— Что они разбили? — спрашивает у него гном. — Эдвард, что это?! Эдварду плохо!
Эл стоит, рассматривая разбившиеся сосуды, вытекшую из них бесцветную жидкость. Остальные глядят ему в рот; слишком долго он был нашим командиром.
— Вик! Виктор! Двести Двадцатый! Назначаю правой рукой! Эл, сдаешь полномочия!
— Сука ты! — отвечает он мне. — Как так выходит, что одни верой и правдой служат, шкурой рискуют, выкладываются по полной, и их задвигают, а другие хер знает чем занимаются, и нате — звеньевой?! А?! Никакой ты не звеньевой, понял?!
— Трибунал тебя ждет, паскуда! — кричу я ему.
Эл контуженно прислушивается к моим словам. Остальные не шевелятся. Я рыщу взглядом по темным пустым глазницам. Где вы все?!
«Давай, Двести Двадцатый! Мы с тобой из одной грязи слеплены! Ты создал меня, я создал тебя!» — кричу я ему молча. И Двести Двадцатый слышит меня.
Один из Аполлонов отдает мне честь — заторможенно, неуверенно.
Но потом заваливает на пол целый стеллаж с пробирками — они из небьющегося материала — и принимается топтать их каблуками. Остальные тоже начинают шевелиться, словно проснувшись. Рушатся принтеры, искрят компьютеры, бьются колбы и контейнеры.
Трясущиеся работники игрушечного цеха все лезут внутрь — им не страшно подцепить шанхайский грипп, но это еще не значит, что Беатрис солгала. Старость — болезнь куда мучительная. Не за избавлением ли они стремятся?
— Беатрис! Беатрис! Они пришли за Беатрис!
— Убрать их! Вышвырнуть отсюда! И за дело!
Наконец начинается погром. Ходячих мертвецов оприходуют шокерами, тащат за ноги по полу — головы болтаются, подскакивают, — вываливают наружу. Не знаю, как они выдержат разряд; наши сердца — резиновые, их — тряпичные, могут порваться. Но поздно уже переигрывать партию.
Крашеный старик сучит ногами по полу и замирает. Когда я наклоняюсь к нему, он уже не дышит. Я вцепляюсь ему в запястье, надеясь выловить под черепашьей кожей утопленную в холодном мясе пульсирующую жилку. Хлещу по щекам — но нет, он мертв, синеет. Наверное, сердце. Как с этим быть? Он не должен был умереть!
— Вставай! Вставай, развалюха!
Но ему конец — а я бессилен, когда нужно воскрешать людей. Фред из разноцветного мешка пытался мне это объяснить, но я все никак не хочу поверить.
— Сволочь! Сдох, сволочь!
Во всей этой суете Беатрис просыпается и садится на полу, моргает, а потом ползет куда-то, упрямая старуха. Мимо беснующихся масок, мимо бесстрастного и безразличного к нашему шабашу человека-растения во вьюнках катетеров и проводов — куда? Но нет времени ею заниматься сейчас — да и далеко ли она сбежит после удара шокером?
И пока мы курочим все их барахло, она добирается до прозрачной камеры в конце помещения, забивается в нее, шепчет что-то — и вход в камеру запечатывается, а она, приходя в себя, смотрит на нас оттуда, смотрит, смотрит... Без слез, без криков, оцепенело.
Виктор запаливает свой огнемет, плавит им переломанную технику, размолотое оборудование. Другие, хмельные адреналином и озверением, повторяют за ним.
— Выходите! — Я стучу в стекло аквариума с Беатрис Фукуямой. Она качает головой.
— Вы сгорите тут заживо!
— Что с Эдвардом? — Она пытается высмотреть сквозь мою спину, как там посиневший очкарик.
Ее голос мне слышно прекрасно: внутри, наверное, установлены микрофоны.
— Не знаю. Выходите, кто-то должен его осмотреть.
— Вы врете мне. Он умер.
