Выпили.
Поели немного овощей натуральных с незаметно возникшим лавашем, по виду похожим на картон, но вкусным.
Все, включая бросившего Кузнецова, закурили, разобрав сигареты из пачки Юры — все (исключая бросившего Кузнецова) курили регулярно, но своих сигарет ни у кого, кроме Юры, не было. Юра курил чудовищно крепкие и сырые, зато дешевые «Валдайские легкие».
Опять выпили, почему-то подряд два раза.
— Подвел ты нас, Сергей Григорьевич, — сказал, выпив, Михайлов. — Выборы на носу, а лидер системной оппозиции ушел в личную жизнь. Ты чего-то не понял…
— Все я понял, — вдруг ужасно обозлившись, грубо ответил Кузнецов. — Я с вашей конторой и в худшие времена не имел дела, и теперь, на старости лет, иметь не буду. А на вашу системную оппозицию мне глубоко насрать. И на внесистемную, и на вертикаль вашей власти, и на мотогонки по ней, и на горизонталь, или как там, и на всю эту вашу херню насрать. Я сижу у окна. Рисую свои крючки бесполезные. Жду любимую женщину, которую Господь не по заслугам моим послал мне для счастливого окончания жизни. Никого не трогаю, и вы меня не троньте. А то я вам такой скандал устрою, что мало не покажется. Я ж тебе, полковник, говорил — у меня знакомые журналисты есть, они на пресс-конференцию старого ученого, которого преследует одиозная ваша организация, бегом прибегут, телекамер натащут…
Таким образом Кузнецов продемонстрировал неожиданное для отставного профессора знание современной жизни и даже современных идиом. Однако возбужденную эту речь Михайлов слушать не стал — отвернувшись от Кузнецова, он разливал водку по стопкам, а закончив это существенное дело, произнес тост.
— Я хочу выпить, дорогие коллеги, — сказал полковник ФСБ Петр Иванович Михайлов, обращаясь к ханыгам, — за нашего друга Кузнецова Сергея Григорьевича, известного российского ученого и настоящего гражданина нашей великой Родины. За его принципиальность, за верность идеалам свободы и демократии, которые мы все защищали и двадцать лет назад, и восемнадцать, и пятнадцать, и продолжаем защищать сегодня. Да, пусть по разные стороны баррикад, но защищаем и будем защищать! За Сергея Кузнецова! За грядущие демократические, прозрачные, как этот бокал, — тут он повел в воздухе стопарем, — выборы нового Президента, главы нашего государства, которым Сергей Григорьевич будет совершенно справедливо всенародно назначен! За новую, сильную Россию! Россия, вперед!!!
Выкрикнув эти последние слова, он поднес стопку к губам, подержал секунду и поставил на стол, не отпив ни капли. И никто не удивился, не сказал ему: «Ты не филонь, Петяша, не симулируй, как все равно какой-то». Будто все привыкли к этому протокольному ритуалу. Будто, блин, так и надо.
А полковник сел и закончил очень тихо, даже Сергей Григорьевич его почти не услышал.
— А то ведь за передачу оборонных разработок в английский журнал, издающийся на деньги блока НАТО, по минимуму светит червонец строгого, — выдохнул Михайлов в ухо Кузнецову. — И любовь твоя тоже по земле ходит, с дежурства в темноте идет. Мало ли что… Отморозков много. Вон на митинге наш пацан к тебе подходил, про славянское самосознание базарил, про русский бунт, бессмысленный, как говорится, и беспощадный… Мы их, конечно, контролируем, но за всеми не уследишь…
Вот тут Сергей Григорьевич и сделал, наконец, окончательный выбор.
Он встал, взял недопитую бутылку водки, вылил ее всю на макушку полковника, а пустую разбил об эту же макушку, прикрытую, к счастью, толстой зимней бейсболкой с буквами NYPD , что означает «Нью-Йоркский департамент полиции». Так что благодаря отчасти нью-йоркской полиции, отчасти же хрупкости нынешних водочных бутылок, при ударе не проламывающих голову, а, наоборот, рассыпающихся в стеклянную труху, профессор не нанес полковнику тяжких телесных под статью, а только слегка встряхнул его полные инструкций по вербовке мозги и ненадолго лишил сознания. Во всяком случае, крови не было.
