И на этой фотографии мисс Рубен, какой она была в сорок пятом году, совсем не походила на тот образ, что ему помнился. Он видел только очень красивую, подтянутую молодую женщину, со вкусом одетую, несколько сухощавую, с тревожными складками у глаз и у рта. Измучена опасениями, подумал он. Напряжена из-за невыносимого и неусыпного осознания своей ответственности за класс, которым руководила. Может быть, слишком напряжена. Слишком обеспокоена. Он вспомнил, как однажды на перемене один пацан сильно порезался о разбитую бутылку из-под шипучки; мисс Рубен бросилась в медпункт, и, хотя она сразу же привела медсестру и сумела заставить остальных детей вернуться к занятиям, самой ей пришлось какое-то время бороться с полуобморочным состоянием, и тогда даже они, пятиклашки, осознавали, что она близка к истерике. Она стояла, повернувшись ко всем спиной и стискивая платок, которым утирала то глаза, то нос. Конечно, в то время это заставляло их всех хихикать. Они едва способны были сдержать веселье.
Разглядывая снимок, он заметил под ним напечатанные микроскопическим шрифтом имена учеников. Разумеется, там значилось и его имя: Брюс Стивенс. Однако Сьюзан этого не замечала. Она принялась вспоминать другие события и больше не обращала внимания на фотографию.
— Я никогда бы не оставила учительство, — сказала она. — Просто я для этого не очень-то пригодна. Когда приходила домой, то вся тряслась. Весь этот шум, суматоха. Дети, бегающие во всех направлениях. Голова у меня всегда так и раскалывалась. Пит считал, что я не приспособлена иметь дело с детьми. Слишком, утверждал, невротична. Может, он и прав. Это одна из причин нашего разрыва. Мы не могли договориться, как именно воспитывать Тэффи.
— Чем он сейчас занимается? — спросил он, переворачивая страницу, чтобы скрыть из виду свое имя.
— Он в Чикаго, — сказала Сьюзан. — А чем занимается, не имею никакого понятия. Когда мы познакомились, он учился на инженера. Мне было двадцать шесть, а ему — двадцать пять.
— Сколько же тебе было, когда ты начала преподавать? — спросил он.
— Давай прикинем, — сказала она. — Я начала в Тампе, штат Флорида. В 1943 году. Помню это потому, что как раз в тот месяц, когда я впервые получила свой класс, шла Сталинградская битва. Мне было девятнадцать.
— А когда начала преподавать в школе Хобарта?
— В сорок пятом, значит, в двадцать один год.
Итак, она ровно на десять лет старше, чем он. Сейчас ей тридцать четыре. Примерно так он и думал.
— С тех пор я не видела никого из этого маленького народца, — сказала Сьюзан. — Они просто исчезли. Тринадцать лет назад… теперь они должны быть почти взрослыми; им тогда было лет по одиннадцать, значит, сейчас им стало по двадцать четыре. Уже поженились, кое у кого и дети есть. — На ее лице появилось задумчивое выражение. — Дети некоторых из них могли уже начать ходить в школу. Хотя это, наверное, преувеличение. Но заставляет остановиться и подумать.
— Тринадцать лет между одиннадцатью и двадцатью четырьмя — это очень длинный срок, — заметил он.
— И очень важный. Но вот я, когда оглядываюсь назад, особых изменений в себе вроде бы и не замечаю. Что двадцать один, что тридцать четыре. Хотя мне не следует так говорить. У меня ведь есть Тэффи, и я дважды была замужем и дважды разводилась! То есть я не хочу сказать, что перемен не было. Но чувствую я себя все так же. Не ощущаю, чтобы я за это время как-нибудь изменилась внутри. Вот выгляжу, наверное, по-другому.
Она вернулась на прежнюю страницу, чтобы снова посмотреть на свой снимок, сделанный в 1945 году.
— Не думаю, что сейчас ты выглядишь иначе, — сказал он. И так оно, конечно, и было.
— Спасибо, — сказала она. — Очень милый комплимент.
— Я серьезно, — сказал он.
