Мы лежим на теплых деревянных лавках, украшающих своим присутствием единственный перрон центрального железнодорожного вокзала города Валбжиха. Согласно расписанию, электричка, способная увезти нас во Вроцлав, должна была прибыть еще полтора часа назад. А другая электричка, до неизвестного нам города Клодзко, сорок минут назад. А экспресс, следующий в славный город Лейпциг и за каким-то чертом делающий здесь остановку, полчаса назад. Скорее всего, все это пустые обещания, мало ли что сулит расписание, верить полустертым буквам и цифрам, написанным от руки на мятом листе бумаги, — безумие; верить надо своим глазам, а они хором говорят нам, что центральный вокзал города Валбжиха совершенно не похож на место, где хотя бы изредка останавливаются поезда, сюда и люди-то, наверное, уже много лет не заглядывали, даже бродяги подыскивают для ночлега более обжитые и уютные места. Никаких поездов здесь нет и никогда не будет, это нам обоим совершенно ясно, но в открывшемся нам знании нет и намека на печаль, мы веселы и безмятежны, как и положено странникам, а лежать на теплых деревянных лавках в финале почти бесконечно долгого дня так приятно, что ну их к черту, эти поезда, это же, в случае чего, подниматься придется, а потом…
Чувствую, что еще немного, и я засну, а заснув, растаю в лучах заходящего солнца, темной лужей растекусь по перрону, прольюсь на шпалы, впитаюсь в рассохшееся дерево, досыта напою разросшуюся среди рельсов траву, и только тогда, чтобы прогнать сон, говорю, с трудом разомкнув налившиеся сладким дремотным свинцом губы:
— Все дело в том, что над этим вокзалом…
— …несомненно тяготеет ужасное проклятие, — подхватывает мой друг, и на этом месте мы оба начинаем хохотать, громко, взахлеб, как бывало в детстве, когда остановиться совершенно невозможно и всякая попытка успокоиться только подливает масла в огонь. И, похоже, вместе с нами смеется кто-то третий, во всяком случае, поначалу нам кажется, что это именно смех, тихий, глухой и очень далекий, а потом звук понемногу нарастает, становится громче и отчетливей, и мы наконец понимаем, что это приближается поезд.
ι. Talitha Borealis. Варшава
Для человека, который считает, будто ему остро не хватает одиночества, есть предельно простой способ его достичь.
Да ну тебя, в какую, к чертям собачьим, «пустынь», я о нормальном человеке говорю, а не о персонаже древнейшей мыльной оперы, которая за давностью лет обрела статус священного текста. «В пустынь» нынешний отшельник поедет на специально арендованном джипе, с трехкилограммовой фотокамерой и группой других искателей приключений, покоя и воли по сходной цене.
Мой вариант проще и дешевле, а эффект дает неописуемый. Достаточно приехать в пять утра в незнакомый город. Это всё.
Да ну, какая разница. В любой город, где у тебя ни дома, ни родни, ни друзей, ни даже любимых заветных местечек, зато наугад заказан отель, куда до полудня соваться бессмысленно. Ну вот, могу рекомендовать Варшаву, лично опробовал, получил по полной программе. Но, в общем, любой чужой город в пять утра — та еще пустынь.
Вот прикинь, ты, толком не проснувшись, выходишь в пять утра из поезда или автобуса, идешь по перрону до ближайшей скамейки, прикуриваешь, тут же с отвращением выбрасываешь сигарету и думаешь: «Ладно, я приехал, что дальше?» Нет ничего лучше, чем своевременно поставленный вопрос, потому что дальше — ничего. А еще дальше — что-нибудь, но это потом, а в пять утра любое «потом» все равно что «никогда», это такое совершенно особое чувство, пока не попробуешь, не узнаешь.