Она нужна мне живой. Беатрис Фукуяма 1Е, руководитель группы, нобелевский лауреат и преступница, нужна мне живой. Это ровно половина моего задания, наконец того самого задания, в правильности и осмысленности которого я не сомневаюсь ничуть.
— Я подожду. Подожду полчаса, пока подействует вирус.
— Теперь мы квиты, — говорю я ей. — Ложь за ложь. Никакого гриппа в пробирках ведь не было, так?
Беатрис молчит. Огонь ползет по груде обломков, забирается на нее с краев, медленно обволакивает, готовясь переваривать. Я его не боюсь: это огонь очистительный.
— Айда! — хлопает меня по плечу Виктор. — Мы отключили пожарную сигнализацию, надо валить!
Рядом с ним торчит этот худосочный пацан, херовый эрзац моего Базиля.
— Я не могу. У меня был приказ взять ее живой.
— Пора! — настаивает он. — Огонь уже на их долбаные игрушки перекинулся... Сейчас весь квартал выгорит!
Беатрис отворачивается, садится на пол, словно все происходящее ее не касается.
— Уходите, — решаю я. — Заберите инвалида и уходите. Ты за старшего, Вик. Я вытащу ее и присоединюсь позже. Эта штука должна как-то открываться...
— Да брось ты ее! — Виктор кутается в капюшон, кашляет.
— Я все сказал. Давай!
— Ты двинулся, Семьсот Семнадцать?! Я не для того своей шкурой рисковал, чтобы ты тут... — Он разворачивается и пропадает.
Мебель, аппаратура, искусственные растения заражаются огнем. Горький туман застит глаза.
— Я выйду! Выйду! — кричу я остальным. — А вы — бегите! Ну?! Приказываю! И они отступают спиной — медленно. Утаскивают труп дряхлого пижона в очках, выкатывают безгласного паралитика, живого или мертвого.
Только малолетка-шпаненок приклеился к полу и глазеет на меня, будто оглох.
— Ты тоже! Давай! — Я толкаю его в плечо.
— Я не могу вас оставить. Нельзя бросать звеньевого! — Надрывно перхая, он упирается, будто врос в это чертово место.
— Давай!!! — Толкаю его сильней. — Проваливай отсюда!
Он мотает головой, и тогда я вминаю его белую скулу боковым ударом. Бью и думаю: зря его ненавижу. Те, кого я знал двадцать пять лет, уже сбежали, а этот стоит.
Поднявшись с пола, он бурчит что-то, но я наддаю ему еще по костлявой заднице бутсой, и он наконец уползает.
Пусть лучше живет. Он ведь не виноват, что им заменили Базиля. Это моя вина.
Мы с Беатрис остаемся вдвоем.
— Вам ничего не угрожает! Мы только доставим вас в министерство! Слышите меня? Вам нечего бояться!
Делает вид, что не слышит.
— Клянусь вам, ваша жизнь вне опасности! У меня по вашему поводу особое распоряжение...
Ей плевать на данные мне распоряжения. Она сидит ко мне спиной и не шелохнется. Горящий композит источает едкий сизый дым, и мне сложно кричать: горло дерет, голова идет кругом.
— Пожалуйста! — прошу я. — В том, что вы делаете, никакого смысла! Я не уйду! Я не оставлю вас тут!
Я вдыхаю сизый дым и выдыхаю его. Меня ведет, приходится остановиться, чтобы откашляться.
На пороге вроде бы появляется кто-то. За мной, наверное... Вик? Оглядываюсь через плечо — но силуэт плывет в дыму. Меня мутит. Сознание горчит. Возвращаюсь к старухе. Я луплю по стеклу раскрытой ладонью; она оборачивается.
— Думаешь, сбежишь отсюда?! Думаешь, ты теперь хоть где-то сможешь спрятаться, а? С тем, что ты собираешься сделать? Торговать этой заразой! Я знаю, почему ты забралась сюда, в эту проклятую дыру! К своим клиентам поближе! К уколотым! Думали открыть тут свою лавочку и толкать полудохлым нелегальную вакцину, а?! А мир пускай катится в тартары!
