало, у них, как намалюешь, то вроде над тобой никого нету и никто не грызет, а ты - как пташка в небе.

- Даже завидно...

- Ой, кто мне позавидует!.. Сиднем сижу, только в мыслях летаю... И, знаешь, часто снится - летаю. Чаще всего над лугом. А там - цветов! И думаешь: этого не нарисую - неспособная. Вот если б могла такое сделать, как там, то, может, и не оплакивала б свою судьбу!

И Яринка умолкла. И тонкая печаль была в ее взгляде, когда она всматривалась вроде бы и перед собой, и одновременно далеко-далеко. Словно бы в конец своей жизни.

- Что-то нужно делать, - задумчиво произнесла Павлина.

- Что-о?! - прищурилась, как от боли, Яринка. - Кричать? Кому?

- Людям. Сама ничего не сделаешь. Разве что в отчаянии богомольной станешь, как старая бабка. Куда податься одинокому, как не к богу? А бог любит, чтоб перед ним были все несчастные. Богу счастливый - как бельмо на глазу.

- Не нужно про бога. Боюсь.

- Малое дитя, да и только... - Павлина улыбнулась покровительственно. - Все мы серые, да темные, да запуганные оттого, что ничего не знаем. Вот я, иной раз, останусь одна в хате-читальне, возьму книжку, как начну читать, так страшно становится: и этого не знаю, и про это не ведаю. От того страх божий, что люди ничего не знают. И скажу тебе - уже десятков пять всяких книжек прочитала, и такая охота меня взяла до чтения!.. И тебе читать надо, чтоб поумнела, тогда и горе твое не так жечь будет. И гордиться собой начнешь: вот я, мол, хотя и калека, а мудрее тех, кто век доживает! Вот принесу я тебе таку-ую книжку! И слезами умоешься над ней, и порадуешься - были, оказывается, люди на свете, что про каждую мою думку заранее знали и про горе мое, и про радость давно писали!.. И твоя мать, и ты сама никогда о себе такое не узнаете, как тот человек, что описывал. Он еще и рисовал, да так хорошо, что его в профессоры художественных наук записали, такой он был ученый.

- Так это ж ты про Тараса Шевченко! - оживилась Яринка. - Мы тоже в школе те стихи проходили: "Роботящим умам, роботящим рукам перелоги орать, думать, сiять, не ждать i посiяне жать роботящим рукам".

- Вот видишь! Так принести?

- Да, да! И еще другие книжки.

На следующий же день еще утром Павлина принесла Яринке "Кобзарь". И оставила ее одну. Шевеля губами, молодичка поглощала строку за строкой и даже пьянела от большого волнения и душевного подъема. Могучая песня вливалась в грудь и переполняла ее. Сознанием, чисто практической крестьянской наблюдательностью Яринка не могла сообразить, почему "реве та стогне" Днепр широкий, а второй своею - поэтической - натурой, теми чувствами, которые овладевали ею, когда рисовала свои необыкновенные цветы или чистым голосом распевала, как ранняя пташка, знала и чувствовала, что именно так - "реве та стогне"... И знала: если б судьба дала ей способность вот так же слагать песни, как и Тарасу, то и она испытывала бы в душе то, чего не испытывали и не замечали другие. И еще понимала: чего не успело, а может, и никогда не успеет воспеть ее сердце, давно уже, вымучившись ее болями, вложил в песню Тарас.

Сидела и плакала: от жалости к себе и от умиления: вот кто мой родной отец - он и пожалел меня, и приголубил, и плакал над моей судьбой, и утешал меня.

И хотя не говорил мне: "Бедная ты, бедная!" - не жалел меня, как бабка Секлета, подвывая деланным святошеским плачем, а ласкал суровой мужицкой любовью - пойми свою силу, дочка! - любил, лелеял, не как мать: "Терпи, мол, детка, все мы терпим!", а его любовь праведнее - "Не покоряйся злой силе и в этом будь тверда!"

Все было так ново и необычно, что Яринка будто забыла про себя, про свое увечье. И ей хотелось сейчас только одного: чтобы как можно больше людей узнали об этом новом мире, который восторженным взглядом увидела она.

