А однажды Люся появилась в гостинице «Минск», переполненная свежими светскими новостями, и с порога торжественно сказала мужу:
— В Москву приезжает Лем!
— Серьезно?
— Ариадна Григорьевна сказала, так что сведения точные. И еще, самое главное: кому-то из начальников в нашем Союзе писателей Лем сказал, что в Москве он должен обязательно увидеть трех человек: братьев Стругацких и Высоцкого.
— Меня-то он откуда знает?
— От Громовой.
В первой половине 60-х годов Ариадна Григорьевна Громова уверенно входила в первую пятерку лучших советских фантастов. Страстная поклонница песен Высоцкого, она владела самой полной на то время коллекцией его «магнитиздата», но, в отличие от многих других собирателей, охотно делилась своими запасами с другими. Ее шикарный четырехдорожечный магнитофон «Комета» постоянно находился в раскаленном состоянии — записи-перезаписи длились круглосуточно. Громова, видимо, снабдила записями Высоцкого и своего польского собрата.
Но вечеринка у Громовой, устроенная в честь Станислава Лема, не слишком удалась. Отчасти по вине Высоцкого. Он сразу предупредил: «Петь я не буду. И пить не буду», чем весьма смутил хозяйку. Когда она обиженно спросила: «Ну что же мы так ничего и не послушаем?» — он ответил: «Михаил Григорьевич Львовский принес записи Окуджавы — вот это я с удовольствием!..»
Громова включила «Комету», зазвучали песни Булата, все разговоры стихли, стали кулуарными. «Высоцкий очень хорошо слушал, — видела хозяйка и ее гости. — Он сел совсем близко к магнитофону, подставил руку под подбородок и слушал очень цепко, как собака, которая сделала стойку на дичь…»
А польский фантаст, послушав немного, повел светскую беседу с очаровательной женой Высоцкого.
— Не хотелось бы вам самой быть актрисой, работать в театре?
— Нет, — держала марку Людмила. — Я категорически против того, чтобы женщины играли в театре. Я за то, чтобы в театре, как во времена Софокла и Еврипида, играли одни мужчины: надевали женское платье, выходили на сцену, — это было прекрасно. Поэтому мне и в голову не приходит быть актрисой.
— А что вы делаете в жизни, помимо того, что вы — жена Высоцкого?
— Призвание женщины — быть матерью. Я за это. Я воспитываю своих детей. Это то, чем я занята в жизни…
На память о фантастической встрече пан Станислав вручил свою последнюю книжку «Bajki robotow». Вежливо перевел: «Сказки роботов». Достал диковинную ручку и черкнул дарственную надпись: «Z najwyzszym uznaniem I wdziecznoscia znakomitemu Wolodi Lem Moskwa 65».
А «знаменитый Володя» в те дни думал совсем о другом писателе-фантасте, а точнее, о своем учителе Андрее Синявском. Мотаясь из Москвы в Минск и обратно, ныряя в «Антимиры» и выныривая в «Детстве», он как-то совершенно отрешился от происходящего вокруг. Во время очередного «дружеского визита» домой Люся огорошила новостью: 8 сентября арестовали Андрея Донатовича. Шел на занятия в Школу-студию и…. Через два дня во Внукове задержали его друга Юлия Даниэля. Как, за что? Пока никому ничего точно не известно.
В декабре Высоцкий с тревогой сообщил Кохановскому: «Ну, а теперь перейдем к самому главному. Помнишь, у меня был такой педагог — Синявский Андрей Донатович? С бородой, у него еще жена Маша. Так вот, уже четыре месяца, как разговорами о нем живет вся Москва и вся заграница. Это — событие номер один. Дело в том, что его арестовал КГБ. За то, что он печатал за границей всякие произведения: там — за рубежом — вот уже несколько лет печатается художественная литература под псевдонимом Абрам Терц, и КГБ решил, что это он. Провели лингвистический анализ — и вот уже три месяца идет следствие. Кстати, маленькая подробность. При обыске у него забрали все пленки с моими песнями и еще кое с чем похлеще — с рассказами и так далее. Пока никаких репрессий не последовало, и слежки за собой не замечаю, хотя — надежды не теряю. Вот так, но — ничего, сейчас другие времена, другие методы, мы никого не боимся, и вообще, как сказал Хрущев, у нас нет политзаключенных…»
Съемки в Белоруссии продолжались под непрерывный бой гитары Высоцкого. Автор гордился: «Мы в этом фильме с Виктором Туровым нашли несколько возможностей, чтобы эти песни звучали. Вот, например, я прихожу в первый раз к себе в комнату, в которой не был четыре года. Взял гитару и начинаю вдруг петь песню, как будто бы я недавно совсем ее написал в госпитале:«Мне этот бой не забыть нипочем…»Потом вдруг инвалид на рынке моим голосом — когда объявили конец войны, идет и играет себе на гармошке — поет:«Всего лишь час дают на артобстрел…»Еще песня о штурме высоты, «Братские могилы»…»
Он пел в фильме Турова:
Как нас дома ни грей,
Не хватает всегда
Новых встреч нам
И новых друзей…
Но не хватало не только новых встреч и друзей. Катастрофически не хватало денег. Потому и хватался за любое предложение подзаработать. Ездил с концертными бригадами, соглашался на любую, самую малюсенькую, поганенькую роль, написать песню для фильма. «Саша-Сашенька» — сочтемся! «Последний жулик» — пожалуйста! «Иван Макарович» — песня инвалида «Полчаса до атаки…» подойдет?
