Логика никогда не была моей сильной стороной. Оно и к лучшему: с алого стула я поднялся в прекрасном настроении, прошел еще сотню метров и увидел, что стены мои благополучно обрываются на краю площади, а там… А там, а там.
А там — не то ярмарка, не то карнавал. Запах дыма, жженого сахара и жареного мяса, голоса, музыка, хохот и клекот льющегося вина, деревянные прилавки, пестрые юбки женщин, воздушные шары, цветы и огромные яркие афиши «Dei Due Mondi». Вроде бы этот фестиваль у них летом, растерянно подумал я. И, если ничего не путаю, выглядит он совсем иначе: серьезное мероприятие, концертные залы, музыканты на сцене, слушатели в ложах, дамы в вечерних нарядах, всюду телекамеры и микрофоны, — нет? По всему выходит, что нет. Потому что площадь — вот она. Шумит, бурлит, хохочет, пахнет. Рядом с такими вескими аргументами мои унылые представления о том, как все должно быть, теряют даже свою первоначальную жалкую цену.
Я еще не успел толком понять, хочу ли я нырять в этот веселый людской водоворот, а меня уже захватило и понесло, — кажется, шагу еще не сделал, но вот же, стою у прилавка, нашариваю в карманах монеты, впиваюсь зубами в сочный кусок мяса, глотаю сладкое вино, и рыжая женщина со сливочно-белой кожей горячо шепчет на ухо — какая разница что именно, лишь бы продолжала. Впрочем, она исчезла, я не заметил, когда и как, помню только, что, когда я сидел у костра и ел печеные каштаны, во все глаза уставившись на пляшущих старух в каких-то немыслимых полосатых бальных робах, меня обнимала за талию совсем другая женщина, смуглая и зеленоглазая, а «поцелуй меня» сказала уже третья, немолодая, но такая красивая, что я совсем голову потерял, едва коснувшись ее сладких, малиновой карамелью вымазанных губ, даже на ногах не устоял, рухнул, но, к счастью, не на землю, а на грубо сколоченный деревянный стул, с которого только что поднялся навстречу покупателям продавец тряпичных мячей и бумажных зонтов.
Когда я немного пришел в себя и огляделся, женщины рядом не было, и ярмарки тоже не было, видимо, она осталась снаружи, за дверью, а я теперь сидел в помещении полутемного бара: тусклые красноватые лампы, мраморная стойка, оплетенные соломой баклаги по углам, стены заклеены старыми афишами, добрая половина которых призывает жителей Сполето на фестиваль «Dei Due Mondi», а остальные, похоже, представляют публике отдельных его участников — растрепанных пианистов, певцов с перекошенными от напряжения лицами, скрипачей с дьявольскими подбородками и прочих колоритных деятелей музыкальной культуры.
Здесь не было посетителей, зато были звуки — не только негромкая музыка из радиоприемника, но и все остальные звуки, которые можно обычно услышать в баре: перестук стаканов, звяканье ложек в чашках, скрип стульев, бульканье льющейся жидкости, негромкие голоса.
Когда я успел сюда зайти — понятия не имею. Но, выходит, зашел как-то, еще и стул с площади, похоже, с собой прихватил, вот он, подо мной. Взял и спер, неловко вышло. Интересно, а хозяин-то куда смотрел? Я поднялся и хотел было отнести стул обратно, но чья-то прохладная ладонь легла на мое плечо.
— Вам нравится в Сполето?
Я обернулся. Моя новая собеседница была не так красива, как женщины, которых я встретил на площади. Природа наделила ее правильными, почти скульптурными чертами лица, но слишком бледная кожа, неухоженные волосы с остатками прошлогодней химической завивки и сонный взгляд портили впечатление. Зато она говорила по-русски. Это обстоятельство показалось мне не просто удивительным совпадением, а настоящим чудом, хотя, теоретически, почему бы ей не быть русской, их — нас — теперь где угодно можно встретить.
— Кажется, уже нравится, — вежливо ответил я и вдруг понял, что это неправда.
Жареное мясо, вино, музыка и красотки на площади — все это было прекрасно, но я бы, честно говоря, предпочел сейчас оказаться дома. Вот так — раз, и все, и приехали. Ну или хотя бы в Риме, на виа Милаццо, в безымянном баре с треснутой и заклеенной скотчем витриной, одноглазый хозяин которого скверно моет чашки, зато варит превосходный эспрессо, и, самое главное, там мне сразу становится спокойно, даже немного скучно, зато уютно, как будто я вырос в этом квартале и собираюсь провести здесь всю оставшуюся жизнь, бестолковую, беспутную и безмятежную, с полным отпущением грехов в далеком пока финале.
