— Это мне с тобой спокойно, — уныло настаивал Кузнецов, хотя на самом деле настроение его уже сильно улучшилось и звонок Ольги почти забылся. — Ты мой ангел.
— Да, я ангел, — согласилась Таня и в подтверждение своих слов сделала круг по кухне, приподнявшись сантиметров на сорок от пола.
В это время в дверь позвонили.
И профессор Кузнецов Сергей Григорьевич, нисколько не удивившись гостям на рассвете, пошел открывать.
А Таня пошла собирать его вещи — дополнительный свитер, трусы и носки, рубашки и мыло, зубную щетку и майки. Сложив все в сумку, которую отдал Кузнецову золотоволосый немец-постоялец, она вынесла ее в прихожую.
Там стояли полковник Михайлов и капитан Сенин, кровный брат подозреваемого. А на площадке топтались еще трое, в которых, конечно, любой мог узнать тех, что сидели в чебуречной, только теперь они были в форме…
— …шпионаж в пользу иностранного государства, — закончил полковник.
Профессор тут же, с полной готовностью, повернулся к представителям власти спиной и заложил назад руки. Капитан Сенин немедленно защелкнул на них соединенные короткой цепью стальные кольца.
Таня молча смотрела в глаза любимого.
Вопреки своим привычкам, и Кузнецов молчал — в серьезных обстоятельствах он не ныл и вообще, как уже все убедились из предыдущих событий, вел себя твердо. Только губы его почти незаметно вздрагивали, будто он собирался все же что-то сказать.
— Молодец, профессор, — одобрил полковник, — ведешь себя как положено мужику.
— Пацан за базар отвечает, — добавил Сенин с суровой грустью, — пошли, брат.
И вся компания, спотыкаясь на разбитом полу коридора, двинулась к выходу из подъезда, на минуту задержалась, пока старший по званию искал кнопку подъездного замка, — и вывалилась наружу.
Таня пошла в комнату, стала у окна.
Отъезжающие садились в две машины — милицейский фургон и обычную небольшую легковушку — Таня в машинах не разбиралась.
С ревом уехали — и пустой двор снова затих.
А Таня пошла в ванную, напустила воды и пены, легла.
Она не плакала.
Глава двадцать восьмая
Продолжение банкета — 2
В длинном коридоре было пусто, но издалека доносились гулкие грубые голоса.
— Лицом к стене! — приказал капитан Сенин и с грохотом открыл дверь.
За дверью была камера на одного — бетонный пол, у буро-кирпичной стены узкая железная кровать со свернутым матрацем — Кузнецов вспомнил больницу.
Но для одного камера была слишком просторной, а посреди нее стоял длинный стол, вернее, два сдвинутых общепитовских стола. За ними сидели Юра, Гена и Толик, алкаши. Столы были накрыты подобающим образом — дешевая водка, убогое пиво в мятых банках, огурцы-помидоры на пожелтевшей, с щербатыми краями тарелке, обломанный с одного конца батон и неестественно розовая колбаса, нарубленная тяжелыми толстыми кусками.
Друзья приветственно зашумели.
Кузнецов оглянулся — конвоиры совершенно изменили облик. Михайлов снял мундир, повесил его на спинку свободного стула и расстегнул резинку форменного галстука, который, удерживаемый заколкой, повис у него на груди. Распахнув до пупа рубашку — форменную же, но без погон, — полковник сел и тяжело вздохнул.
— Какой же сранью приходится заниматься, — сказал он, наливая себе полстакана, — ты прости, Сергей Григорич. Служба, мать бы ее не так…
Сенин тоже расслабился — расстегнул камуфляжную куртку, бросил ее на кровать и, оставшись в тельняшке, обтягивающей мощный, но уже жирноватый торс, налил себе стакан.
— Да ты уж, брат, прости, — повторил он за начальником. — Приказ есть приказ, мы ж в погонах…
Хотя никаких погон на его оплывших плечах не было.
Прервав разговоры, вся компания сдвинула стаканы — невесть каким чудом сохранившиеся граненые стаканы, которых уж давно не было даже в самых паршивых забегаловках, — и с невнятным бормотанием «ну, будем» быстро выпила. Выпил, не дожидаясь дальнейших разъяснений ситуации, и Кузнецов. Выпив, все молча вгрызлись в огурцы, надкусили, брызгая соком, помидоры, слегка давясь, заглотали по куску колбасы с хлебом…
— Понимаешь, профессор, вот какая херня, — вскрывая пиво, продолжил наконец свою речь Михайлов, — задача нам поставлена ясная: доставить тебя для исполнения функций главы оппозиции, которой главой ты демократически назначен. И мы тебя доставим живого или мертвого…
— Ну, насчет мертвого вы, товарищ полковник, — перебил старшего по званию Сенин, — извиняюсь, конечно, преувеличиваете…
— Преувеличиваю, — охотно согласился полковник, — и даже сильно преувеличиваю. Брать приказано исключительно живым. Но, с другой стороны, мы тоже не нанимались по всему городу за тобой бегать… Не мы эту тему замутили, а разруливать нам, старикам.
