Старик и ангел - Александр Кабаков 9 стр.


Свои же бесчисленные вины он не систематизировал, все было и так ясно — кругом хорош. Как сказал ему когда-то давно майор с военной кафедры, «я тебя опишу — с такой характеристикой в тюрьму не примут». А он сам себя мог описать так, что и майору не снилось. Бабник — это шло даже не первым… Пожалуй, хуже всего были совершенно бабья истеричность и отсутствие великодушия — воевал с женою на равных. Знал это за собою, стыдился, но ничего сделать не мог. И успокаивал себя: «Ну, так ведь и достоинств много, могла бы и потерпеть… я же терплю… другие мужья не такое вытворяют… и при этом во всех отношениях ничтожества…» Но, чувствуя постыдность этих аргументов, ненавидел и себя, и ее все сильнее.

И в очередной раз кидался искать замену.

И в очередной раз убеждался в том, что менять нет никакого смысла.

Потому что через неделю, или через месяц, или через год, или даже через несколько лет — было и такое — он замечал, что любовница смотрит на него абсолютно Ольгиными глазами, в упор и без выражения. Это был взгляд, от которого у него возникало чувство, что вот-вот все прорвется, и лицо женщины исказится злобой, бешеной, нестерпимой злобой, и взгляд загорится, а пока он такой… никакой, потому что только ледяное безразличие может до поры сдерживать взрыв. С Ольгой, он уже давно убедился, все именно так и обстояло, этот чужой взгляд предшествовал вспышке, в которой выговаривалось все дурное, что накопилось с предыдущего конфликта, а чаще вспоминались одни и те же, очень давние эпизоды их долгой жизни — те, которые на взгляд Ольги были самыми отвратительными. Но с некоторых пор такое случалось и с другими женщинами — и тогда оказывалось, что и они накопили запас обид.

Так что постепенно все они отдалились, и лучшее, что оставалось в отношениях с некоторыми из них, — привычная взаимная вялая доброжелательность. При своем бездушии и даже бесчувственности Кузнецов был человек добрый, точнее не злой, не было в нем специальной, целеустремленной злости по отношению к другим людям — в сущности, ни к кому. Потому что злость ведь тоже проявление души, а на ее месте, как нам известно, у Кузнецова Сергея Григорьевича была пустота. И вот этой незлости женщинам хватало, чтобы еще некоторое, иногда даже долгое, время принимать участие в его жизни, искренне сочувствовать и помогать в мелких практических надобностях, которых стало особенно много после отъезда во Францию Ольги.

Вот она в его доброту не верила и отношения прервала полностью. Жизнь его теперь интересовала Ольгу лишь постольку (и она этого не скрывала даже от посторонних), поскольку скоро должна была прекратиться, и тогда у Ольги появится бешено дорогая недвижимость в Москве. То, что и она будет уже очень немолода к этому сроку, нисколько ее не смущало. Похоже было, что собственность интересовала m-me Chapoval-Kuznetzoff (ей удалось получить заграничный паспорт на такую, никогда не существовавшую, двойную фамилию: вероятно, среди потомков первой эмигрантской волны это было стильно), так вот, собственность эту m-me интересовала независимо от возможности ею пользоваться. Что-то всплыло из генетического омута…

А с другими женщинами у Сергея Григорьевича, при одинаковом развитии отношений в целом, возникало много странных коллизий, с каждой невероятная по-своему.

Глава десятая

Наука о прочности

В пору его самой бурной общественной активности,

когда КВН кипел,

когда клубы самодеятельной песни были свои на каждом потоке, и он входил во все,

когда выпущенная под его редакторством чрезвычайно остроумная и смелая стенгазета, склеенная из ватманов первого формата, висела нескончаемой лентой вдоль всего главного факультетского коридора — в те уже бесконечно далекие и кажущиеся теперь, на взгляд семидесятилетнего человека, совершенно бессмысленными времена возникла Елена.

Она была редактором и, в своем же лице, почти всей редакцией институтской многотиражки «За передовую науку». Кроме нее за передовую науку боролся фотокорреспондент Коля, машинистка Ирочка и корректор Софья Моисеевна. Набирали и печатали газету в поселковой партийной типографии вместе с районкой «Знамя труда» и памятками по технике безопасности. Подписывать полосы в печать вместе с Леной приезжал секретарь институтского парткома, что ее более чем устраивало, потому что иначе она сошла бы с ума от ответственности. А так она жила спокойно и, главное, весело, писала очерки, зарисовки и репортажи, бдительно следя, чтобы если не на странице, то хотя бы на половине страницы не попадалось одинаковых слов — свою работу она считала литературной. Впрочем, и фотограф Коля не любил, когда его называли фотокорреспондентом, а представлялся фотохудожником периодической печати.