Сьюзан закрыла альбом.
— Чувствую себя опустошенной. Я не имею в виду, что прямо сейчас — нет, в общем и целом, за последние годы. Когда два брака идут прахом… всегда спрашиваешь, не твоя ли в этом вина. Знаю, что моя. Пит говорил, что я только и знаю, что переживать да беспокоиться, а Уолт такого не говорил, но вполне мог сказать то же самое; он говорил, что я все воспринимаю как кризис. Говорил, что у меня кризисный менталитет. Я каждую минуту опасаюсь какого-нибудь бедствия. Как Хенни Пенни. Падает небо… ты помнишь?
— Да, — сказал он.
— И оба они говорили, что тем же самым я наделяю и Тэффи… — Повернувшись к нему, она сказала с настойчивостью в голосе: — Вот почему мне нужен рядом такой человек, который был бы весел, добродушен и легко мог бы со всем справляться. Такой, как ты.
— Я не думаю, что ты так уж влияла на Тэффи, — сказал он, думая про себя, что она, если на то пошло, терроризировала его целый год и оставила в его сознании неизгладимый отпечаток, но он все же всплыл на поверхность, преодолел подавленность и достиг взрослости с оптимистичным настроем. Разве это не доказывает, что она не причинила ему никакого реального вреда? Конечно, подумал он, мне, может, просто повезло. А может, подумал он вслед за этим, какая-то душевная рана во мне и присутствует, где-то глубоко под поверхностью. Я просто этого не знаю. Никогда этого не ощущал.
В половине двенадцатого Сьюзан пожелала ему спокойной ночи и оправилась принять ванну, чтобы затем лечь спать.
Он в одиночестве сидел в гостиной, глядя по телевизору какой-то старый фильм.
Я вернулся в Монтарио, думал он. Нет, не совсем в Монтарио. На самом деле это Бойсе. Но для него это было одним и тем же — местом, откуда он родом.
Однако никакого уныния он не чувствовал. Все было совершенно по-другому. Он был уже далеко от тех давних дней, от его бытности учеником средней школы, когда он складывал газеты и бросал их на террасы… или, еще раньше, играл в шарики после школы и смотрел «Хауди Дуди»[5] по телевизору с трехдюймовым экраном в семейной гостиной, пока его старший брат Фрэнк возился на заднем крыльце с водой из пруда для своего микроскопа.
Это заставило его задуматься о Фрэнке.
Его старший брат Фрэнк работает теперь химиком-исследователем в химической компании в Цинциннати. Он окончил Университет Уэйна в Детройте, на стипендию, предоставленную мыловаренной компанией. Фрэнк женат, и у него имеется трехлетний ребенок. Сколько же лет самому Фрэнку? Что-то около двадцати шести. И он владеет домом и машиной — или выплачивает за них кредит. Так что Фрэнк добился успеха, по всем стандартам; он работает по профессии, занимается тем, что всю жизнь доставляло ему удовольствие… Он талантлив, сметлив, умел, когда-нибудь он станет публиковаться в научных журналах. У него великое будущее; да что там, великое настоящее. В школе Фрэнк был настоящей звездой. Брюс помнил, как тот расхаживал в своих теннисных туфлях и слаксах, с зачесанными назад и смазанными бриолином волосами, с сияющей безукоризненной кожей. Он делал ручкой каждому встречному, блистал на школьных танцах и непрерывно избирался то туда, то сюда. Постоянно ходил с Людмилой Медоуленд, блондинкой, которую старшеклассники избрали «Мисс Монтарио» для выпускного карнавала 1948 года. На параде, состоявшемся десятого июня, она проехала по Хилл-стрит на плоту, сделанном из картофеля, держа в руках знамя с надписью: ПОБЕЖДАЙ, ШКОЛА МОНТАРИО, ПОБЕЖДАЙ! Директор средней школы Монтарио обменялся рукопожатиями с ней и с Фрэнком, и фотография их троих появилась в «Газетт», той самой газете, охапки которой приходилось волочить Брюсу, складывая каждый экземпляр и швыряя, складывая и швыряя, — изо дня в день, целых два года.