Тут Кузнецов заметил, что действительно все присутствующие не мальчики, сплошь пенсионного возраста, а если учесть, что все, кроме него, являлись военнослужащими, то и глубоко пенсионного…
— Не было бы приказа брать живым, — продолжал полковник, — так мы тебя, Сережа, давно уже завалили бы. Я с тобой откровенно говорю, как с другом. Но приказ был. Значит, как тебя успокоить? Единственно — в нашем СИЗО, правильно?
— И вот ты, Серега, в СИЗО, — неожиданно вступил молчаливый Гена. — Но ты не переживай, это специзолятор, здесь условия хорошие. И хавка нормальная, и мобилу мы тебе оставим, если что — в больничку заляжешь, придуриваться здесь не препятствуют… А как придет время, мы тебя отсюда выведем и до выборов под невыезд отпустим к твоей шалашовочке…
Не дожидаясь остальных, Сергей Григорьевич налил себе еще и сразу проглотил. Закусывать не стал — никого не спрашивая, взял из пачки «Валдайских», лежащей на столе, сигарету и закурил. Три года не курил, автоматически вспомнил, еще до инфаркта бросил, и вот, пожалуйста…
Но тут же отвлекся от глупых мыслей и стал думать о главном.
Почему я все это терплю, думал он, почему не встал вот сейчас и не расколотил свою ни на что не нужную голову об стену? Почему утром, после звонка Ольги, не дождался, пока Танечка на дежурство убежит, не ушел вслед за нею куда глаза глядят, не повесился, спаливши перед тем паспорт и выкинув в болото все ключи, в какой-нибудь роще за городом? Любимой от меня помощи никакой, поплакала бы да пережила, а Ольге, если б опознали, хороший сюрприз… Хотя вряд ли и это ее проняло бы.
А потому, ответил он себе, что все это сон, во сне никто самоубийством не кончает.
Не сон только любимая, и не могу я с нею так поступить, подвел он итог страшным мыслям.
— Ты нас должен понять, Сергей Григорич, — Михайлов, не вставая, потянулся над столом, обнял Кузнецова, по своему обыкновению, за шею, притянул его голову к себе, уткнулся лбом в лоб. — Ты меня должен понять, родной ты мой человечек…
Кузнецов, не будучи особенно чутким к языку, некоторые современные слова и выражения необъяснимо ненавидел. Например, у него вызывало тяжелую тошноту словосочетание «себя, любимого», полностью вытеснившее просто «себя»; воротило его и от приторного слова «человечек», вовсе отменившего нормального «человека».
— Это Буратино человечек, а я человек, — обиженно перебил он полковника и высвободился из объятий. Но Михайлов не обратил на это никакого внимания.
— Должен нас понять как никто, — продолжал чекист, — сам такой… Ты думаешь, почему вот именно нам, — он широким жестом обвел пьяную компанию, — руководство поручило тебя курировать? Ты что, решил, что это нам доверие оказали, твоей долбаной персоной заниматься? Это нас опустили, ты понял, профессор?!
— Нет, не понял, — неожиданно для самого себя еще больше обиделся Кузнецов. — То ты говоришь, что меня чуть ли не завтра президентом сделают, то, оказывается, я такая мелочь, что тебя и всю эту компанию ко мне приставили вроде как в наказание…
— Не в наказание, а просто от серьезных дел отстранили, — в свою очередь обиделся Михайлов. — По воз-ра-сту! Мы тут собрались все пенсионеры, ты ж ведь заметил, ученый-в-говне-моченый? На заслуженном отдыхе мы с тобой возимся, на общественных началах. Одних в школы посылают, двоечникам героическую историю органов безопасности рассказывать, а нам вот тебя навялили…
— А что ж тогда у вас серьезным делом считается? — забыв от удивления обиду, искренне удивился профессор. — Если глава оппозиции и кандидат в президенты для вас так себе, чепуха?
— Лошара ты всё же, Сергей Григорич, мудило беспонтовое, — вздохнул полковник. — И учить тебя бесполезно, ничему не выучишь… Ну ладно, слушай, пока я жив…
Однако слушать минуты три было нечего, потому что Михайлов прервал речь и принялся разливать водку. Закончив это дело — причем вся гопа внимательно, в полной тишине наблюдала процесс, — тамада поднял стакан, качнул им от себя, как бы намекая на чоканье, и выпил молча. Все поступили так же. Переведя дух и, конечно, закурив, полковник сокрушенно покрутил головой, как бы страдая от профессорской непонятливости и общего лошарства, и только после этого заблажил так, что эхо дала железная кормушка в двери камеры.
