Плюю на нее, плюю и футболкой – все еще влажной от воды и пота – пытаюсь оттереть грязь. Крышка прикипела, заржавлена и сидит намертво. Постепенно внутри проглядывает нечто золотое. Это монеты – с орлами и профилями давно почивших президентов. Такие монетки лежат на другом конце радуги… если веришь в подобную хрень. У меня на руках банка емкостью в кварту, полная золотых монет. Их так много, что они даже не бряцают, не перекатываются. Сияя, как кольцо с бриллиантом, я поведу Дженни скупать все магазины. Прямо сейчас, у меня в руках… шмяк!
Яркое золото сменяется искрами и вонью моторного масла.
Чувствую запах железа. То есть крови. Мне расквасило нос.
Теннисный мячик бьет меня в морду, злой, точно шершень. Заслоняюсь от него банкой, а руки гудят от натуги – золото, оно ведь тяжелое! Кровь хлещет из носа. Ногой цепляюсь за корень и падаю в воду. В скаутах учат: если напали осы, прячься в воде. Вот я и ныряю.
Из-под воды вижу, как мячик плывет по поверхности, между мною и небом. Увесистая банка надежно держит меня на каменистом дне. Я успел хорошенько вдохнуть и наполнить легкие и вот иду вверх по течению, отрезанный от воздуха и от солнца. Иду к мелководью, и когда в груди начинает жечь, а мячика уже не видно поблизости, выныриваю. Делаю резкий глубокий вдох и снова ныряю. Мяч отнесло где-то на полмили, но вот он, подпрыгивая на волнах, несется обратно, идет по моему кровавому следу.
Когда в легких снова начинает жечь, я по пояс встаю из воды и бреду к берегу. Стараюсь как можно меньше шуметь. Шмыгаю носом, втягивая кровь. Оглядываюсь через плечо и что же я вижу: мячик медленно идет против течения, словно кряква, что загребает перепончатыми лапками.
Невозможно! Что бы сказал сэр Исаак Ньютон?
Отягощенный золотом, кое-как выбираюсь на берег. Хлюпая водой в туфлях, припускаю бегом к лесу.
Оскальзываюсь в грязи. Из-за золота меня мотает из стороны в сторону. В груди болит, давит. Если упаду, банка лопнет, и осколки вонзятся мне в глаза и в сердце. Умру на месте, мордой в грязи, крови и золоте вперемешку с битым стеклом. Позади теннисный мячик несется сквозь рощу, ломая на лету ветки и срывая листья. Свистит, что твои пули в кино про войну во Вьетнаме.
Мячу до меня остается один скачок, наверное, и тут я припадаю к земле. Прячу банку в мягкое месиво корней поваленного тополя. В земляную пещерку. Золото, мое золото – скрою! Мяч, похоже, не видел этого, потому что продолжает нестись за мной. Я ломлюсь через заросли ежевики; из-под ног бьют фонтанчики мутной воды, и вот наконец я на Тернер-роуд. Взрываю подошвами гравий, и с каждым длинным шагом от меня летят брызги: вода из кладбищенского оросителя, собачья ссанина, вода Скиннер-Крик, мой собственный пот. Штанины, жесткие от налипшей грязи, трут ноги. Сам задыхаюсь, готов вывернуться наизнанку, оставить тут похожие на шары бабл-гама кишки.
Что-то бьет в спину – как раз когда я завис в воздухе, когда обе ноги оторваны от земли. Меня кидает вперед, и стоит восстановить равновесие – снова удар! Третий раз – между лопаток, точнехонько, очень сильно, аж выгибаюсь. Потом по затылку. Еще раз, по прямой, тютелька в тютельку в голову. Будто чемпион подает. Пахнет маслом. Из глаз сыплют искры, кометы. Меня пригибает к земле.