Не следует переоценивать свои силы и совершать такую поездку, скажем, в ноябре. Возможно, есть экстремалы, готовые к столь острому переживанию, но я бы не рискнул, и тебе не советую, и вообще никому. Слишком уж холодно и темно. Кроме всего, чрезмерные страдания отвлекают от одиночества, холод — самый назойливый компаньон из всех, кого я знаю. А вот, скажем, июнь — в самый раз. Чтобы к пяти утра солнце уже взошло и светило с азартом, свойственным ему в начале лета… Это тебе только кажется, что поднимает настроение. Нет. Нет.
И вот стоишь ты, весь такой из себя прекрасный и наполненный смыслом на залитой солнцем пустой платформе станции Варшава-Центральная. А напротив стоит кофейный автомат, бессмысленный и уродливый с виду, зато до краев наполненный горячими напитками. Эта дурная железяка, имей в виду, твой единственный друг и брат на ближайшие несколько часов. Потому что эспрессо в лобби отеля «Мариотт», на который ты наивно рассчитывал, можно получить вовсе не круглосуточно. А, совершенно верно, с восьми. И киоск информации, где можно добыть карту города, тоже с восьми. А все остальное откроется еще позже, и в отеле тебе, не забывай, до полудня делать нечего, поэтому я очень надеюсь, что у тебя в кармане найдутся монетки для кофейного автомата. У меня были, я запасливый. А то даже не знаю, кто бы сейчас тут с тобой разговаривал.
Теплый картонный стаканчик в руке — это прожиточный минимум. Без него можно совсем пропасть, а так только крыша съедет понемногу от бессонницы, солнечного света и тотального, восхитительного в своем совершенстве одиночества. Одиночество — это ведь не просто отсутствие спутника жизни или собеседника, такое-то удовольствие нараз себе можно организовать, достаточно надолго отключить телефон, запереться в своей комнате или в рабочем кабинете или, не знаю, на дачу уехать, все по-разному выкручиваются, но, в целом, ничего сложного.
Настоящее одиночество — это, во-первых, когда человеку некуда пойти, но вышесказанное и без меня известно всем пострадавшим от великой русской литературы девятнадцатого столетия. А во-вторых, одиночество — это еще и отсутствие сервиса. В смысле, услуг, которые нам могут предоставить другие люди. Для полноценного одиночества нужны закрытые кафе, магазины и входы в метро, неподвижные трамваи, пустые киоски и одно-единственное такси на стоянке, водитель которого уснул, неестественно запрокинув голову, так что, поглядев на его бледный профиль, заострившийся нос и громадный кадык, пятишься на цыпочках, от греха подальше, так и не рискнув проверить, жив ли бедняга. А даже если жив, ехать-то все равно некуда, отель — после полудня, на часах пять пятнадцать, самое время вернуться к кофейному автомату за следующим картонным стаканчиком, достать из кармана сигарету, закурить, на этот раз с удовольствием, отправить домой sms: «Доехал, все в порядке» — и убрать телефон подальше, не рассчитывая на скорый ответ. Какой может быть ответ в пять семнадцать… нет, уже восемнадцать утра.
А потом ты наконец выходишь на улицу и идешь, куда глаза глядят, потому что города совершенно не знаешь, а карту можно получить только в восемь, но дождаться восьми не поможет даже кофейный автомат, в пять девятнадцать утра единственное спасение — идти, не разбирая дороги, все равно куда, потому что — ну ведь действительно все равно, в кои-то веки, лишь бы время убить. Это, кстати, тоже непременное условие настоящего одиночества, когда есть чем заняться, его не прочувствуешь как следует.
А если довериться инстинктам, чутье безошибочно приведет тебя в старый город. В организм среднестатистического взрослого горожанина встроен компас, который в любом незнакомом городе безошибочно указывает на центр; другое дело, что ориентироваться по этому компасу удается, только если тебе все равно куда идти. Цель сияет так ярко, что не видно ведущий к ней путь, а когда цели нет, путь — как на ладони. Это только на словах простое правило, а на деле хрен ты им воспользуешься на практике, разве только в пять тридцать утра, когда никакой цели быть не может, даже теоретически.