Однако слушать минуты три было нечего, потому что Михайлов прервал речь и принялся разливать водку. Закончив это дело — причем вся гопа внимательно, в полной тишине наблюдала процесс, — тамада поднял стакан, качнул им от себя, как бы намекая на чоканье, и выпил молча. Все поступили так же. Переведя дух и, конечно, закурив, полковник сокрушенно покрутил головой, как бы страдая от профессорской непонятливости и общего лошарства, и только после этого заблажил так, что эхо дала железная кормушка в двери камеры.
— Бабки! — орал, не снижая уровня громкости, полковник. — Бабло!! Лавэ!!! Реальные пацаны, майоры конкретные, пилят бабульки, а мы, полканы преклонные и капитаны недоделанные, — тут он двинул стаканом в сторону Сенина, — фуфло тянем! Ты всосал, профессор?! Президент-хуезидент, то ли будет, то ли нет, а наши пацаны из конторы нормальный комбинат под себя подгребут и качают с него долю. Оппозиция-пиздиция, то ли перехватим у байкеров промгаз, то ли они нас по особо крупным пустят, а сами опять на краны сядут…
— Понимаю… — Кузнецов, впав под эти пока не совсем понятные ему вопли в задумчивость, механически допил стакан. — Но разве… Разве вокруг президента… как это… лавэ не льются рекой? Многие так считают…
— Хрен тебе в жопу заместо укропу! — взбешенный им же самим обрисованной картиной, Михайлов окончательно перешел на родную речь. — Президент-мудизент! Не тупи, профессор. Тебе то ли отстегнут, то ли кинут лоха, а нам задницу подставлять по-любому…
Расстроенный, он смолк так же резко, как только что впал в истерику.
Молчали все.
В тишине начал понемногу разбираться в отечественной экономике и профессор Кузнецов — от природы он был сообразителен и отнюдь не тупил, а, напротив, ум имел гибкий, в любые расклады въезжал быстро. Да и о «Промгазе» что-то слышал…
А все молчали.
На том эпизод и завершился — водка кстати кончилась.
Глава двадцать девятая
Общее собрание
С раннего детства Кузнецов не любил оставаться в помещении один. Не то что ему бывало страшно, как бывает некоторым, но они не признаются… Нельзя сказать также, что он как-то уж слишком сосредотачивался на своих размышлениях, чего некоторые тоже не любят, испытывая от сосредоточенности излишнее напряжение… Нет, у Сергея Григорьевича была другая, вроде бы даже физиологическая причина: от одиночества и тишины у него в ушах — нет, скорее даже прямо в голове — возникал некий шум, будто гомонила толпа, будто десятки или даже сотни людей говорили разом, спеша быть услышанными, причем голоса становились все громче, шум нарастал и делался совершенно невыносимым… Вроде как на том митинге, на Шоссе.
Возникал этот крик не всякий раз, когда Кузнецов оставался один и в тишине, но без видимых причин, неожиданно. Тогда Сергей Григорьевич включал радио, или принимался быстро ходить по комнате, напевая что-нибудь, или даже — неловко признать — начинал громко разговаривать сам с собою.
Вот и сейчас крик стал приближаться, нарастать и наполнил всю голову профессора Кузнецова, так что он плюнул на тройное интегрирование, не решив, по какой поверхности его вести, вскочил из-за стола, швырнул карандаш и заметался по комнате, тихонько выстанывая любимый еще с древних времен джазовый марш “Alexander’s Ragtime Band”. Не переставая музыкально ныть, отчего шум в ушах начал понемногу стихать, Сергей Григорьевич выскочил на кухню и принялся заметно дрожащими руками заваривать чай — просто чтобы отвлечься, это иногда помогало разогнать невидимых крикунов. Дождался, пока щелкнул и выключился быстродействующий электрический чайник, налил в большую, неведомо откуда попавшую к Тане сувенирную кружку с изображением Эйфелевой башни и надписью для определенности “Paris” кипятку, утопил — бдительно следя, чтобы хвостики свешивались, — два пакетика и, осторожно держа горячее, вернулся в комнату. Он намеревался продолжить работу во что бы то ни стало — несмотря на обычное, болезненное пробуждение, с утра возникло и сохранялось предчувствие близкого решения.
Однако не результатам интегрирования суждено было сегодня удивить профессора.
В комнате, когда он туда вернулся, было уже не протолкнуться между набившимися в нее сверх всякой возможности более или менее знакомыми Кузнецову людьми.
Прежде всех он увидал двух из примерно сотни вроде бы знакомых женщин. Одна была крашеная поверх несомненной седины блондинка с грубым, почти мужским лицом в крупных складках. В желтых волосах ее торчал нелепый черный бант, и Кузнецов именно этот бант и вспомнил даже раньше, чем она робко улыбнулась, открыв изумительной красоты керамические зубы.