С трудом втягиваю воздух, глаза заливает пот, ноги заплетаются, и тут опять – удар по затылку. Получив ускорение, лечу вперед, падаю. Вспахав локтями гравий, лицом и коленями зарываюсь в пыль. На зубах скрипит. Меня бьют по ребрам, по почкам, заставляя вертеться ужом. Бьют сильно, чуть не ломая мне руки. Копром обрушиваются на живот, а стоит свернуться калачиком, чтобы прикрыть яйки, – дают по ушам.
Я, может, еще и показал бы мячу, где заныкал золото, но он забил меня чуть не до потери сознания. Угондошил. И тут раздается гудок, и я прихожу в себя. Второй гудок меня спасает; он такой громкий, что эхо разносится до самого горизонта, над тополями в пойме и сорными травами. Скрипят тормоза и покрышки.
– Не зли его, – просит Дженни. – Садись в машину.
Глаза еле открываются, веки слиплись от грязи и крови. Рядом лежит мячик, а машина Хэнка тарахтит на холостых оборотах. Под крышкой капота стучат кулачки и толкатели.
Глядя на Дженни, сплевываю кровь. Изо рта тянутся розовые слюни. Несколько зубов сломалось. Один глаз и вовсе не открывается, так заплыл.
– Дженни? – говорю я. – Ты выйдешь за меня?
Скотский мячик лежит рядом и ждет. Собака шумно дышит на заднем сиденье. Банка с золотом лежит в тайнике, о котором никому не известно.
Ободранные уши пылают. Губы разбухли и кровоточат. Я говорю:
– Если я выиграю партию в теннис у Хэнка Ричардсона, ты за меня выйдешь?
Плюясь кровью, говорю Хэнку:
– Если проиграю, то куплю тебе машину. Клянусь.
Я говорю:
– Нулёвую, с электрическими стеклоподъемниками, усилителем руля, стерео…
Теннисный мяч ждет и слушает, утопленный в гравий. Хэнк за рулем качает головой.
– Годится, – говорит он. – Черт, да, я отпущу Дженни.
Выглядывая из окна, Дженни говорит:
– Ты себе смертный приговор подписал.
Она говорит:
– Теперь садись давай к нам.
Поднявшись, подбираю с земли теннисный мяч – просто резиновый шарик, наполненный воздухом. Безжизненный, влажный от воды из реки и шершавый от каменной пыли. Мы едем на теннисный корт позади школы, на котором давно не играют; там даже разметка почти стерлась. Со старых заборов облетают бурые хлопья ржавчины. Сквозь трещины в бетоне проросли сорняки, сетка посередине провисла.
Дженни подбрасывает четвертак. Хэнку выпадает подавать первым.
Его ракетка так быстро бьет по мячу, да еще в угол, куда мне никак не успеть – и первое очко за ним. Второе тоже. И третье. Хэнк берет первый сет.
Когда настает моя очередь подавать, подношу мяч к губам и шепчу ему, предлагаю сделку: если поможет победить Хэнка – завоевать Дженни, – я помогу ему с золотом. Если проиграю, то пусть мяч изобьет меня до смерти, я не скажу, где тайник.
– Подавай уже, – кричит Хэнк.
Он кричит:
– Хватит с мячиком целоваться…
С первой подачи заряжаю ему прямо в яйца. Со второй – в левый глаз. Третью подачу Хэнк сумел-таки отбить – быстро и низко, однако мяч замедляется и чуть не ложится мне на ракетку. Сколько ни подаю, мячик летит с невероятной скоростью и по одному выбивает Хэнку зубы. Если Хэнк принимает, то мяч замедляется, чтобы я наверняка мог отбить.
Неудивительно, однако я выиграл.
Уж на что меня мяч отделал, Хэнк выглядит хуже: оба глаза не открываются, костяшки кулаков опухли и ободрались. Он прихрамывает – еще бы, столько раз получить прямо в яйца. Дженни помогает ему устроиться лежа на заднем сиденье. Садится за руль и собирается ехать не то домой, не то в больницу.
Говорю ей:
– Я победил, конечно, но ты не обязана гулять со мной…
– Вот и ладно, – отвечает Дженни.