В письмах к жене проскальзывали строки: «Пожалуйста, отдай маме мои 2 пары ботинок, пусть отдаст починить, а то ходить совсем не в чем. Пальто мне дает Толя, так что с этим все хорошо, а ботинок Толя не дает, у Толи нет ботинок, у него только пальто, и это плохо!..», «Деньги я передал, ты их, наверное, получила. Если мало, прости, больше нет…», «Почему, интересно, из Минска не шлют постановочных? А? Безденежье, лапа, это плохо, но это временно…»
Все будет нормально. Иногда кажется, полный фарт пошел. Все могу, все успеваю, все «пропью, но флот не опозорю!». Но «другу, уехавшему в Магадан» вынужден сообщать и не самые приятные новости: «Письмо твое я получил, будучи в алкогольной больнице, куда лег по настоянию дирекции своей после большого загула. Отдохнул, вылечился, на этот раз, по-моему, окончательно, хотя — зарекалась ворона не клевать, но… хочется верить. Прочитал уйму книг, набрался характерностей, понаблюдал психов. Один псих, параноик в тихой форме, писал оды, посвященные главврачу, и мерзким голосом читал их в уборной…»
Получилось:
Вот главврачиха — женщина!
Пусть тихо, но помешана.
Я говорю: «Сойду с ума!» —
Она мне: «Подожди…»
* * *
И еще раз вспомнил он о брехливой вороне, которая зарекалась клевать, когда в самом начале нового, 1966 года, его неожиданно пригласили выступить перед сотрудниками Института русского языка Академии наук. Предложение, конечно, было лестным, самому интересно, как профессиональные филологи оценят его тексты. Ас другой стороны, Институт русского языка… Что-то знакомое вертится в голове. Стоп, а у Синявского какое было основное место работы? Тоже какой-то академический институт — то ли языка, то ли литературы. Не этот ли?.. Может, хитромудрые деятели со злым умыслом его приглашают, послушать, что им споет бывший ученик подследственного?.. Это просто какое-то иезуитство получается! Нет, быть такого не может. Какие же искалеченные мозги надо иметь, чтобы такую пакость задумать?!.
Слава богу, Тая Додина успокоила: Синявский работал в Институте мировой литературы. Но это дело не меняет, все равно надо будет построже там с репертуаром. Однако как же этот страх животный и подозрительность во всех нас въелись! Неужто вправду сорок лет нужно, чтобы они напрочь выветрились?..
Напрасно он опасался, ученые принимали хорошо, много смеялись, хлопали от души, благодарили. Никакого «санпропускника» для песен делать не стал. Да и не знал автор, какие можно петь на публике, а какие — нежелательно. «Нинку» можно? Можно. А «Завистника»? Тоже можно. А «Штрафные батальоны»? Наверное. В «У тебя глаза, как нож»? Нет. Почему? Не знаю. Значит, можно. В общем, спел он ученым-филологам почти три десятка песен. Когда закончил, ушел от любопытных глаз и снял пиджак, — рубашку можно было выкручивать.
Буквально через десять дней ему на глаза попался свежий номер «Известий» с большущей статьей «Перевертыши»: «Сочинения» этих отщепенцев насквозь проникнуты клеветой на наш общественный строй, на наше государство, являют образчики антисоветской пропаганды… Пройдет время, и о них уже никто не вспомнит… На свалке истлеют страницы, пропитанные желчью…». Еще через неделю Люся принесла номер «Литературки». Там Синявский и Даниэль уже названы «наследниками Смердякова». Общественный обвинитель на суде Аркадий Васильев был страшнее прокурора: «Товарищи судьи! Я от имени всех писателей обвиняю их в тягчайшем преступлении и прошу суд о суровом наказании!»