Меня, во всяком случае, инстинкт привел на улицу Краковское Предместье, и я обрадовался, как будто старого друга встретил — Краков, в отличие от Варшавы, я неплохо знаю и очень люблю.
Бессонница — превосходная штука, если отрешиться от телесных неурядиц и сосредоточиться на дивным образом преобразившейся реальности. Когда голова превращается в колокол, уличный шум разноцветными кляксами хлюпает в ушах, а глаза звенят от солнечного света, это не только мучительно, но и чертовски познавательно. Не так уж часто удается видеть сны наяву, грех не воспользоваться моментом. В таких случаях важно идти, не останавливаясь, но и не ускоряя шаг, избегать резких движений, но и полной неподвижности не допускать — если, к примеру, сесть на лавку, можно заснуть окончательно и бесповоротно, а потом столь же окончательно и бесповоротно проснуться, и какой тогда смысл.
Я неторопливо шел по Краковскому Предместью, пока не вышел на Замковую площадь. И увидел разноцветных медведей.
Нет, не цирковых. Искусственных медведей всех цветов радуги, в натуральную величину, в одинаковых позах — на задних лапах, передние воздеты к небу. У одного на животе была нарисована обезьяна, а на заднице — лев, другой был обклеен искусственной зеленой травой и обсажен деревянными птицами, у третьего на груди разместились Смерть с косой, сердце и домик, четвертого неведомый художник нарядил в узбекский халат, пятый был нелепым подобием Статуи Свободы — каждый в отдельности был бы просто забавен, но все вместе на пустой Замковой площади в начале седьмого утра они производили неизгладимое впечатление. Мне спросонок сперва показалось, их там тысячи, этих чертовых медведей; на самом-то деле меньше полутора сотен. Но все равно достаточно, чтобы окружить площадь несколькими полукольцами. В центре этих рваных хороводов красовался, надо думать, их предводитель — серебряный медведь с портретом Эйнштейна на боку. По крайней мере, он единственный не стоял на задних лапах, а пребывал в естественном положении, на всех четырех — выгодная позиция.
Поначалу я был совершенно уверен, что разноцветные медведи — порождение моего помутившегося разума, сон или галлюцинация, да как ни назови, все равно. И рассматривал их с доброжелательным любопытством — а как еще относиться к собственным видениям? Но тут в кармане звучно брякнул телефон — обычное техническое сообщение о включении роуминга, по идее, оно должно было прийти еще на границе, но запоздало на несколько часов. Звонок был достаточно громкий, так что я проснулся окончательно и бесповоротно, но медведи никуда не исчезли, только краски стали еще ярче в лучах стремительно поднимающегося над площадью утреннего солнца.
— Ну ни фига себе украшение, — растерянно сказал я вслух. Присел на каменный парапет, достал сигарету и принялся разглядывать медведей. Золотой медведь с черными иероглифами, медведь в летных очках и шлеме, закутанный в британский флаг, медведь, пестрый как лоскутное одеяло, медведь с львиной головой, сине-зеленый медведь с белым домиком и черным котом на пузе, медведь, имитирующий знаменитую мозаику Гауди, голубой медведь, обвитый бесформенным, но зубастым чудовищем, и еще, и еще, и еще — в глазах рябит. А в ногах у каждого табличка с надписью: название страны, имя художника. Я окончательно убедился, что никакая это не галлюцинация, а очередной международный гуманитарный проект. Такое объяснение совершенно меня устраивало. Я люблю, когда внешний мир ведет себя так же непредсказуемо, как внутренний. А он, зараза такая, нечасто меня радует.
Я сфотографировал пару медведей телефоном, послал картинку домой. И ведь понимал, что никто мне сейчас не ответит, еще слишком рано, а все равно огорчился. Такая идиотская реакция обычно означает, что с одиночеством пора завязывать, передозировка. Но как, интересно, с ним завязывать — в половине седьмого утра, в городе Варшаве, за полтора часа до открытия первого кафе, не говоря уже обо всем остальном. Даже мой друг и брат кофейный автомат остался далеко-далеко, на вокзале, вокруг одни крашеные медведи — и что теперь? И как?