Спрашиваю: а если б я был богат? Реально богат, супер пупер?
– Ты серьезно? – переспрашивает Дженни.
Теннисный мяч, такой одинокий на фоне растрескавшейся бетонки, красный от крови Хэнка, начинает кататься, выписывая:
Забудь ее.
Жду немного, жду, потом мотаю головой: нет, не серьезно.
Наконец они уезжают, и я беру мячик в руку. Отношу его в лес и вынимаю из тайника под корнями полную золота банку. Роняю мячик на землю, и он катится, указывая путь. Катится в гору, пренебрегая всеми законами, какие пытался вдолбить мне в башку мистер Локард. Катится весь день, и я иду следом. Он катится сквозь сорняки, затем по песку. Смеркается, а я все тащусь за ним, обремененный пиратским сокровищем. Вниз по Тернер-роуд, вниз по Миллерс-роуд, на север вдоль старого шоссе, затем на запад по безымянным проселкам.
Солнце опускается за кочку на горизонте. Кочка на глазах вырастает в халупу. Это хижина, домик, что стоит в ворохе облупившейся краски; постарались погода и время, выложив кольцо из цветных хлопьев вкруг кирпичного основания. Будто омертвелая кожа слезла с загорелого тела. Деревянные стены согнуло и покорежило. Рубероид на крыше пошел волнами. К двери прибита записка; на желтой бумажке надпись:
Уведомление о выселении.
В лучах закатного солнца желтая бумага кажется еще желтее. В его лучах даже золото в банке сделалось золоченей.
Теннисный мяч подкатывается по тропинке к крылечку и с глухим стуком бьет в дверь. Отскочив, стучит еще раз. Изнутри доносится скрип половиц. Голос из-за отмеченной уведомлением двери велит:
– Убирайтесь.
Там внутри точно ведьма. Голос у нее надтреснутый и ломкий, сухой, как и стены халупы. Слабый и тусклый, как хлопья облупившейся краски.
Стучу и говорю:
– Я вам принес кой-чего…
Под тяжестью банки с золотом мышцы у меня натянулись тонкими проводами, кости чуть не ломаются.
Теннисный мячик выбивает дробь.
Ведьма снова просит:
– Уйдите, пожалуйста.
Мячик ударяет во что-то металлическое. Слышится лязг. Снизу в двери имеется щель с золотистой окантовкой и пометкой «Для писем».
Ведьма снова просит:
– Уйдите, пожалуйста.
Мячик ударяет во что-то металлическое. Слышится лязг. Снизу в двери имеется щель с золотистой окантовкой и пометкой «Для писем».
Присев на корточки, а потом и вовсе упав на колени, откупориваю банку. Подношу горлышко к щели и трясу, высыпая монетки в отверстие для писем, в прихожую. Банка пустеет. Наконец я встаю и спускаюсь с крыльца. Замок у меня за спиной щелкает; скрипят петли, и дверь самую малость приоткрывается. В щель между нею и косяком ничего не видно.
Из тьмы доносится голос:
– Коллекция моего мужа…
Теннисный мяч, липкий от крови Хэнка, покрытый коркой грязи, катится за мной по пятам, следует, как черный лабрадор – за Дженни. Как я сам когда-то увивался за ней.
– Как вы нашли ее? – спрашивает ведьма.
Она говорит:
– Вы знали моего Кэмерона? Кэмерона Хэмиша?
Она окликает меня:
– Кто вы?
А мне всего лишь хочется поскорее в кровать. Мячик теперь, по ходу, в долгу передо мной. Так пусть мистер Хэмиш сделает меня теннисным жуликом номер один в мире.
Экспедиция[41]
Чтобы познать добродетель, надо столкнуться со злом.