* * *16 февраля 1966 в театре состоялся долгожданный литературный дебют Вени Смехова. С утра было объявлено о читке на труппе композиции «Послушайте. Маяковский» Ю. Любимова и В. Смехова. Высоцкий слушал внимательно. Во-первых, радовался за товарища: получилось, ей-богу, получилось! Во-вторых, очень интересным показался ход, предложенный Юрием Петровичем, — «Пять «Маяковских» — пять граней поэта. Только исполнители должны быть единомышленниками…».
16 февраля 1966 в театре состоялся долгожданный литературный дебют Вени Смехова. С утра было объявлено о читке на труппе композиции «Послушайте. Маяковский» Ю. Любимова и В. Смехова. Высоцкий слушал внимательно. Во-первых, радовался за товарища: получилось, ей-богу, получилось! Во-вторых, очень интересным показался ход, предложенный Юрием Петровичем, — «Пять «Маяковских» — пять граней поэта. Только исполнители должны быть единомышленниками…».
А вот своим выступлением при обсуждении на худсовете остался недоволен: «Образ Маяковского — глыба. Очень современное произведение. Даже война — все звучит ярко. Это продолжение линии театра». Все как-то по-казенному, без души, а ведь работа-то понравилась! Может, извиниться перед Венькой за косноязычие?..
* * *В феврале был объявлен приговор по делу Синявского и Даниэля: пять и семь лет ИТК строгого режима. За что? За антисоветскую деятельность, публикацию за рубежом клеветнических произведений.
По негласному уговору тема «Синявский — Даниэль» в театре не обсуждалась. Лишь однажды «шеф» как-то мимоходом спросил: «А вы этого Терца что-нибудь читали?» — «Читал. Синявский же у нас преподавал, как-то давал мне свой рассказ «Пхенц». — «Интересный?» — «Да, очень. Но я же не знал, что он его уже на Западе опубликовал как Абрам Терц». — «А вы не оправдывайтесь! — в шутку прикрикнул Любимов. — Я хоть и из «органов», но протокол писать не стану».
Угадав невысказанный вопрос, Юрий Петрович воодушевился:
— А я разве не рассказывал?! Когда меня призвали в армию, я попал в транспортные войска НКВД. То сортиры мыл, то казармы. А в это время товарищ Берия начал формировать свой ансамбль. Какие там были силы! Охлопков, Вольпин, Рубен Симонов, Эрдман. Хором заведовал Свешников, танцы ставил Голейзовский, Сережа Юткевич программы ставил, Шостакович музыку писал, а я плясал. Очень Лаврентию Палычу хотелось переплюнуть Александрова. Поэтому он компанию такую замечательную и собрал. Понимал толк в кадрах. Вот и получилось, что Лубянка для многих в ту пору была концом, а для меня началом. То есть я — практически человек с Лубянки… Но это так, к слову. Протокол я писать не буду, как и обещал, а вот приговор объявлю: завтра начинаем работать над Галилеем. Текст знаете?
— Да.
— Лучше учите текст, Володя.
Позже Высоцкий рассказывал: «…И вдруг я сыграл Галилея. Я думаю, это случилось не вдруг, а вероятно, режиссер долго присматривался, могу я или нет. Но мне кажется, для Любимова основным является даже не актерское дарование, хотя и актерское дарование тоже, но больше всего его интересует человеческая личность…»
Всем, наверное, известна красивая легенда о том, как великий Галилей, сдавшийся под пытками инквизиторов, все-таки сумел подняться с колен и на весь мир выкрикнуть: «И все-таки она вертится!» Брехт знал, что эта история — выдумка. На самом деле Галилей сдался, когда ему только пригрозили пытками. Потому что хотел жить, получать удовольствия. И потому драматург доказал, что компромисс с теми, кто против истины и свободного развития мысли, губителен для человека, даже если он гений. И если он способен махнуть рукой и сказать: «Ладно, завтра ошибку исправим», он уже ничего исправлять не будет и не сможет.
Любимов попытался повернуть постановку к проблеме «Власть и ученые». «Моя интуиция мне подсказывала, — говорил он, — что это надо делать, потому что мир все больше и больше скатывается к ужасу, и нужна какая-то — как присяга врачей — так присяга ученых». Отпали две прежние кандидатуры — Губенко и Калягин. Надо пробовать Владимира. «Когда я увидел его на репетиции пьесы «Галилея», — вспоминал Валерий Золотухин, — я был так потрясен, что не удержался и воскликнул: «Этот человек гениален!» Мы были молоды. Если нам нравилось, мы говорили: «Гениально!» Если нам не нравилось, мы говорили: «Дерьмо!»
Высоцкий сразу уловил главную формулу Брехта и Любимова. И стал раскручивать маховик действия дальше: «Два финала. 1-й: вот Галилей, который абсолютно не интересуется тем, что произошло, ему совершенно не важно, как в связи с его отречением упала наука. 2-й — это Галилей, который прекрасно понимает, что сделал огромную ошибку: он отрекся от своего учения, и это отбросило назад науку.