— Вот и мне, кажется, уже нравится, — неуверенно сказала женщина. — Здесь хороший климат. Со Свердловском вобще не сравнить. И меня перестала мучить бессонница. Здесь я сплю по десять часов в сутки. Спала бы больше, но все остальное время надо быть в баре.
— О. Так вы здесь работаете, — вежливо заметил я — лишь бы что-то сказать.
— Работаю? — Она нахмурилась, словно бы припоминая значение этого слова. — Ну, можно сказать и так. Я здесь сижу.
— О-о-о, — уважительно протянул я. — Так это ваш бар?
— Мой? — Женщина снова нахмурилась, подумала и наконец вяло согласилась: — Ну да, наверное, в каком-то смысле мой.
— Мама, этот дядя теперь с нами останется?
Откуда-то из подсобки как чертик из коробочки выскочил сущий ангелочек — прелестное белокурое голубоглазое дитя женского рода, хоть сейчас на открытку.
— Не знаю, деточка, — равнодушно ответила женщина. — Как получится.
— Прости, ребенок, но — нет. Не останусь, — твердо сказал я.
— Ей очень не хватает отца. — Женщина развела руками. — Мы тут, а он — нет. Не смог остаться. Дела… Мне здесь нравится, о дочке и говорить нечего, для ребенка здесь рай, а все-таки скучаем. Плохо, что отсюда нельзя уехать. Я бы ненадолго…
— Как это — нельзя?!
Я неожиданно испугался и оттого рассердился на эту дуру. Уехать, видите ли, нельзя. Тоже мне выдумала проблему на ровном месте.
— Уехать проще простого! — Я почти кричал. — Вокзал рядом, поезд до Рима каждые два часа, билет недорогой, а там…
Женщина ничего не сказала, но покачала головой, ласково и укоризненно, словно имела дело с заигравшимся ребенком, переставшим отличать вымысел от реальности, — дескать, какой может быть вокзал, какой поезд, какой Рим, что ты, миленький, успокойся, тшшш. И я почувствовал, как ледяной слизень ужаса начинает триумфальное шествие по моему позвоночнику, в желудке проснулся и ворочается нехороший горячечный еж, а волосы топорщатся на затылке.
— Извините, — пробормотал я, чувствуя, что еще немного и ударю ее. — Я сейчас.
Распахнул дверь и, едва сдерживая детское желание завопить, чем громче, тем лучше, вывалился на улицу. Ничего страшного там, кстати, не оказалось, улица как улица, почти пустая, но в конце квартала маячила пара длинноногих подростков, неспешно от меня удалявшихся.
Надо же как повезло, с мрачным облегчением подумал я. Забраться в самое сердце Умбрии и почти сразу встретить чокнутую соотечественницу. И принять ее гон за чистую монету. И перепугаться неведомо чего. Хорошо хоть не усрался сразу на месте. Мои поздравления. Теперь можно и на вокзал.
До поезда оставалось еще часа полтора, но я решил, что впечатлений с меня хватит. Будем считать, по Сполето я уже нагулялся. Ну их в жопу, эти фрески. И акведук туда же. И арку заодно. В интернете картинки потом посмотрю, если невмоготу станет. Зато вот на фестиваль попал. Стало быть, можно ставить галочку — не зря приехал. И уматывать отсюда, уматывать, от греха подальше… Да, я испугался. Да, сумасшедшей идиотки. Да, сам такой же псих. Да, еще хуже. Согласен с размещением соответствующей карикатуры на внутренней доске позора. А теперь можно мне, пожалуйста, домой?
Я достал из кармана план города и некоторое время тупо на него пялился. Наконец сообразил, что не с того начал, сперва нужно узнать, на какой я улице. Поднял голову и сразу увидел на стене аккуратную табличку: улица Маркграфа Анскара I. Кто такой, интересно?[54] Очередной хрен с той самой горы, где гнездится Филиппо Липпи, создатель фресок, которые я никогда не увижу.
В перечне улиц и переулков Сполето такого названия не оказалось — ни на букву «м», ни на букву «а», я очень внимательно смотрел.
Я вздохнул — ох уж эти мне картографы — и пошел на угол искать альтернативу.
Эта улица, узкая, темная и сырая, словно ее строили из предрассветного сумрака, подвальной плесени и старческих размышлений, была названа в честь некоего графа Амвросия.[55] Который тоже не был упомянут в алфавитном перечне названий, напечатанном на обратной стороне моей карты, что хочешь, то и делай.
Я понял, что влип. Без точки отсчета карта совершенно бесполезна. Пока я не пойму, где нахожусь, вокзала мне не видать как своих ушей, разве что на знакомое место случайно выйду. Внутренний голос подсказывал, что это, пожалуй, вряд ли, не для того меня здешние лешие морочат, чтобы вот так просто отпустить, но я игнорировал его как мог, — а что мне оставалось?