А в аквариуме у Беатрис воздух прозрачен. Что за дьявольщина?
Подбираю с пола ножку стола — тяжелую, остроугольную — и с размаху колочу ею по композитной стене. Прозрачный материал поглощает удар, лишь чуть содрогнувшись. Его не разбить, я понимаю это, но остервенело молочу по стене камеры снова и снова.
— Ты слышишь меня! Слышишь! Молчишь? Молчи, ведьма! Мы все равно до всех вас доберемся! Мы не дадим вам нашу Европу разрушить! Ясно?! Вы будете карманы набивать, а мы с голоду пухнуть?! Вы нас обратно в пещеры загнать хотите! Но ничего... До каждого доберемся! До каждой продажной ублюдочной твари!
Сзади что-то вспыхивает, дышит мне жаром в шею, толкает на колени, но я не поддаюсь, я стою.
Меня скручивает, рвет кашлем.
Потолок вдруг выделывает невероятный финт: выскакивает у меня прямо перед глазами и там зависает вместо стеклянной стены, за которой сидит Беатрис Фукуяма. Я пытаюсь подняться, но в глазах темнеет, руки не мои, и...
— Думаешь, я слабак? Думаешь, не выдержу, уйду?! Да я сдохну скорее! Сдохну сам, но тебя не выпущу! — бормочу я.
Я правда не могу уйти. Где они? Где моя десятка, мои верные товарищи, где мои руки и ноги, мои глаза и уши? Почему они не придут, не заставят меня сдаться, не заберут меня отсюда силой? Неужели они не понимают, что я не могу оставить свой пост сам?! Где Вик? Где Даниэль? Где Эл?!
Закатывающимся глазом сквозь горящие слезы и ядовитое марево мне видится абрис вступающего в этот дымный ад человека, а за ним еще одного.
— Вик! — хриплю я ему. — Эл!
Но нет... На них нет масок, они медлительны и согнуты так, будто несут на своих плечах гранитные обелиски. Это старики — упорные и безмозглые насекомые, лезут в огонь, идут за своей маткой-королевой, за королевой Беатрис.
Всматриваюсь: они безголовые и скрюченные, они идут на ощупь, потому что слепы. И я понимаю — это грядут настоящие ангелы смерти, не самозванцы вроде нас.
Они за мной.
Я умираю.
Глава XII. БЕАТРИС-ЭЛЛЕН
— Мальчик... Ты слышишь меня, мальчик?
Она прямо надо мной: ее узкие азиатские глаза, ее ресницы, слепленные тушью, ее выбритые виски... Беатрис все же вышла, она вышла ко мне.
Отталкиваю ее, сажусь и тут же заваливаюсь вбок. Меня тошнит. Мне надо поймать ее, пока она не сбежала, но я слишком занят своей тошнотой.
Вижу огонь вокруг, но воздух сладкий, настоящий. Им можно дышать, и я дышу, сколько могу. А потом, сосредоточившись, блюю — в угол, поджавшись, стыдливо, как больное животное. Перевожу дыхание, утираюсь... Беатрис сидит напротив меня — и между нами всего полтора метра.
А посередине лежит моя маска.
Хватаюсь за лицо: не может быть, как она с меня свалилась? Понимаю, что Беатрис смотрит на меня — не на Аполлона, а на меня, голого. И некуда деваться. Хочу спрятаться, но пустота за моей спиной не пускает меня, она отлита из прозрачного композита. Я в клетке. В аквариуме Беатрис.
Это не она вышла ко мне, это я оказался внутри. Как такое могло случиться?!
Первым делом дотягиваюсь до Аполлона, подцепляю его дрожащими пальцами, прикладываю его лицо к своей коже — горящей, сухой, — как целительный компресс; и оно прирастает тут же, и возвращает мне свободу и наглость, возвращает мне меня.
— Зачем ты это сделала? — шершавым чужим языком леплю я неуклюжие слова. — Ты затащила меня сюда? Это ты?
Беатрис вздыхает.
— Захотела посмотреть на тебя без твоей дурацкой маски.