— Эй, — сказал я, — медведи, пошли, что ли, со мной. Погуляем.
Медведь с портретом Эйнштейна на боку первым тронулся с места; ему, твердо стоявшему на всех четырех лапах, надо думать, это было сподручней. За ним двинулся ярко-зеленый молдавский, потом израильский, с пятью сердцами, белоснежный японский медведь нерешительно топтался на месте, раздираемый противоречивыми чувствами — долга и солидарности, но наконец сделал шаг вперед, а там и все это пестрое стадо, бодро порыкивая, потрусило ко мне.
И тогда я сразу понял, почему всем людям, и мне в том числе, время от времени страстно хочется остаться в полном одиночестве. Одиночество — это не только возвышенная потребность мятущейся души, но и более-менее надежная гарантия, что в ближайшее время тебя никто не съест. И в этом смысле мне его сейчас не хватало особенно остро. Как никогда прежде, черт побери.
Оставалась, конечно, надежда, что это все-таки галлюцинация, но я не стал проверять эту версию на практике. Подскочил, как ужаленный, бегом рванул в ближайший переулок, смутно рассчитывая, что медведи не могут выходить за пределы Замковой площади. Удивительно все-таки, как быстро перестраивается в экстремальных ситуациях логический аппарат.
Однако черта с два — когда, выскочив на пустую Рыночную площадь, окруженную по периметру составленными в пирамиды столами и стульями уличных кафе, я позволил себе обернуться, обнаружилось, что мои новые друзья совсем рядом. Шествие теперь возглавлял серебряный медведь, на его животе красовалось небрежно нарисованное сердце и надпись: «Respect for all life». Я очень надеялся, что моя жизнь тоже является объектом его уважительного отношения, но на всякий случай увеличил скорость.
Смутно помню, как бежал через проходной двор, несся вниз по ступенькам лестницы, потом — мимо мастерской скульптора, во дворе которой скалились уродливые каменные головы, и как же я был рад, что хоть они окружены надежной металлической оградой. Я как-то выскочил на набережную, всерьез раздумывая, не прыгнуть ли в воду, но вместо этого снова побежал по ступенькам, теперь уже вверх.
Остановился я только на мосту через Вислу, совершенно обессиленный. К этому моменту я не то что бежать, а даже стоять на ногах едва мог. Но собрал волю в кулак, сделал еще несколько шагов, и тут услышал за спиной громкое, дребезжащее позвякивание, ни на что не похожий и оттого пугающий звук. Шарахнулся в сторону, схватился за перила, обернулся. Мимо, матерясь, пронесся белобородый старик на велосипеде, а больше на мосту никого не было. Вообще никого, в том числе никаких крашеных медведей. Никаких медведей, черт бы их побрал.
Я еще долго стоял, вцепившись в перила так, словно только они удерживали меня на земле. И вдруг раздался нарастающий грохот, мост, только что казавшийся таким надежным, завибрировал под моими ногами, я чуть не заорал в голос, и только потом понял, в чем дело: это просто первый трамвай едет по рельсам, везет сонных пассажиров с одного берега Вислы на другой, жизнь, стало быть, продолжается, и как же это, черт побери, хорошо.
Что? Конечно, я туда еще ходил — днем, часа в три, когда туристов на площади больше, чем медведей. Разумеется, мишки были на месте. Их, кстати, всего сто тридцать восемь, по крайней мере, в буклете так написано. Собственно, они там до сих пор стоят, выставка до конца июня, потом еще куда-нибудь поедет. Проект «United Buddy-Bears», как я и предполагал, гуманитарный на всю голову, под эгидой ООН. Медведей раскрашивали художники из разных стран мира, правда, не знаю, как их выбирали; судя по результатам, методом тыка или по знакомству… У них, кстати, сайт в интернете есть. Нет, не помню, но ты набери в поисковике «United Buddy-Bears», и все наверняка тут же найдется.