— Любаня, — тихо воскликнул он и оглянулся, ища, куда бы поставить кружку, потому что объятий, успел подумать он, не избежать. Кружку пришлось поставить на пол. — Любаня, ты откуда?!
Но Любаня ничего не отвечала, только все скалила свои ужасные синеватые зубы, и Кузнецов как-то сразу забыл про нее, так же, как про кружку с кипятком, стоящую у его обутых в войлочные тапки ног. Внимание его переключилось на высокую старуху в сарафане, под которым, это бросалось в глаза, ничего не было, кроме тощего, плоского тела.
— Ленка, — фальшиво обрадовался Сергей Григорьевич, — Ленка, ты совсем не изменилась…
Однако и Ленка ничего не ответила лживому профессору, лишь по-детски закрыла лицо ладонями, и кожа ее голых рук повисла мешками.
Странно, но эти сверхъестественные появления давних, доисторических любовниц не очень удивили Кузнецова. То есть он удивился, конечно, но не настолько, насколько должен был бы удивиться нормальный человек. И вместо того, чтобы истерически закричать, опрокинуть, отскочив, огненную кружку или хотя бы перекреститься, он продолжал любезничать.
— Чему обязан? — как бы в шутку, как бы немного ерничая, с легкой как бы пошлинкой обратился он уже к обеим женщинам. — Старая любовь не ржавеет, а?
Но призраки не приняли шутливый тон.
— Спасаться тебе надо, Сережа, — дрожащим от невидимых слез голосом сказала Любовь Ивановна и улыбнулась еще шире. — А я тебе помогу. У моего теперь денег немерено, да у меня и свои есть… Беги, Серенький, от своей голодранки, она тебя в могилу быстро сведет.
Лена открыла лицо — все в мелких тонких морщинках, как намокшая и высохшая папиросная бумага.
— Зачем ты меня бросил тогда? — вопрос ее был настолько бессмысленным, что Сергей Григорьевич ответил на него серьезно.
— Это ж ты меня бросила, — сказал он даже с обидой, всплывшей из неведомо каких глубин. — Исчезла…
Что-то я совсем с ума схожу, подумал Кузнецов, все время твержу себе, что схожу с ума, и все дальше схожу. Уже с воспоминаниями разговариваю, отношения выясняю, чистая шиза…
Тут же переведенные из разряда призраков в разряд воспоминаний дамы рассеялись, только в воздухе осталось висеть: «Брось ты ее, Сережка, брось ты сиделку свою, возвращайся к нам, мы тебе больше подходим, мы проверенные, мы тебя не оставим никогда, а у нее сплошное притворство и корысть…»
Я ведь и сам, подлец, так иногда думаю, мысленно ужаснулся Кузнецов, и мерзкие обвинения сразу утихли. Это мои внутренние голоса были, признался себе Сергей Григорьевич, а стыдно стало — вот они и заткнулись.
Между тем из толчеи высвободился не убитый во младенчестве брат, Игорь Сенин.
— Короче, давай, брателло, мириться, — сказал капитан ФСБ. — Я про молоток не стану помнить, и ты забудь. Давай к нам, звание получишь, да сразу и в отставку пойдешь полковником, а у нас пенсии, короче, неплохие, хорошие даже, можно сказать… А от родни не отказывайся. Брат — это ж брат, а не портянка…
Но Кузнецов слабины, как в краткой беседе с бывшими женщинами, не дал — напротив, призвал на помощь слабую свою веру.
— Чур меня, — произнес он простодушную формулу, — сгинь, рассыпься!
И перекрестил то пространство, в котором слегка плыл, колебался в духоте битком набитой комнаты никакой не брат, а чекистский морок, — видение побледнело и, по молитве, сгинуло.
Однако ж дурное место не осталось пусто — из сплошной давки тут же выдвинулся чертов полковник Михайлов Петр Иванович, наказание профессору за все грехи его. Позади начальника мельтешили его юры и толики с суровыми и даже угрожающими выражениями на протокольных рожах.
— Уж меня-то, Григорич, ты в призраки не зачислишь, — фамильярно обратился полковник к своему подопечному. — Мы с тобою вместе такого хлебнули… Ты вспомни, сколько раз я тебя из глубокой жопы вытаскивал, можно сказать, жизнь спасал! И я тебе не чужой, ты ж меня, помнишь, убить хотел, да промахнулся, в колено попал… Мы с тобою кровью повязаны, дружбаны навсегда…
В подтверждение негодяйских своих слов фээсбэшник выставил вперед ногу — в штанах над коленом темнела дырка с буро-кровавыми краями. Впрочем, ради судьбоносного разговора оделся Михайлов в любимое им бродяжническое рванье, так что понять, от чего возникла грязная дыра, не представлялось возможности.