— Не думай, что я теперь... Что я тебе чем-то обязан... Что я не стану тебя забирать.
— Просто захотела посмотреть на лицо человека, который с таким убеждением несет такой отчаянный бред.
— Бред?!
— Как я и думала, ты оказался мальчишкой.
— Заткнись! Откуда бы тебе знать, сколько мне лет?! Она жмет плечами.
За пределами стеклянного куба бушует пламя. Чертова техника разгорелась и никак не уймется. Иногда сквозь линзу волнующегося воздуха, как сквозь водопад, виден проход в цех, где эти несчастные делали свои елочные украшения; там тоже пожар. Все горит и все плавится, ничего не остается.
Беатрис созерцает огонь так очарованно, будто это просто огонь. За стеклом полыхает ее лаборатория, скоро все ее дела дотлеют, а ее лицо не выражает ничего.
Но вот она пробуждается: сквозь огненную пелену хотят пройти люди — те, которых я принял за посланных по мою душу чертей. Старики, с головой укутанные в бесполезное тряпье. Идут, переставляя свои коченеющие ноги, которые не может отогреть даже тысячеградусный жар, пытаются разогнать непослушными руками дым. Падают, поднимаются, снова идут.
— Беатрис... — слабо кричит кто-то в огне.
Почему они готовы умереть за нее, почему пренебрегают собой — и почему мои товарищи бросили меня? Да, я сам приказал им так сделать, но неужели у моих приказов такая сила? Почему не Бессмертные рвутся в преисподнюю, чтобы достать оттуда своего, а какие-то жалкие полудохлые старики?
— Чем ты их приворожила? — спрашиваю я у Беатрис. — Ведьма!
Она наблюдает встревоженно за упрямыми смертниками. Поднимается, машет им руками, как бы пытаясь отогнать их.
— Ты их подсадила уже на свою дрянь, да? — догадываюсь я. — Этот препарат... Вы уже создали его. Уже подкармливаете их... Они все зависимы! Они все твои рабы...
Я собираюсь, подтаскиваюсь к ней, хватаю ее за ворот.
— Вы уже успели отдать его контрабандистам? Говори! Он уже вышел на черный рынок?!
— Отпусти меня, — говорит она спокойно, даже величественно. — Отпусти меня, мальчик. Ты не понимаешь, что тут происходит?
— Я все прекрасно понимаю! Они за дозой сюда прут! Вы тут варганите вонючую наркоту, пичкаете ею полудохлых, набиваете себе карманы, да еще и с Партией Жизни наверняка якшаетесь!
— Уходите! — кричит она своим верным муравьям. — Пожалуйста, уходите! Со мной все в порядке!
— Ничего! — перебиваю ее я. — Мы тут тебе навели порядок. Хана твоей фабрике. Пускай лезут... Сейчас тут все прогорит хорошенько...
— Беатрис! — еле доносится из самого горнила, и тут же одна из фигур рушится.
Огонь обнимает ее, ласкает своей страшной лаской — фигура корчится, катается по полу, верещит. Я смотрю на Беатрис: она не плачет. Я лью свои слезы — хоть и бутафорские, надоенные пожаром, а ее глаза остаются сухими.
— Ты сволочь, — говорит она мне. — Ты сволочь, ты только что убил еще одного человека. Ты убил двоих сегодня.
— Крашеный сам откинулся, если ты о нем. Инфаркт какой-нибудь, я тут ни при чем. Считай, от старости помер. Давай теперь на меня всех собак вешать!
— Крашеный?.. У него имя есть! Ты убиваешь человека и даже не хочешь знать, кого убил!
— Какая мне разница?
— А я тебе скажу. Эдвард. Может, ты запомнишь его. Он называл меня своей девочкой...
— Прибереги свои сопли для кого-нибудь другого!
— Говорил, мы поженимся. Глупый.
— Да мне насрать на вашу полудохлую любовь, ясно? Я что, похож на извращенца?!
Беатрис вспыхивает, захлебывается — будто я ударил ее в солнечное сплетение.