Собутыльники в этой ситуации проявили себя, чего и следовало ожидать, как отличные боевые офицеры. Они вскочили, мгновенно вытащив из складок и прорех рванья новейшие спецназовские пистолеты «Гюрза», и направили их на Кузнецова — Юра целился в левое колено, Гена в середину груди, а Толик в голову, в лоб между бровями — по инструкции. Постояв так с минуту в тишине, мужчины сели, попросили официанта убрать осколки и заказали новую бутылку водки взамен разбитой.
— И правильно, профессор, сделали, — сказал Толик, наливая всем, — напросился, беспредельщик. У нас не тридцать седьмой, чтобы близким угрожать. Другое дело — английский журнал…
— Точно, — подтвердил Гена, — а то эти полканы советского разлива совсем оборзели. У него какая функция была? Донести, используя современные методики гипноза и внушения, до объекта политический бред и получить согласие на сотрудничество. А он превысил…
— Надо бы подать рапорт, да жалко старика, — добавил Толик и выпил, не дожидаясь друзей. — А вы, Сергей Григорьевич, присаживайтесь. Вопрос с выборами подработаем…
Но Кузнецов ничего не ответил. Он вышел из подвала, постоял на морозце и направился домой, слегка дрожа от холода и нервов, хотя главная мысль его при этом была несерьезная — о выпивке, пропавшей впустую, и об испорченной прогулке. Впрочем, сожаления смягчались необъяснимой уверенностью в том, что мерзавец полковник больше не сунется. Стрелять у него команды нет, а его, если что, можно отоварить и чем-нибудь потяжелее бутылки, думал профессор. Деревянным пудовым стулом, например…
Придя домой — то есть в Танину квартиру, — Сергей Григорьевич не сел снова за работу, а прилег, не раздеваясь, на прикрытую одеялом постель. В конце концов, какая может быть работа после такого стресса…
Тем более что кошка Кошка немедленно пришла и легла на его живот, а беспокоить кошку он не хотел.
Так ведь и отдых не получился!
Потому что навалились тяжелые мысли, опять не имеющие отношения к работе, к рамным конструкциям и тройному интегрированию, а лишь бередящие душу.
Однако ж души-то у меня нет, вспомнил драчливый профессор.
Как же, воскликнул Кузнецов мысленно, нет! Вот сволочь полковник! Да если б не было, разве звезданул бы я его по башке?! И разве лежал бы здесь и мучился бы тяжелыми мыслями о странностях любви?.. «Поговорим о странностях любви, — вспомнил профессор давно забытую цитату неизвестно откуда, — другого я не смыслю разговора…»
Потом Сергей Григорьевич принялся сомневаться в чувствах собственных, решив, что Таня все-таки его действительно любит. А вот любит ли ее он? Любовь ли это или лишь благодарность за доброту, сочувствие, уход и терпение? Лишь стремление к уюту, теплу, ласке… В конце концов, ведь она ему крышу над головой дала! Так что выходит, что и он сам сволочь, корыстная сволочь. Он, а не она. И даже не полковник, явившийся за грехи.
Мысли были такие тяжелые, что, навалившись, совсем придавили бедного Кузнецова, он стал задыхаться, нащупал на тумбочке упаковку кордарона, проглотил таблетку без воды… Хотя задыхался на самом деле он оттого, что кошка его придавила, а не мысли.
И вдруг он крепко заснул. Так бывает, когда перенервничаешь.