На поиски точки отсчета я ухлопал минут двадцать, если верить часам, вечность, если довериться ощущениям. Напрасный труд. Некоторые улицы щеголяли новенькими табличками с неведомыми мне и местным картографам названиями, некоторые предпочли сохранять анонимность. К ангелу-трубачу, от которого до вокзала рукой подать, практически по прямой, и на карту смотреть не надо, я тоже не вышел, хотя втайне очень на него рассчитывал. Все-таки ангел.
Зато обнаружилось еще очень много стульев. Деревянные и пластиковые, соломенные и металлические, они попадались мне на каждом шагу, только что наперерез не бросались, но к тому, кажется, шло.
Самое время преклонить усталое бедро, сказал я себе. Сесть, покурить, расслабиться, а потом еще раз посмотреть на карту. Или просто по сторонам. И все тут же найдется. Куда оно денется. Не может быть, чтобы не нашлось.
Стоило принять решение, и вдруг оказалось, что выбрать подходящий стул из такого множества — непростая задача. Вроде бы не все ли равно, куда присесть всего на пять минут. Ан нет. Один стул показался мне слишком хлипким, другой — неустойчивым, у третьего сиденье мокрое, четвертый такого жуткого розового цвета, что ну его к черту, пятый — просто табурет, я их не люблю, а шестой всем хорош, но какая-то добрая душа уже усадила на него тряпичную куклу и поставила лукошко с луковицами, не разрушать же композицию. Зато седьмой — о-о-о-о, седьмой! Не стул, а почти кресло с подлокотниками. Сиденье и спинка обиты черной кожей, старой как мир, истертой до проплешин, но сохранившей остатки былого великолепия.
Облюбованный мною стул стоял посреди газона, но это меня не смутило. На то и трава, чтобы по ней ходить. Таково ее предназначение. Трава, по которой не ходят, все равно что человек, к которому никто никогда не прикасался, оберегая от стресса.
Стул не обманул моих ожиданий, оказался мягким, удобным, сухим и даже теплым, как живое существо. Глоток рома, сигарета — я согрелся и успокоился, уже который раз за этот невыносимо долгий, щедрый на нервотрепку день. И позволил себе прикрыть глаза — ненадолго, всего на минуточку. Максимум, на две. Все-таки я очень устал.
Когда я открыл глаза, небо надо мной было цвета спелого лайма, а под ногами сверкал мелкий белый песок, как будто я оказался на пляже. В остальном город выглядел как прежде: пестрые, давно не штукатуренные стены, оклеенные одинаковыми афишами с уже хорошо знакомой мне надписью: «Dei Due Mondi», узкие переулки, кривые арки, только тротуары скрылись под тонким слоем песка, а из-за плотно закрытых ставнями окон явственно доносился приглушенный рев и свист, как будто дома были под завязку набиты ветрами и бурями.
Ни фига себе, подумал я. Сплю. И понимаю, что сплю. И не просыпаюсь, как обычно, от понимания. Ну и дела. При всем при том проснуться мне как раз не помешало бы. У меня через час поезд, а я даже не начал идти к вокзалу; более того, до сих пор не понял, в какой он стороне.
Но проснуться не получалось — ни в какую, хоть плачь. Встать — пожалуйста. Пойти — на здоровье. Сказать вслух: «Какой пиздец» — да сколько угодно. Ну и фигли толку от всех этих действий, если я сплю? В незнакомом городе, на чужом стуле, посреди улицы, названия которой, между прочим, нет на карте, — хорош, нечего сказать.
Не знаю, сколько я там бродил. Возможно, вообще нисколько. Время, как утверждает мой просвещенный друг Эдо, это изменение материи. Персональной и, скажем так, близлежащей материи, данной нам в ощущениях. Потому что никто не в состоянии наблюдать изменения всей материи сразу. Тут за собственным чайником уследить не всегда удается.
То есть время (как и все остальное, добавляю я) — вопрос личного восприятия. Общего «времени», одного на всех, нет, затем и понадобились часы — чтобы хоть как-то сверять индивидуальные процессы. Когда мы говорим: «час», «день», «год», — всем кажется, будто они понимают, о чем речь, но появись у нас возможность обмениваться не словами, а персональным опытом, сколько было бы сюрпризов.
А пока я слонялся по окончательно опустевшему Сполето, никаких изменений материи, похоже, не происходило; возможно, и самой материи не было больше в моем распоряжении, только фокусы сбитого с толку восприятия да игры растерянного ума; рассуждать и предполагать, впрочем, можно до посинения, все равно хрен проверишь.