Маркиз де СадДаже те, кто в Гамбурге первый раз, отметят любопытную особенность Германштрассе: одна часть этой улицы с обоих концов перекрыта. Да не просто одинарным заграждением, а двурядными деревянными заборами высотой в четыре метра. Причем внутренний ряд заграждения отстоит от внешнего метров на шесть. Движение транспорта здесь ограничено. В пружинные двери, которые, сто́ит их отпустить, тут же захлопываются, вход разрешен только мужчинам. Более того, двери внутренние отстоят от дверей внешних так, что с улицы не заглянешь в закрытую часть, а из нее не увидишь открытую. Мужчины здесь упомянуты не случайно: женщин отговаривают, не давая пройти; лишь мужчин побуждают нарушить барьер.
В результате у стен собирается толпа разъяренных, закипающих гневом дам. Потупив очи долу, ссутулившись, стоят они порознь друг от друга, прекрасно сознавая, что к ним относятся с жалостью. По-немецки их называют «Schandwartfreierweiber», что в примерном переводе означает «женщины, с позором ожидающие своих мужчин».
Между стенами же располагается квартал порока, где ждут мужчин проститутки. Многие из них удивительно красивы и прохожих окликают словами: «Hast ein frage?» или: «Haben sie ein fragen?»[42]. Двери же и стены призваны оградить район от глаз невинных и предосудительных, точнее благочестивых, дам. Принято считать, что присутствие женщин, не торгующих телом, пристыдит занятых этим промыслом, тогда как всякий достоин равного уважения, не правда ли? А женщины, у которых ничего иного-то и не осталось в жизни, наверное, даже больше остальных.
Правила тут действуют неформальные. Ни один закон не воспрещает благочестивым дамам войти в запретные двери; однако же обычай предписывает местным детям – сыновьям проституток – наполнять презервативы мочой. Предписывает именно мальчикам – исключительно в силу физиологических особенностей. Получившиеся пузыри – теплые, пахучие, непрочные, будь они хоть из бараньей кишки или резины – дети выкладывают рядками в местах, где солнце припекает особенно жарко. Содержимое бродит, достигая выдающейся кондиции мерзости, и мальчики используют этакие бомбы-вонючки, дабы отгонять не в меру любопытных, вуайеристов или – конечно же – нетерпеливых дам, пускающихся на поиски супруга или кавалера, случись тому задержаться в квартале порока. Впрочем, куда любопытней тот факт, что честь падших матерей берутся отстаивать именно мальчики-бастарды.
Знание об этих бомбочках, таких хрупких и зловонных, а также о детях, рвущихся метать эти бомбочки на головы «Schandwartfreierweiber», удерживает дам снаружи, пока мужчины – иностранные туристы, жители пригорода и окрестных сел – настаивают, мол: «Я одним глазком гляну» или: «Зайду ненадолго, дорогая, что тут такого?» – а после пропадают на час или два.
В каждом городе есть подобный барьер – материальный или же нет, – призванный сохранить честь падших и чувства благочестивых. В Амстердаме это Де-Валлен, в Мадриде – Калле-Монтера возле Гран-Виа. Именно в такой квартал у себя в городе Феликс М*** наведывался куда чаще, чем отваживался признаться даже себе самому. Особенно себе самому. Особенно после того, как больше двух десятков лет назад в одном из таких прибежищ порока пропал отец Феликса М***. И совсем уж особенно потому, что теперь у самого Феликса М*** имелся сын десяти годов от роду.
С рождением сына Феликс М*** рассчитывал остепениться, забыть дурную привычку: оставить бесконечные походы окольными путями в глубины непотребства, невидимые и безвестные для большинства. О них не говорят, и их не существует. Ни в одной газете вы не встретите упоминаний о них, нигде не увидите записей. Их попросту нет. Возможно, в том и заключается их величайшая привлекательность: попадая туда, человек исчезает.
Отговорки Феликса М***, будто бы его срочно вызвали ночью на работу – когда он оставлял супружеское ложе, – едва ли можно назвать обманом. Супруга едва ли замечала, как он в темноте одевается и целует ее на прощание. Жена Феликса М*** – особа, в своих кругах уважаемая – была умна и обворожительна. В отличие от большинства женщин, красоту она скорее являла раздетая, нежели одетая, ибо тело ее сохранило пропорции юности, а солнце не усыпало ее кожу веснушками; долгое время – несколько лет по меньшей мере – этого было достаточно.