Лена, кудрявая шатенка в самосшитом сарафане, вся влажная от ранней весенней жары, в сильно побитых и подкрашенных у сапожника белых босоножках и с подпрыгивающей на груди бляхой из чешского стекла на кожаном шнурке, пришла делать беседу с молодым доцентом и кавээновским гением Сергеем Кузнецовым в рубрику «Встреча с интересным человеком». Вокруг Кузнецова, пока Лена с блокнотом устраивалась у края кафедрального стола и осматривалась среди свалки папок и книг, ходил Коля с мощной зеркалкой «Зенит» и задумчиво смотрел поверх головы объекта. Наконец он быстро нажал на спуск раз десять подряд и со словами «Прошу простить, у меня натура, пока солнце» убежал, едва не свалив целую стопку курсовых углом вытертого добела кожаного кофра.

Кузнецов с Леной говорил примерно полчаса и успел сообщить, что провел в институте почти всю свою жизнь, с отрочества, и студентом стал в пятнадцать. Никто им не мешал, можно было бы и продолжать рассказ — было то пустое в институте время начала мая, когда лекции почти у всех кончились, а сессия еще не начиналась. ХОЗУ уже приступило к ремонту, и за пыльным окном болталась доска-скамья на веревках, маляр отсутствовал, но стояло на доске пустое ведро с остатками известки. Доска и ведро на ней тихонько раскачивались под легким ветерком, и Сергей подумал, что если ветер дунет сильнее, ведро влетит как раз в окно — со звоном и грохотом.

«Ну и черт с ним», — подумал доцент Кузнецов, сунул ладони в мокрые подмышки корреспондента многотиражной газеты, приподнял ее, толчком уложил спиной на стол, за которым проходили заседания кафедры теории упругости, сбросив сразу половину научной отчетности на пол, и задрал неаккуратно, наспех подшитый подол.

— Жарко потому что, — смущенно улыбнулась Лена, поймав его взгляд, несколько удивленный в связи с отсутствием какой-либо одежды, кроме сарафана.

— И правильно, — засмеялся Сергей, — и продувает, и время экономишь.

Ему было не впервой использовать в личных физиологических целях казенную институтскую мебель — например, длинный стол в комитете комсомола, о чем мы как-то вскользь упоминали. Однако стол заседаний кафедры вызывал в нем особое отношение, отчасти сдерживающее его напор. Журналистка же, напротив, проявляла бешеный темперамент, который он было отнес на свой счет, но через несколько встреч понял, что ее буйство не ограничивается конкретным адресатом. И ее сильное чувство к нему — чувство же со временем сделалось действительно сильным, надо признать, — само по себе, а нескончаемая скачка — сама по себе.

Итак, стол скрипел-скрипел под толчками сильной спины и немалого зада Елены Моревой (это был ее литературный псевдоним, а фамилия, конечно, Варенчук)…

…да и рухнул, сбросив лавину папок и прочих бумажно-картонных предметов, растекшихся по всей площади кафедральной комнаты.

Тут были вполне материалистические причины: мебель на кафедре была старая, послевоенная, мощная, но рассохшаяся. Столешница толщиной сантиметров в двадцать была обтянута зеленым сукном, много раз прожженным и залитым чаем, слоновые ноги стола стянуты толстыми перекладинами, но конструкция держалась вместе просто под собственным весом, а динамическая нагрузка все сдвинула, и сооружение распалось на элементарные части. Между тем в других помещениях — в комитете комсомола, например — мебель была новая, хилая, но еще не готовая развалиться от сильного толчка, направленного под острым углом к поверхности стола. Доцент Кузнецов мог бы сам объяснить произошедшее таким образом, но он уже не был тем Кузнецовым, который не признавал ничего, кроме точных наук, не читал беллетристики и недолюбливал любовь. Напротив, — он уже был поглощен многими гуманитарными интересами, непрестанно занимался любовью в том ее изводе, который был ему понятен, и начал склоняться к мистическому восприятию мира, что, впрочем, не мешало ему относиться к предметам цикла теории упругости с чрезвычайным почтением. Он был, если можно так выразиться, верующим в прочность, принадлежал к конфессии (если можно так выразиться) прочнистов — как называли таких специалистов в конструкторских бюро и научно-исследовательских институтах, где работали коллеги Кузнецова, не сделавшие академическую карьеру.

И вот, будучи верующим прочнистом и в то же время постоянным потребителем художественных сюжетов, он в первое мгновение подумал, что это наука о прочности отомстила ему за осквернение ее сакрального места — стола, за которым собираются посвященные. Даже мелькнуло в голове такое: «В комитете комсомола так и надо, а тут сама наука обитает…» Что-то вроде этого.