И ломким от страстного нетерпения голосом пыталась читать матери. Некоторое время София слушала, моргая, то ли ничего не понимала, то ли душа у нее была глуха к этому, торопливо бросала: "вот я сейчас" - и исчезала надолго, вероятно считая Яринкин восторг чудачеством или очередным капризом.

И Яринка поняла: ее мать никогда не слагала песен - даже в мыслях своих. Терпеть легче, чем страстно и нетерпеливо, горячими, как угли, словами разжигать песню или, замирая от страха и дерзости, рисовать и раскрашивать невиданные и небудничные цветы.

Усталая и счастливая, Яринка откладывала книжку. А в ушах продолжали гудеть далекие колокола, рокотали цимбалы, наигрывали скрипки. И мир, если закрыть глаза, кружился в неудержимом танце. И могучая сила подхватывала и кружила ее.

Целыми днями нельзя было оторвать Яринку от книжки. София стала уже побаиваться: не зашел бы у дочери ум за разум. Остерегалась говорить про это с Яринкой сама, направляла к дочери Степана, когда приезжал домой.

- Да скажи ты ей, - в отчаянии заламывала руки, - и так искалечена, а то еще и умом тронется!

- Дура! - кричал Степан. Он все еще злился на жену и не очень выбирал слова. - Дура ты со своими живоглотами да бабками-шептухами! В этом, может, ее счастье, что нашла что-то себе по сердцу!

- Ну, смотри! Ты-ы мне смотри! Если что...

- Если что, так я с тебя шкуру спущу!

И София, тяжело вздохнув, - пропала ее власть в этой хате, - должна была верить ему не только в то, что с Яринкиным умом ничего плохого не произойдет, но и в то, что он с нее, некогда властной жены и хозяйки, спустит-таки шкуру.

- Замордуете вы меня! - сокрушенно покачивала она головой.

- Сто лет проживешь, ничего с тобой не сделается! - широко разводил Степан ладонями на уровне бедер. И усмехался зло и язвительно: - И меня похоронишь, и даже ее переживешь!..

- Если и переживу тебя - да где там! - то не иначе, как по божьей воле, - с напускной кротостью отвечала София. - Видит бог!

Каждый день приходила Павлина, рдея своим смуглым румянцем, свежая и пригожая, приносила ненавязчивую бодрость и неосознанную веру. Болтали о разном, но ни разу гостья не заводила разговор о книжке. Вероятно, остерегалась внутреннего отпора.

Но вот настало наконец время, когда Яринка с сожалением и радостью перевернула последнюю страницу.

- Всю прочитала, - с гордостью сказала она Павлине. - Ну ничегошеньки не пропустила... А ты мне, будь добра, принеси еще. Чтоб хорошая такая да жалостливая... чтоб про любовь... да про людей красивых и добрых...

- Так люди бывают всякие. А в книжках правду описывают.

- Не нужно мне про злых... Насмотрелась...

Когда же приехал Степан, Яринка попросила его:

- Тата, купите мне книжку.

- Какую?

- Да "Кобзарь".

И когда отчим привез, прижала книгу к груди, как ребенок любимую куклу, расцвела:

- Ох, какие вы, тата, какие!.. - Внезапно схватила его руку и - не успел смекнуть - поцеловала ее. - Такие вы, тата, такие уж!..

Степану душно стало. Не мог вымолвить ни слова, поперек горла стал какой-то клубок, и он, чтоб не расплакаться, опрометью кинулся из комнаты.

Яринкино общение с "Кобзарем" не прошло впустую. Ей казалось, что она стала более сильной. И если в первые дни после возвращения домой была раздражительна и нетерпима, то теперь подобрела даже к матери. И это было не примирение, а снисходительность и терпеливость более сильного. Но, ежедневно думая о матери, решила для себя: "Никогда не буду угодничать. Ни перед кем на свете. Никогда не буду покоряться ничьим прихотям. Никогда не буду жить чужим умом". Так учил ее Тарас не только песнями, но и всей своей жизнью.