Всю жизнь все окружающие долдонили ему, что его брат Фрэнк очень способный.
Очевидно, подумал он, так оно и есть. Посмотри, где сейчас Фрэнк. И посмотри, где ты сам.
Но, как он ни старался, ему не удалось вызвать у себя чувство уныния. Мне это нравится, думал он. Я от этого заряжаюсь… меня к этому по-настоящему влечет. В этом есть что-то удовлетворяющее, некий порядок. Единство. То, что некто из его детства смог притянуть его обратно вот таким образом, внушало ему чувство, что все эти годы не прошли даром. В те давние дни он, естественно, ничем не мог себе помочь. После школы все кидали шарики, и он тоже их кидал. В субботу после полудня все стояли в очереди за билетами на детский сеанс в кинотеатре «Люксор», и он тоже туда шел, какой бы паршивый фильм ни крутили. Эти рутинные и никчемные годы были настолько тягостны, что время от времени он отчаивался. Для чего все это было? Что он из этого получал? Ясное дело, ничего.
Практически единственное событие в первые пятнадцать лет его жизни, имевшее для него в то время какое-то значение, произошло совершенно случайно. В «Газетт» было напечатано объявление о рассылке по почте пластинок с великими симфоническими шедеврами в обмен на купоны, вырезанные из ежедневных выпусков. Поскольку он был разносчиком, у него было доступ к этим купонам, так что он собрал их целую кучу и отправил в Иллинойс, а примерно через месяц получил по почте плоский пакет, завернутый в коричневую бумагу и оклеенный лентой. Вскрыв его, он обнаружил картонный футляр с тремя двенадцатидюймовыми пластинками. Наклейки на пластинках были голубыми, и на них значилось только «Величайшие симфонии мира», без указания названия оркестра и имени дирижера. Этот конкретный набор пластинок — у него не было альбома, только бумажные конверты-вкладыши — оказался симфонией № 99 Гайдна. Он проигрывал его на своем настольном проигрывателе, который получил в подарок на Рождество, когда учился в средних классах. Прежде его музыкальный вкус простирался до Спайка Джонса, да и после остался более или менее таким же. Но эта именно симфония оказала на него огромное воздействие, пробрала его до мозга костей. Он проигрывал эти три пластинки, пока они не побелели и не истерлись так, что вместо музыки стало слышаться только громкое шипение.
Его неукротимый интерес к этой музыке доказывал, что, будь у него выбор, он переменил бы свою жизнь, потому что жил не в том городе и не с теми людьми. Доказывал, что он не был счастлив. Разумеется, он это понимал. Он постоянно хандрил из-за этого, отправляясь из дома в школу, а потом обратно. Какой контраст с его братом Фрэнком, который ежедневно выплывал в первоклассном свитере, слаксах и с напомаженными бриолином волосами.
В пятнадцать лет он лежал в темноте у себя в комнате, слушая эту музыку на проигрывателе. Затачивая кактусовые иглы с помощью маленькой машинки, которую купил за полтора доллара и которая вращала иголку по диску из наждачной бумаги… накапливая заостренные иглы в коробке «Содействия Оркестру», чтобы всегда, хотя бы и посреди одной из сторон пластинки, можно было заменить иглу в иглодержателе, если та слишком уж изнашивалась.
Он мог бы вообще жить только в этой комнате, если бы кто-нибудь додумался кормить его через замочную скважину. По трубочке, думал он. За пределами своей комнаты он страдал. Он не мог носить с собой проигрыватель. Хотя ему нравилось иногда выбираться наружу, чтобы осмотреться. В конце концов он укатил в Рино и стал работать на БПЗ. И точно так же прикатил обратно, заинтригованный открывавшимися возможностями и неспособный уклониться от новизны.
Когда старый фильм закончился, он выключил телевизор, проверил, закрыта ли входная дверь, погасил, следуя инструкциям Сьюзан, свет в гостиной, а потом присмотрелся к двери в ванную комнату, убеждаясь, что Сьюзан там нет. Все выглядело покойным и темным, так что он прошел к себе в спальню, достал из чемодана полотенце и отправился в ванную. Вскоре он мылся и чистил зубы, готовясь ко сну.