Но уже в следующую секунду хитрость и изворотливость опытного ходока (см. выше) подсказали ему решение. Он помог подняться партнерше, при этом наряд ее, ввиду простоты, восстановился сам собой, а блокнот, как оказалось, она все время не выпускала из рук. Затем он быстренько, одним движением, затянул молнию джинсов…

О да, уже были у передового молодого ученого джинсы “Super Rifle”, не то еще упомянутые первые, купленные в Болгарии, не то вторые, приобретенные в «Березке» на гонорар за статью (первый отдел разрешил) в австрийском журнале “Acta Mechanica”, вернее, на часть гонорара, оставленную «Внешпосылторгом» автору.

…И оказался в полном порядке. После этого он открыл окно, дотянулся до известочного ведра, убедился, что внизу, да и вообще в этом углу институтского двора, никого нет, и разбил ведром снаружи стекла второй, закрытой половинки окна. Ведро он бросил поверх обесчещенной столешницы, так что вся разруха еще и засыпалась известью. Окно плотно закрыл, а дверь, наоборот, оставил настежь открытой — как если бы все произошло от сквозняка, схватил Лену за руку, и они за пять минут оказались так далеко от места своего бесчинства, что ни под какие подозрения уже не могли попасть.

До вечера Кузнецова мучила совесть, поскольку он полагал, что кому-то из штукатуров придется ответить за разрушения. Но к вечеру выяснилось, что установить, кто забыл ведро на подвесной доске, так же невозможно, как доказать, что именно Кузнецов бросил дверь на кафедру открытой. Кузнецов, которому было предъявили такие обвинения, только пожал плечами — «Не собираюсь доказывать, что я не верблюд». А маляр просто послал всех на хер, ограничившись этим доказательством своей невиновности.

Так началась одна из самых прочных и долгих внебрачных связей Сергея Григорьевича. Почти каждый день он заходил в комнату, большую, но без окон, отведенную в институте многотиражке. Выпивал с фотохудожником Колей, пытаясь привить ему вкус к водке вместо украинских портвейнов, болтал с Ирочкой о моде на одежду в космическом стиле, придуманную, по сведениям из польского журнала «Пшекруй», Пьером Карденом, беседовал о важнейших публикациях в последних номерах «Нового мира» с Софьей Моисеевной… Потом прибегала — с очередного репортажа из недавно организованной лаборатории прикладной кибернетики — Лена, и они шли к ней домой, в однокомнатную квартиру, выделенную работнице идеологического фронта по прямому указанию райкома партии.

Здесь, в этой квартире, из мебели имевшей весьма удобную и пока прочную диван-кровать, а в остальном заполненную циновками, керамикой и офортами из московских художественных салонов, Сергей Григорьевич провел немалую часть своей поздней молодости. Как раз он писал докторскую диссертацию — так считалось — и потому нуждался в расчетах на электронно-вычислительной машине М-20, а машинное время для неплановых институтских работ выделяли исключительно по ночам… И Ольга спала одна в супружеской спальне уже полученной московской большой квартиры, а Сергей метался на диване-кровати, обжигаемый жаром, исходившим от большого, всегда влажного и жадного тела Лены. Считалось, что после работы на ЭВМ он идет досыпать на кафедру — действительно, на всякий случай он принес простыню и подушку, положил их в один из кафедральных шкафов. И иногда кто-нибудь из коллег отводил взгляд, чтобы не видеть, как Сергей снимает постельное белье со старого кожаного дивана — совершенно очевидно, недавно на него постеленное. «Два часа сна все же мало», — бормотал Кузнецов, и коллега согласно кивал, красочно представляя, какими утомительными вычислениями занимался Сережка всю ночь за вычетом двух часов перед самым утром…

Об их связи знал весь институт — ну, не весь, но те, кто интересовался.

И Ольга, конечно, знала.

Чего только не было! И приезжала она первой электричкой из Москвы, чтобы встретить его выходящим из Ленкиного дома… И от крепких пощечин еще сильной женщины его голова болталась из стороны в сторону, а идущие на службу ученые товарищи отворачивались… И большой разговор состоялся у проректора… И примирения бывали с обещаниями бросить эту шлюху, которая в институте только с истопниками еще не спала… И бывали действительно долгие месяцы, когда он обходил комнату многотиражки десятой дорогой и не брал телефонную трубку на кафедре, показывал жестами — «меня нет»…