Отчетливо помню одно: в какой-то момент я увидел посреди улицы ярко-желтый, даже с виду горячий от солнечных лучей стул, сел на него, чтобы согреться, и время снова пошло, словно кто-то, спохватившись, нажал кнопку «play» на устройстве, воспроизводящем реальность. Я даже задохнулся от остроты нахлынувших на меня неописуемых ощущений, но несколько секунд спустя они снова стали привычным фоном существования, а я встряхнулся, собрался и огляделся по сторонам.
И обнаружил себя на маленькой, освещенной ярким весенним солнцем площади. Узкие улицы сходились к ней темными, кривыми лучами, крыши домов очерчивали в небе рваный, неровный, но четкий круг. Возле запертой цветочной лавки стоял потемневший от возраста соломенный стул, чуть подальше, у стены, — еще один, детский, ярко-зеленый, разрисованный пятнистыми мухоморами. Третий стул, деревянный, с коричневым кожаным сиденьем, поставили почти в центре площади, возле неработающего фонтана. Четвертый, состоящий из легкого алюминиевого каркаса и полос плотной светло-серой материи, видимо, повалил ветер, и теперь он лежал на мостовой, беспомощно устремив к небу тонкие, как у насекомого, ножки. На него было жалко смотреть, поэтому я поднял стул и поставил на тротуар, прислонив к толстому стволу платана; по уму, его следовало бы придавить чем-нибудь тяжелым, чтобы больше не падал, но подходящего камня поблизости не нашлось.
Закончив возиться со стулом, я обернулся и увидел, что у цветочной лавки хлопочет старуха в толстой вязаной кофте и черной юбке до пят, высокая, широкоплечая, величественная; гладко причесанная голова, увенчанная узлом серебристо-седых волос, сверкает, как заснеженная горная вершина. Женщина уже распахнула ставни, закрывавшие вход, и теперь увлеченно расставляла у порога вазы с букетами и горшки с рассадой.
Я смотрел на нее во все глаза. Не могу сказать, что именно в ее облике произвело на меня столь сильное впечатление, но я как-то сразу понял, что старуха здесь своя, в смысле не просто уроженка Сполето, а плоть от плоти этого мутного городка, и кому как не ей знать правила приручения здешней зыбкой реальности, — теперь-то не понимаю, с чего я это взял, а тогда просто не задумывался. И хорошо, что так.
Я бросился к ней, потянул за рукав, чтобы привлечь внимание, спросил, смешивая все известные и неизвестные мне языки в густую вавилонскую кашу:
— На какой стул нужно сесть, чтобы попасть на вокзал?
Она не отмахнулась от меня, как от сумасшедшего, не прогнала, не удивилась, даже толком не обернулась. Ответила сразу, скороговоркой, скомкав несколько слов в одно, длинное, как немецкое числительное, звонкое, как ручей, но я все равно понял.
«Ты его только что поднял», — вот что она сказала.
ω. Чивитанова-Марке
Неторопливая электричка, которая, согласно расписанию, должна была доставить меня в Чивитанову ровно в полдень, подползла к платформе центрального вокзала только в двенадцать двадцать шесть. К счастью, я привык доверять дисплею собственного телефона, а то бы, пожалуй, растерялся: часы, установленные на перроне, показывали половину седьмого. Другие, на здании вокзала, — без двадцати четыре. Уличные — девять пятнадцать. А на электронном табло над входом в почтовое отделение мигали совершенно замечательные цифры: 92:38. Мне было приятно думать, что это и есть точное местное время.
Я прислонился к стене ближайшего дома, укрывшись в ее скудной тени, достал блокнот и записал:
Однажды жители города Чивитанова-Марке рассорились со временем…
Нет, погоди, почему это — «рассорились»? Наоборот! Я поспешно зачеркнул написанное и начал заново:
Однажды жители города Чивитанова-Марке заключили перемирие со временем. С тех пор оно течет как пожелает, а они живут как бог на душу положит, не сверяясь с ходом часовых стрелок. И только некоторые вольнодумцы каждый вечер тайком выставляют свои будильники в соответствии с сигналами точного времени, которые передают столичные радиостанции. Но тщетно: за ночь время в их домах успевает свернуться кренделем, трижды укусить себя за хвост, свести с ума все хронометры и настроить оказавшиеся поблизости радиоприемники на волну, вещающую из пятидесятых годов минувшего столетия.
Придурок, ласково сказал я себе, пряча блокнот в рюкзак. Седина в бороду, а бес — нет чтобы в ребро, как положено, все больше в лобные доли норовит. Медом ему там намазано. Причем я даже догадываюсь, каким именно. Знаю, висел я в ветвях на ветру девять долгих ночей…[56]