Лежа в своей спальне, он беспрерывно ворочался, не в силах заснуть. Бессонница мучила его в детстве — и вернулась к нему здесь, возможно, потому, что он снова находился в Бойсе, и потому, что слишком часто на протяжении дня он вынужден был вспоминать о прошлом.
Нет ли у него какой-нибудь пилюли, которую можно было бы принять? Где-то у него хранилась бутылочка с пилюлями антигистамина, назначаемого от аллергии и простуды, но он обнаружил, что антигистамин расслабляет его и погружает в дремоту, и держал эту бутылочку как раз для таких целей. Несомненно, она валялась в бардачке его автомобиля. Он проворочался еще час, но сон все не шел. В конце концов он встал, накинул на себя голубой шерстяной халат, сунул ноги в кожаные шлепанцы и отправился через темный дом к входной двери.
Он успешно добрался до машины, но никакой бутылочки в бардачке не нашел. Так что с пустыми руками вернулся по темной дорожке к дому, поднялся на крыльцо и прошел в гостиную. Может, эти пилюли каким-то образом затесались в его чемодан и скрылись среди обуви? Подумав об этом, он оправился по коридору в свою комнату.
Прежде чем он открыл дверь в комнату, открылась другая дверь, и в коридор выглянула Сьюзан.
— А, это ты, — сказала она. — Я думала, уж не Тэффи ли это бродит.
— Забыл кое-что в машине, — объяснил он, открывая дверь в свою комнату.
— Я не хочу, чтобы ты беспокоился, — сказала она ему в спину.
— О чем?
— О чем бы то ни было. Вид у тебя какой-то потерянный.
— Просто не могу уснуть, — сказал он. — Все эти треволнения.
Он вошел в свою спальню и посмотрел на часы. Сьюзан прошла туда вслед за ним. На ней был длинный розовый халат, вроде как стеганый, с узким веревочным поясом. Волосы были распущены, образуя огромное множество свободных светлых прядей, с виду совершенно невесомых. Они ниспадали ей на плечи и были гораздо длиннее, чем ему представлялось раньше.
— У меня есть фенобарбитал, — сказала она.
— Это было бы чудесно, — сказал он с благодарностью.
Она куда-то ушла и вернулась, держа в одной руке желтую пластмассовую чашку с водой для запивки, а в другой, на ладони — крошечную трубчатую пилюлю.
— Спасибо, — сказал он, перекатывая пилюлю с ее ладони на свою. Она дала ему чашку, и ему даже удалось проглотить снотворное у нее на глазах. Обычно ему делалось не по себе, если кто-то смотрел, как он глотает пилюли.
Она вдруг подняла руку и потрогала его лоб, из-за чего он так сильно вздрогнул, как будто его лягнули.
— Ты перегрелся, — сказала она. — Из-за поездки. По-моему, у тебя легкий солнечный удар; ты весь горишь.
— Да нет, — пробормотал он.
Она скользнула к окну и отвела в сторону штору и тюлевую занавеску, проверяя, закрыто ли оно.
— Я слышала, как ты ворочаешься, — сказала она. — Это потому, что дом незнакомый, да? Знаешь, я, наверное, прямо так и скажу Зое: хочу, мол, чтобы ты начал ходить в офис. Завтра пойдем вместе со мной, в девять. Хорошо? Так что ложись и засыпай, чтобы утром быть свежим. Я хочу показать тебе счета-фактуры за последние пол года на товары, которые я заказывала.
Ночи, которые он проводил у Пег, были омрачены тем, что Пег требовалось накручивать волосы на металлические бигуди, из-за которых они прижимались к голове в виде твердой и узловатой подушечки. Но вот перед ним стоит Сьюзан с волосами распущенными и мягкими, и он этому удивляется. До чего же ограничен его опыт в том, как выглядят женщины ночью! Его мать ходила по дому ночью с волосами, зачесанными вверх и убранными в мешочек, который завязывался, как хвостики негритянского старушечьего чепчика. На этом его опыт и исчерпывался.