— Ты был прав. Я зря тебя вытащила...
Я тягуче сплевываю на пол: вот все, что я думаю по этому поводу. Она спасла меня, потому что дала слабину. Теперь это ее проблема.
— Неужели Морис будет такой же сволочью, как и ты? — спрашивает она почему-то меня потом.
— Кто?!
— Такой же сволочью и таким же идиотом... Таким же оболваненным несчастным идиотом... Как ты смеешь думать, что мы торгуем лекарством? Что мы хотя бы секунду собирались торговать им?!
— Ага! Значит, никакого гриппа тут нет, так? Ты блефовала! — торжествую я. — Вы создали его, создали этот долбаный препарат! Все правильно! Мы все делаем правильно!
— За дозой... — Она не может оторвать взгляда от полыхающего тела-веретена, пока то не останавливается. — Ты думаешь, мы хотим продавать им лекарство по дозам? Чтобы побольше заработать, так? И эти люди бросаются в огонь за наркотиком?
— Да!
И она вдруг лепит мне пощечину — только вот моя щека под композитной броней, под чужой мраморной кожей, и я не чувствую ничего. Перехватываю ее усохшую руку, привычно заламываю запястье. Седые волосы сбиваются, путаются.
— Они пытаются спасти меня! Меня, а не себя! Меня, а не лекарство!
— Пусть попробуют! Жалкое старичье...
— Жалкое?! — Беатрис выдергивает руку. — Какое ты имеешь право называть их жалкими?! Ты, оборванец, погромщик, трус в маске, — это ты жалкий, ты, а не они!
Мы стоим друг против друга. Сполохи играют на ее лице и как будто наливают кожу молодостью; серебряная грива встрепана, выбритые виски делают ее похожей не на азиатку, а на ирокеза. В личном файле значится, что ей восемьдесят один год; наш акселератор уже изничтожил ее до биологического возраста, но сейчас, под анаболиком ярости, она об этом забыла.
— Эти люди — самые смелые из всех, кого я встречала! — лает она на меня. — Самые сильные! Разлагаться заживо! Оказаться человеком и за это быть приговоренным к казни своим же государством! Блядским, живодерским государством!
— Ты врешь! Они сами делают Выбор! Европа дает им возможность...
— Европа! Самое гуманное и справедливое общество, так?! Да на ней такая же маска, как на тебе! А под маской — такая же гнусная рожа! Вот твоя Европа!
— В Европе все родятся бессмертными! Нечего перекладывать вину на нас! Мы просто исполняем Закон, когда его не хотите исполнять вы!
— А кто придумал такой Закон? Кто придумал давать людям такой сатанинский выбор? Если бы нас хотя бы казнили сразу — но ведь это будет бесчеловечно, так?! И нам дают отсрочку, убивают нас медленно, заставляют мучиться... Ты знаешь, что такое старость? Как это — проснуться с выпавшим зубом во рту? Потерять волосы?
— Меня не интересует это все! — твержу я.
— Перестать видеть то, что вдали, а потом и то, что рядом, а потом вообще ослепнуть? Забыть вкус еды? Чувствовать, как силы уходят из рук? Что такое — когда каждый шаг дается болью? Знаешь, что такое быть дырявым мешком с гниющей требухой? Что морщишься? Боишься? Боишься старости?!
— Замолчи!
— Она съедает тебя... Твое лицо превращается в злые карикатуры на тебя самого в молодости, твой мозг — в высохшую черствую губку...
— Твоя старость меня не касается, ясно?!
— Моя?!
Беатрис берется за застежку своего лабораторного халата и рвет ее вниз. Снимает неловко пуловер и оказывается передо мной в одном лифе; белая ткань на закопченной дряблой плоти. Кожа висит устало, пуп сполз. И сама Беатрис, раздевшись передо мной, сникает, горбится, будто это халат удерживал ее гордую осанку, будто она и вправду не человек, а насекомое, и вместо скелета у нее был панцирь, панцирь халата. А под ним — старое мягкое тело.