Во сне ему привиделось, будто он спит в Таниной квартире. И кошка спит на нем. И это был такой прекрасный сон, что все тяжелые мысли исчезли не только из отдыхающего его сознания, но и из всегда бодрствующего подсознания, и он стал окончательно счастлив. Как многие, ставшие окончательно счастливыми, он едва не умер во сне, но, видно, время его не настало еще. Потому что пришла Таня, осторожно приподняла его голову, подсунула вторую подушку, тихонько поцеловала в кончик носа, чтобы не разбудить, — и сердце Кузнецова дернулось от электрического разряда любви, дернулось еще раз, завелось, как старый жигулевский движок, с натугой, да и застучало более или менее ровно, ударов девяносто в минуту. Буду жить, подумал Кузнецов во сне, зачем мне умирать, если мы вместе и все у нас хорошо?
Что может быть лучше любви, которую мы чувствуем даже во сне!
Что может быть лучше…
Ничего.
А вот хуже — все остальное.
Все остальное и посыпалось на Сергея Григорьевича Кузнецова утром ближайшей пятницы.
Глава двадцать седьмая
Дама пик, сума и тюрьма
Началось с телефонного звонка.
Раньше, когда телефон представлял собою настоящий аппарат, а не плоскую коробочку, вечно теряющуюся в карманах и сумках, было удобно. Раздавался особый длинный звонок, извещающий, что звонят из другого города. Можно было взять трубку и услышать раздраженный женский голос: «Челябинску ответьте!» И если в Челябинске у вас не было никого, кроме случайной докучливой знакомой, вы молча клали (или ложили, в зависимости от образования) трубку и при повторных звонках ее уж не снимали. А на том конце многокилометровых проводов другая, но не менее раздраженная женщина сообщала надоедливой даме: «Абонент не отвечает!» — и все дела. Если же, не дай Бог, звонили из другой страны, звонок гремел еще более длинный, непрерывный, и совершенно иной, официальный голос спрашивал строго: «С Парижем разговаривать будете?» Тут стратегия вашего поведения зависела от ваших отношений с советским общественным и государственным строем (статья сто девяносто, прим.). Если вы были его совершенно сознательным и убежденным сторонником, вы твердо отвечали: «Нет. Ошиблись номером» — потому что советскому человеку из парижей звонить некому. Если же вы, например, уже третий год сидели на чемоданах в отказе и ходили в Приемную Верховного Совета протестовать, то восклицали на всех известных иностранных языках: «Уи! Йя-йя! Шур!» — и выслушивали полупонятное сообщение, что вам отправлена «посылька, мутон, для ваш женщина, ливайс для вам». От кого посылка, оставалось неизвестным, да это было и неважно, просто анонимный друг поддерживал узников тоталитаризма и сообщал об этом, чтобы замотать посылку коммунистической таможне было сложнее. И уже на следующий день вы начинали ездить на международный почтамт, на Варшавку, — ловить «посыльку», а то залежавшуюся обязательно сопрут, гады.
Теперь же ни романтики, ни определенности нет. Высвечивается знакомое имя из телефонной книги, каким-то сомнительным образом помещающейся в этой по виду пудренице, и понятно, кто звонит, но вот откуда — черт его знает. Вот звонит, допустим, вам московский приятель — с целью пива вместе попить в специальном ресторане. А вы, допустим, находитесь временно в короткой деловой поездке, на берегу Женевского озера, но ему-то не видно! И пока приятель разберется, куда звонит, да пока вы ему объясните, что вас занесло в эти кантоны… В общем, с его, да и с вашего счетов спишут огромные деньги. Еще вы и должны останетесь, хотя перед отъездом положили тысячу… И пиво будете пить в одиночестве — правда, отличное.
Короче, телефон Кузнецова зазвонил в четыре утра. Вернее, заверещал, заскрипел, завопил, как все эти так называемые телефоны. Сергей Григорьевич, спотыкаясь, ловя убегающие тапки, отыскал его на кухне, где устройство заряжалось от свободной розетки. Номер на экранчике высветился незнакомый и длинный — очевидно, заграничный. А поскольку единственный заграничный, с которого ему могли — не дай Бог! — звонить, принадлежал все еще законной жене и был записан в памяти телефона под именем «Ольга», то он очень удивился и ответил осторожно. Мог ли он представить, что последует за его нейтральным «алё»!