Последний монолог я говорю от имени человека зрелого, но абсолютно здорового, который в полном рассудке и прекрасно понимает, что он натворил. Брехт этот монолог дописал. Дело в том, что пьеса была написана раньше 45-го года, а когда была сброшена бомба на Хиросиму, Брехт дописал целую страницу — монолог об ответственности ученого за свою работу, за науку, за то, как будет использовано то или иное изобретение».
Покаяние Галилея застает его в центре сцены: «Я отдал свои знания власть имущим, чтобы те употребили их… или злоупотребили ими… и человека, который совершил то, что совершил я, нельзя терпеть в рядах людей Науки…» Но театр возвращает яркий праздничный свет. Сцену заполняют дети. Они яростно раскручивают маленькие глобусы. Земля весело вертится…
Высоцкий медленно, постепенно вводил своих слушателей и собеседников в мир спектакля о Галилее: «Есть магическое слово «представьте себе». Представьте себе — и зритель охотно представляет себе… Я не клею себе бороду, усы, не делаю глубоких морщин или седого парика. Играю со своим лицом… Никто не рисует сзади площадь Генуи или дворцы Венеции, где происходит действие. Ничего подобного. Есть ворота. И они распахиваются в зрительный зал и дают возможность выйти прямо к зрителям и начать спектакль зонтами, песнями. Потом снова войти в действие…
И зритель принимает эти правила игры. Через пять минут никого уже не смущает, что, например, Галилея я играю без грима, хотя в начале пьесы ему 46 лет, а в конце 70. А мне, когда я начинал репетировать, было 26 или 27… Я играю со своим лицом… У меня вроде балахона, вроде плаща такая накидка коричневая, очень тяжелая (как в то время были материалы), очень грубый свитер… В конце он дряхлый старик, и я играю старика, человека с потухшим взглядом совершенно. Его ничего не интересует, такой немножечко в маразме человек. И он медленно двигает руками…»
А начало? Начало было вовсе ошеломляющим.
«Я, — рассказывал Любимов, — просил Высоцкого начинать спектакль, стоя на голове, и разговаривать. И когда пришло цензурное начальство, они сказали:
— Что это за безобразие, немедленно убрать! Великий Галилей, такой ученый, стоит на голове.
— Почему? Только что был в Москве Неру, его так принимали! А вы знаете, что он каждое утро стоит полчаса на голове? Это знаменитое упражнение йогов, это очищает и просветляет мозги и отгоняет глупости из головы.
— Ну ладно. Мы это проверим. Если так, то оставим».
Проверили, оставили. Но консервативная «Советская культура» не удержалась и снисходительно-ласково лягнула: «Галилей В. Высоцкого ярок в своей плотоядности. Однако эта плотоядность, то, как он увлеченно делает стойку, как жадно хватает служанку за грудь и так далее и тому подобное, заслоняет могучий интеллект ученого, силу его разума и характера, проявляющуюся не только в его открытии, но и в категорическом осуждении самого себя, своего предательства».
* * *Когда после премьеры «Галилея» директор объявил о предстоящих гастролях в Тбилиси и Сухуми — летом! у моря! — все зааплодировали, потому что это показалось щедрым даром судьбы, увеселительной прогулкой, дополнительным отпуском. Но Грузия их встретила 40-градусной жарой, кошмарными гостиничными номерами, отвратительным общепитом.
Высоцкий слал шутливые отчеты в «солнечный Магадан» другу Кохановскому: «Васечек, как тут обсчитывают! Точность обсчета невообразимая… Вымогать деньги здесь, вероятно, учат в высших учебных заведениях… Так и думаешь: этот окончил экономический, этот — химический, а этот просто сука. Больше ничего плохого грузины нам не делают, правда, принимают прекрасно, и вообще народ добрый и веселый… Жена моя Люся поехала со мной и тем самым избавила меня от грузинских тостов аллаверды, хотя я и сам бы при нынешнем моем состоянии и крепости духа устоял. Но — лучше уж подстраховать, так она решила…»
После Тбилиси труппа отправилась в Сухуми. Люся жаловалась: «Мы все время ходили не жрамши. Сколько бы мы ни спускались в ресторан — столы накрыты, пустота абсолютная и никого не пускают… И на улице поесть негде…»
Впечатления свои и Люсины Высоцкий тут же зарифмовал:
А люди все роптали и роптали,
А люди справедливости хотят:
«Мы в очереди первые стояли,
А те, что сзади нас, — уже едят…»
Потом, когда начал исполнять, песню-зарисовочку принялись препарировать, искать подтекст, второе дно, и в конце концов сочли антиобщественной. Почему? А потому…