Сегодня – как и всегда, когда Феликс М*** отлучался из дома, – ему предстоял недолгий путь из мира обыденного в мир несуществующий. Так, легкая прогулка. Казалось, ночной город летит навстречу – как летит поезд на скорости пятьдесят миль в час. Феликс М*** будто летел вперед со сверхчеловеческой быстротой. Несся беззаботно вперед.
Довольно скоро он, попав в злачное место, уже проталкивался сквозь толпу горожан, которых не существовало при ярком свете дня в среде современного общества. Превратности судьбы и история приговорили к подобному существованию эти покалеченные умы и изувеченные тела, а Феликс М*** – подобно Крафт-Эбингу[43] до него – выискивал их, наблюдал, систематизируя обстоятельства, погрузившие столь плотно и безвозвратно этих людей на дно. Составлял этакий компендиум человеческих неудач. Рисовал изнанку мерзкого сообщества, что лишило Феликса М*** родного батюшки. Он вооружился тетрадью и ручкой, орудиями непримечательными, для записи самых пикантных моментов подслушанных историй. В иных случаях за плевую сумму удавалось разжиться внушительными порциями адски черного пива, которое развязывало языки даже самым неразговорчивым из наблюдателей.
Как инженеры исследуют ковкость металлов, так Феликс М*** пытался определить переломную точку в себе и в других. Опрашивал людей, надеясь собрать достаточно историй, в конце которых персонажи оказываются на мусорной куче.
В той же манере, что и Дарвин, и Одюбон[44], он на время переселялся в глушь, в эту непригодную для жилья среду обитания, сырые таверны, приспособленные для хмельных возлияний и курения опиума, общался с теми, кто культивировал саморазрушение. В тусклом свете стены заведений поблескивали мерцающей мозаикой гнустрых тараканов. По полу сновали невидимые глазу мохнатые паразиты диморфного сорта, наглушаясь временами на туфли Феликса М***.
Присев за столик, он раскрывал тетрадь на пустой странице, готовый пожать урожай чужих невзгод. Не находя идеального слова, Феликс М*** сам его сочинял. Слова он придумывал, будто создавая инструменты для совершенно новых задач. Звуки в местном окружении не походили на те, что можно услышать в привычном мире, и потому требовалось нечто за пределами стандартного языка, связующего всякого человека с прошлым и опускающего каждое новое приключение до уровня обычной вариации известного опыта.
Бледное и обескураживающее окружение вдохновляло Феликса как никакое прочее. Со всех сторон на него накатывали волны историй, какие не отважится опубликовать ни один журнал. Истории, насыщенные безумным насилием и преступлениями, за которые никто не понес должного наказания. Попадались истории о доме и очаге, вызывающие слезы очищения пуще любой трагедии Диккенса и Шекспира. Здесь хаос не приводил к просветлению. Уроки не шли впрок этим пойлоночным прожигателям жизни. Более того, внутренне Феликс М*** ощущал покой, слушая такие рассказы. Он жил не идеальной жизнью клерка и мужа, однако рядом с этими людьми он был король.
Он не просто вел хроники. Феликс рассчитывал, что книга привлечет внимание многих читателей, поскольку преподаст не только ценные уроки на тему терпимости и самоопределения, но послужит еще и отдушиной. Показательной порнографией чужого падения. Подобный томик в переплете из марокканской кожи, с золотистым обрезом страниц не стыдно будет изучить и в кресле с бархатной обивкой подле уютного камина у себя в кабинете за стаканчиком портвейна. Перечисленные в ней несчастья заставят прелести мещанской жизни сиять куда ярче. Чужие ошибки на ее страницах придадут больше весу скучным жизням робких банковских клерков и лавочников.