— Я звоню из Штатов, — прямо в его ухо громко сказала m-me Chapoval-Kuznetzoff . — Я здесь на конгрессе прочнистов. Россию представляет твой приятель Михайлов, он рассказал о художествах, которые ты вытворяешь. И я решила вмешаться, пока тебя эта прохиндейка не ободрала как липку и не свела в могилу. Минута разговора стоит три доллара, так что слушай и не перебивай. Либо я прекращаю давать тебе деньги из квартплаты, и гуляй на одну пенсию со своей блядью, как хочешь. Квартиру я продам, так что если вы с этой сукой даже дождетесь моей смерти, ты добился того, что я еле дышу, то и по наследству ничего не получишь. В общем, я предлагаю тебе единственный спасительный для тебя вариант. Я отказываю квартирантам, ты возвращаешься домой и живешь тихо, как положено старику. Гадины этой чтобы близко не было. Пенсии, если не тратиться на виагру, тебе хватит. Доживешь, как подобает приличному человеку. Если откажешься, будешь нищенствовать со своей санитаркой. Да я, пожалуй, еще позвоню в ее больницу, пусть примут меры, чтобы она престарелых пациентов не обирала…
В голове Сергея Григорьевича нарастал гул, и к словам о мерах гул достиг громкости реактивного двигателя, а голова плавно поплыла прочь, вроде бы вверх, зависнув на мгновение, как ракета на старте. Ладони его взмокли, так что он едва удерживал ставшую скользкой коробочку телефона. Из всего бреда, который летел через полземли от окончательно обезумевшей Ольги, поначалу больше всего поразило профессора ее участие в мировом конгрессе прочнистов, о котором он на днях слышал — и остался, отметим, совершенно безразличным — в теленовостях. Россию представляет академик Михайлов, сказали в телевизоре, но самого Михайлова не показали, а Кузнецов не обратил внимания на знакомую фамилию — мало ли Михайловых.
— А ты теперь занимаешься наукой? — дрожащим, не своим голосом спросил бедняга, но даже испуг не удержал его, и он добавил: — Ты ведь уже двадцать лет интересуешься только недвижимостью…
Телефон в его руке взорвался визгом, в котором можно было разобрать, что она, Ольга, еще на втором курсе написала блестящую работу по тройному интегрированию, скотина! При бесконечном количестве факторов, воздействующих на рамную конструкцию, подлец! И все говорили, что меня ждет блестящее научное будущее, мерзавец! А ты, негодяй, украл мои результаты, украл всю мою жизнь, гадина! Но судьба с тобой сквиталась, теперь все будет по-другому, ты будешь гнить в своей трущобе со своей тварью, а я доведу до конца свою работу! И мировая научная общественность меня уже признаёт. И Михайлов зовет меня в свой институт. И я буду заграничным членом академии, а ты сгниешь, сгниешь, сгниешь…
Тут связь прервалась, но потом восстановилась сама собой, и он услышал окончание.
— Возвращайся домой, — негромко сказала Ольга. — Ты не хочешь это понять, но я единственный твой бескорыстный друг. Возвращайся домой, Сережа.
И теперь связь прервалась уже непоправимо.
В кухню, поддергивая пижамные штаны, вошла Таня.
— Хочешь, кофе сварю, миленький? — спросила она так, будто никакого звонка в четыре утра, вернее, ночи, не было. — Или сначала кашу?
— Ольга звонила из Нью-Йорка, — по обыкновению сразу сообщил неприятную новость Кузнецов. — Она хочет квартиру продать. У меня денег не будет, одна пенсия. А она в больницу грозит позвонить, что ты…
— Ну, мне плевать, я там за спасибо пашу, а на уколах и капельницах, если не отказываться, больше заработаю, — Таня ответила так спокойно, что гул в голове Сергея Григорьевича сразу прекратился, будто его выключили. — А надо будет, я и на рынок торговать пойду, и такое было, не боюсь. Так что о деньгах не беспокойся, проживем. Не беспокойся, миленький. Тебе нельзя нервничать. Ты же ведь меня любишь?