Яринка опять принялась разрисовывать стены. Стояла на лавке на коленях, тянулась вверх, как стебелек к солнцу.

Качала головой София, бурчала себе под нос - ох, чудачит! - но уже побаивалась дочки. Послушно ходила к Меиру, покупала водяные краски, пережигала глину, готовила отвары из лука и ольховой коры. Приносила все эти красители в черепочках, ставила на лавке, сложив руки на груди, многозначительно вздыхала. А вслух льстила:

- Ну, ты гляди! Вот чудно!.. И в церкви ничего подобного не увидишь.

Снова молчала, сопела. А потом начала вкрадчиво:

- Вот как-то иду я в лавку, как вдруг встречаю сваху. Поклонилась она мне низенько, как положено, да и говорит: "Чудеса, да и только! Все еще никак, говорит, не поверю, что дети наши разошлись. И чего не хватало? При отце, при матери роскошествовали, жили себе, как голубь с голубкой, ан тут тебе такие чудеса!.. Данько такой нервеный стал, как спичка! Сидит над своей "морокой" да все кольца нанизывает и хоть бы словом обмолвился. А спросишь чего, - только глянет: "Не троньте меня, я отчаянный!" Так вот, к примеру, как поправится Ярина, то пускай бы извинилась перед мужем, а мы со стариком препятствий не имеем. Пока не была поувечена, так робила ж... А Данько так мучится, во сне зубами скрежещет да подушку обнимает..." А я и говорю... а я так себе думаю... а я и думаю... Ой, да не стоит об этом болтать, а то вон с чушкой еще не управилась... Ну, пошла, пошла...

Повернулась Яринка, долго смотрела вслед матери.

И никаких чувств не было в ее сердце - закаменело.

И не сердилась на мать. И не жалела.

Не имела к ней жалости и тогда, когда София вбежала в комнату вся в слезах:

- Ой, горе нам, горе! Ой, несчастные мы!.. Там всем селом пошли ловить Данилу. Мужики с кольями, а Ригор с ливольвертом! Ой мать наша, пресвятая богородица, заступи!.. Болтают: хотел вроде задушить учителева сынка!.. Ну, Иван Иванович! Думала, он такой, а он во-он какой!..

- "А он вон какой!" - язвительно засмеялась Яринка. - Обиделся, что сына его хотели задушить!.. Ну чего тут обижаться?! Пускай бы и задушил!

- Как - задушил?! Или Данько бога в сердце не носит? Или ленивых родителей сын?..

- А он бы и мать родную замордовал! Он бы и вас в прорубь бросил! Только - буль! - над вами - буль!.. А теперь и милиция будет его ловить. И тата наш. А тата поймают! У них ружжо и сабля вострая! Да еще праведные тата наш... не как другие... которые болеют душой за живоглотов разных, за бандюг да душегубов!

- Яри-и-ина!..

- Что-о-о?!

- Ну, Яри-ина! Не терзай мое сердце!.. Оно и так уже на четыре половины трескается!..

- С чего ему трескаться? Оно у вас глухое. Отчего не треснуло, когда меня те живоглоты мучили?.. А вот теперь вы плачете, а я смеюсь! Ха-ха-ха! Так мне смешно! Так мне забавно!..

- Бож-же ж ты мой!..

- Вот как мне смешно! И доле моей горькой смешно! И моим молодым годам пропащим! И сердцу моему! И моим ногам!.. Ой, сме-еш-но-о-о мне... ой, сме-ешно-о-о! Ой, смею-у-усь я... слеза-а-а-ми-и-и кровавы-и-ими... сме-е-ею-у-усь... сме-е-ею-у-у...

Слезливая София и сама начала рыдать.

ГЛАВА ВОСЬМАЯ, в которой Иван Иванович измеряет чужую беду

собственной и сообщает очень важную новость

Увидев у себя во дворе Кузьму Дмитриевича Титаренко, я не очень обрадовался. И он, очевидно, об этом знал. Качнувшись в пояснице, стоял передо мной, жевал губами и долго не мог вымолвить ни слова. И хотя я очень хорошо представлял меру его унижения, однако смущения не чувствовал.

Назад Дальше