κ. Talitha Australis. Бялобжеги
Серебряный демон подбирает свою рабочую хламиду, она у него не просто до пят, а гораздо длиннее, с расчетом на ходули. Осторожно, чтобы не повредить костюм, присаживается на парапет, протягивает мне посох с неулыбчивой серебряной головой — подержи секунду. Не снимая маску, сует сигарету в прорезь для рта, прикуривает, заслонившись от ветра серебряным рукавом.
— Я вырос в Бялобжегах, — говорит он. Забирает у меня посох, рассеянно гладит серебряную голову по гладкому лбу, дружески ей подмигивает и снова поворачивается ко мне. — Это такая паскудная дыра, я тебе передать не могу. Дело не только в том, что захолустье, бывают, знаешь, такие деревеньки — заедешь случайно, и кажется, навсегда бы остался. А Бялобжеги не деревня все-таки, какой-никакой, а городок, и не то чтобы на краю света, но там все тоской пропитано. Помню, в детстве выходишь из дома солнечным утром, идешь к реке, трава зеленеет, вода серебрится, ивы плакучие, кувшинки, все цветет, как положено, природа-то в тех местах красивая, кто бы спорил. И вот идешь по берегу, тебе всего восемь лет, впереди длинный летний день, и жизнь, теоретически, одно сплошное чудо, а все равно такая тоска, даже ребенка прошибает, как будто яд какой-то в воздух подмешан, честное слово, нигде больше такого не ощущал. Ближайший город Радом — ну как ближайший, тридцать километров пилить, на автобусе еще ничего, а на велосипеде умаешься… Тоже, кстати, та еще дыра, только и счастья, что авиашоу проводят, мы в детстве, помню, дождаться не могли, главное событие года, все летчиками стать мечтали, понятно. Интересно, хоть кто-то из нашей компании стал?
Демон с наслаждением затягивается дымом, его спутанные серебряные космы развеваются на ветру, он нечеловечески прекрасен, как и положено демону. Такая у него работа — быть нечеловечески прекрасным по пятницам и выходным, с полудня — и как пойдет.
— Летчика из меня, как видишь, не вышло, — говорит он. — Но из Бялобжегов я сбежал, как только школу закончил. Поступил в политехнический институт в Варшаве, в какой взяли, в такой и поступил, лишь бы остаться в столице. Даже не помню, как мой факультет назывался; впрочем, я там всего полгода маялся, а потом меня позвали сниматься в кино, вот так просто на улице остановили и позвали, представляешь? В итоге ничего толком не получилось, взяли профессионального актера, а я в паре эпизодов снялся, неплохо, кстати, заработал за несколько дней. И на съемках познакомился с девчонками из театрального, обалденные оказались девчонки, у меня таких подружек раньше не было. И они сказали — а давай к нам попробуй, может, возьмут, мальчиков всегда не хватает, а ты вроде ничего, способный. Не то чтобы я так уж хотел стать актером, дурная какая-то профессия, мне, кстати, до сих пор так кажется, но девчонки рассказали, какая у них там веселая жизнь, к тому же из политехнического меня бы все равно выгнали. Я, прикинь, сел перед экзаменами свои конспекты читать, а там вместо лекций какой-то гон непрерывный, в стихах и прозе. Ну да, сочинял всякую ерунду от скуки, записывал, чтобы не забыть, а оно знаешь как бывает — увлечешься, ничего вокруг не видишь и не слышишь, какая там лекция… Короче, я сессию даже сдавать не пытался и на пересдачу не пришел, и на вторую, и на третью, а пока все это тянулось, ходил в театральный, сперва к тем девчонкам — ну, вроде в гости, а потом осмелел, стал в аудитории соваться, на занятиях сидел как бы вольнослушателем, преподаватели меня пускали, я им почему-то нравился, я тогда смешной такой был — длинный, тощий, рыжий, морда еще детская, готовый клоун, может, этим и взял. Так что поступать мне было легко, они ко мне привыкли, некоторые даже удивились, когда я на экзамены пришел, думали, я у них уже учусь.