А ноги у нее, как заметил он под краем халата, были босыми.
— Я всегда свежий, — заявил он.
— Вот и замечательно, — сказала она. — Спокойной ночи, Брюс.
Она вышла из спальни, закрыв за собой дверь.
Фенобарбитал начал на него действовать, чувства притупились, и он, сбросив халат и шлепанцы, забрался в постель. Вскоре начал задремывать.
Затем до него дошло, что дверь снова открылась и Сьюзан вернулась в комнату. Она подходила все ближе и ближе к нему, к кровати, а потом наклонилась так, что оказалась прямо над ним. Ее волосы щекотали ему лицо, из-за чего ему хотелось чихнуть. Потом стеганый воротник ее халата прижался к его плечу. «Можно к тебе?» — сказала она. И, скользя и извиваясь, забралась в постель рядом с ним, завернутая в халат.
Вздохнув, стала устраиваться поудобнее. Натянула на себя одеяло, потом перевернулась на бок, лицом к нему. Потом села, отбросила одеяло и начала расстегивать халат. Высвободив плечи и руки, скомкала его и спихнула с кровати на пол. В темноте он слышал ее участившееся дыхание. Кровать качнулась, когда она снова повалилась на спину рядом с ним, оставаясь теперь в какой-то ночнушке — какой именно, он не видел, но край ее касался его шеи.
Теперь, лежа на спине, она ждала. Но ждала недолго. Совершенно внезапно она перевернулась, уперев ему в грудь свои острые, твердые локти, наклонилась над ним и вперила в него безжалостный взгляд. Как будто, подумалось ему, если она будет смотреть достаточно пристально, то сможет осветить комнату. И его самого тоже принудит светиться, чтобы он стал видимым. Он и вправду чувствовал себя так, словно она его освещала, заставляя сиять повсюду, с головы до ног. А она продолжала блуждать по нему изучающим взглядом, из-за чего он становился все ярче и ярче. Собственное свечение причиняло ему боль, он задохнулся и поднял руку, чтобы убрать в сторону один из ее локтей.
— Привет, — сказала она.
— Ты, я вижу, не беспокоишься, — сказал он.
— Это благодаря тебе. Ты защищаешь меня от этого.
— Что ты хочешь, чтобы я сделал? — спросил он.
— Все, что тебе угодно, — сказала она. Ее голос был исполнен смирения и покорности, что для него было внове; звучал он очень тихо, она едва ли не напевала себе под нос. Вдруг ее веки распахнулись, и она посмотрела на него диким взглядом; рука взметнулась, и она прижала ее костяшками себе ко рту, словно пытаясь не разразиться смехом. — Это невероятно, — сказала она. Трепеща, она откатилась от него, выбралась из постели и поднялась на ноги; стоя к нему спиной, она застыла, опустив голову и держа одну руку на горле, а другой быстро поглаживая себя по волосам.
Облаченный в пижаму, он поднялся с кровати и, стоя прямо перед ней, положил руки ей на плечи. Когда он вдавливал в нее пальцы, кости ее ощущались полыми; она, казалось, подается, делается меньше. Уронив руки по бокам, она оставалась безмолвной, пассивной, даже какой-то удаленной. И вскоре после того как он начал держать ее в руках, горестные складки исчезли с ее лица. Он сжал ее покрепче, и ситуация перестала ее тревожить. Все в ней разгладилось и стало расслабленным и спокойным.
Отпустив ее плечи, он взял ее за руку и повел к кровати. Она безмятежно сделала шаг, забралась в постель без какого-либо недовольства и устраивалась там, пока он снимал с себя пижаму.
— Замерзла? — спросил он.
— Не очень, — сказала она отрешенным голосом. — Голова немного болит, вот и все.
Когда он залез в постель рядом с ней, то почувствовал, как она протянула мимо него руки, чтобы подтянуть. Укрыв их обоих, она обняла Брюса.