Так продолжалось года три. В сущности, все это время у Кузнецова было два дома, две жены. Многие его приятели приходили в квартиру Ленки к нему в гости, ночи напролет сидели с гитарами, трогательно пели про Смоленскую дорогу, пили водку под рыбные консервы в томате и сваренную хозяйкой картошку. Другие знакомые — в основном Ольгины школьные подруги с мужьями — приезжали в Москву, приносили торты и шампанское, долго говорили о жизни вообще и о непрерывно уезжавших знакомых еврейских семьях в частности. Оказалось, что у Ольги очень много знакомых евреев, и не просто евреев, а каких-то истовых. Мужчины, сняв ушанки, обнаруживали маленькие круглые нашлепки, приколотые к волосам женскими заколками-«невидимками», женщины вообще не снимали платков. Арабо-израильские войны, по ходу которых все, кого знал Кузнецов — то есть интеллигенция разных национальностей, — сочувствовали евреям, у этих настоящих евреев вызывали гордость, поскольку каждая война заканчивалась израильской победой. Взрослые дети все как один собирались служить в израильской армии… Мужчины уже уволились из своих секретных контор, работали водителями троллейбусов, отсиживая пятилетний карантин, пока действовала первая форма допуска. И ехали, ехали, ехали…

Ольга очень интересовалась отъезжантами и их проблемами, слушала с остановившимися, как бы полусонными глазами — такими же смотрела на Кузнецова после очередного его провала. А провалы продолжались — то она позвонила в вычислительный центр, а там, после получасового молчания, сняла трубку дежурная программистка, из тех, кого Сергей не успел очаровать и предупредить, и буркнула, что Кузнецова нет и уже неделю не было… То Лена после очередного разрыва пришла к нему на кафедру объясняться, они сидели в углу, препираясь почти беззвучно, но ее слезы были видны всем…

Словом, из ходоков Серега Кузнецов вроде бы бесповоротно перешел в звездострадатели и черпал страдания полной мерой.

А кончилось все так же непристойно просто, как началось.

Лена уехала на неделю в Ялту — там Союз журналистов и ЦК комсомола проводили семинар молодых работников многотиражной печати. Все такие семинары, слеты и совещания состояли в безудержном пьянстве и свальном грехе, весьма распространенном, вопреки позднейшим представлениям о тех временах, в среде комсомольских активистов и вообще молодой советской интеллигенции, особенно гуманитарного рода занятий.

Кузнецов по привычке забрел в комнату без окон, поговорил с Ирочкой о проблемах с покупкой сапог «аляска» — во-первых, их не было в продаже, во-вторых, они стоили больше Ирочкиной зарплаты в полтора раза. То есть Ирочка, конечно, раздобыла эти сапоги, похожие на замшевые валенки с подшивкой из белого каучука, но вообще ситуация с обувью была трагическая… Сергей уж было поднялся уходить, Софья Моисеевна еще не пришла, и не с кем было поговорить о публикации новой повести автора И. Грековой. Под этим псевдонимом скрывалась, как всем известно, выдающийся математик, автор основного учебника по теории вероятности Елена Сергеевна Вентцель, что придавало и без того интереснейшим и весьма острым ее литературным работам дополнительную привлекательность… И тут обнаружилось, что поговорить о литературе можно и с Ирочкой, которая, оказывается, интересовалась не только карденовскими трапециевидными сарафанами с длинной молнией «до конца» и с большим кольцом на ползунке (шутливое название — «мужчины спешат») и упомянутыми сапогами «аляска», но и текущей литературой в толстых журналах. Для приработка она перепечатывала произведения всех институтских самодеятельных сочинителей, и поэтов-песенников, и одного прозаика, брала работу и со стороны, от немногих поселковых творцов, так что была в курсе литературных тенденций и называла всех авторов, и своих личных знакомых, и общесоюзных гениев, по именам…

Словом, взял Кузнецов бутылку коньяку за четыре двенадцать, грузинского, сыру российского, рижского хлеба, и пошли они с Ирочкой в Ленкину квартиру, куда ж им еще было идти.

А Лена уехала с семинара на два дня раньше срока. Во-первых, море штормило и купаться было совершенно невозможно. Во-вторых, все перепились до потери человеческого облика, и один главный редактор, откуда-то с Урала, ночью вломился в комнату, которую Лена делила с очеркисткой из Тулы, и начал ползать по их кроватям, хватая то одну, то другую за что попало, при том что Лене как раз ничего не хотелось… И наконец, в-третьих, она познакомилась с парнем из многотиражки какого-то гиганта грузинской индустрии. «БАРЕЦ КАММУНИЗМА» — так было написано на его визитной карточке. Кроме визитки, у парня был профиль римского патриция, синие глаза при черных девичьих ресницах и отливающих оружейным металлом волосах и романтический энтузиазм — к вечеру первого дня он уже предлагал Лене ехать к его родителям в горы, знакомиться. То, что Лена была старше его почти на десять лет, нисколько Илью, Илико, пока не смущало. А Лена решила все же дать ему опомниться — пару дней безвыходно пожить в ее квартире, провериться на совместимость, как космонавты у Лема. Вот и уехали на два дня раньше закрытия. Взяли коньяку по четыре двенадцать, грузинского конечно. Ну, сыру пошехонского, какой нашелся, бородинского хлеба…

Назад Дальше