— Люблю, — ответил Сергей Григорьевич довольно вяло. — А она теперь наукой занимается, по международным конгрессам ездит. И полковник там, представляешь? Вроде академик…
— И я тебя люблю, — все так же спокойно сказала Таня. — И ничего плохого, значит, не будет. Сейчас позавтракаем, и ты садись работать, теперь уж все равно не уснешь. А я тут тихонько приберусь, полы намою…
Кузнецов, думая об Ольге, ел кашу.
Таня, как обычно, прикусывая от кусочка сыра, пила кофе из своей большой кружки.
— А за что ты меня любишь? — вдруг задал свой вечный глупый вопрос Кузнецов.
— Ни за что, миленький, — как обычно уверенно ответила Таня. — Ты ж моя судьба, я ж тебе говорила. Ешь, не нервничай. Лучше тебя не бывает.
— Я не могу на тебе жениться, — тоскливо, будто не слыша Таню, продолжал Кузнецов, — она мне развода никогда не даст. А что она сама вышла замуж там, во Франции, доказать нельзя…
— И не надо, — Таня поставила кружку на стол. — Потом допью… Не надо ничего доказывать. И жениться на мне не надо. Мне и так хорошо, мне никогда не было так хорошо, правда. Я теперь спокойна, ты ведь моя опора, что бы ни случилось, да?
— Я буду стараться, — сказал Кузнецов, и слезы выступили на его глазах.
— Так да! — Сергей Григорьевич никак не мог привыкнуть к этому ее «так да» и слышал непонятно к чему относящееся «тогда». — Вот и старайся, миленький! Садись работать, успокоишься…
— А ты? — продолжал свое нытье, но уже скорее по привычке, Кузнецов. — Неужели тебе и так хорошо? Ты врешь?
— Чего мне врать-то? — Таня мыла в раковине тарелку из-под его каши и говорила, не оборачиваясь. — Обо мне в жизни никто так не заботился.
— А я разве забочусь? — механически, потому что разговор этот повторялся едва ли не каждый день и каждую ночь, спросил Кузнецов. — Это ты обо мне заботишься…
— Ты сам не замечаешь, что заботишься, — домыв посуду, оставшуюся, надо признать, с вечера, и снова сев за стол, Таня допивала остывший кофе. — Ты обо мне думаешь, вот и заботишься. Ты ж обо мне думаешь, когда работаешь? Ты ж не только из одного интереса, ты ж для нас работаешь? Ты так говорил… Вот. Потому мне и спокойно. Так ни с кем не было.
— Это мне с тобой спокойно, — уныло настаивал Кузнецов, хотя на самом деле настроение его уже сильно улучшилось и звонок Ольги почти забылся. — Ты мой ангел.
— Да, я ангел, — согласилась Таня и в подтверждение своих слов сделала круг по кухне, приподнявшись сантиметров на сорок от пола.
В это время в дверь позвонили.
И профессор Кузнецов Сергей Григорьевич, нисколько не удивившись гостям на рассвете, пошел открывать.
А Таня пошла собирать его вещи — дополнительный свитер, трусы и носки, рубашки и мыло, зубную щетку и майки. Сложив все в сумку, которую отдал Кузнецову золотоволосый немец-постоялец, она вынесла ее в прихожую.
Там стояли полковник Михайлов и капитан Сенин, кровный брат подозреваемого. А на площадке топтались еще трое, в которых, конечно, любой мог узнать тех, что сидели в чебуречной, только теперь они были в форме…
— …шпионаж в пользу иностранного государства, — закончил полковник.
Профессор тут же, с полной готовностью, повернулся к представителям власти спиной и заложил назад руки. Капитан Сенин немедленно защелкнул на них соединенные короткой цепью стальные кольца.
Таня молча смотрела в глаза любимого.
Вопреки своим привычкам, и Кузнецов молчал — в серьезных обстоятельствах он не ныл и вообще, как уже все убедились из предыдущих событий, вел себя твердо. Только губы его почти незаметно вздрагивали, будто он собирался все же что-то сказать.
— Молодец, профессор, — одобрил полковник, — ведешь себя как положено мужику.