Сентиментальное путешествие в уютном сонном вагоне поздней осенью через Польшу и Чехословакию. Вена, Линц, Зальцбург, «морозный ипподром в Зальцбурге» – лукавая выдумка товарища, Грац, Инсбрук, звенящий в холодной ночи мост «Европа», Брегенц, огромный сенбернар, уступивший мне дорогу на снежной тропинке и долго глядевший вслед задумчивыми глазами, автобаны, Северная Швейцария, напоминающая вылизанный городской парк, атомный центр в Женеве, ночной Мюнхен, пьяный утренний Мюнхен, белки в саду, заваленная снегом пустынная воскресная Бавария, по улицам городков слоняются только летчики НАТО…
Но это же далеко не все. Если порыскать в памяти, можно найти тысячи новых подробностей, тысячи новых слов, можно даже вспомнить день за днем, будут некоторые провалы, но…
Потом порыщу. Пока что соорудим каркас пропавшего года. Итак: точки опоры, узлы – это мои прошлогодние труды. Между ними натянуты тугие серебряные провода – мои путешествия. Все это сооружение покрываем переливающейся мыльной пленкой. В результате – красивая завершенная форма, прямо хоть в музей. Кто говорит, что все кануло в Лету? Не надо размягчаться, раскисать, небольшое волевое усилие, и вы сооружаете красивую переливающуюся геометрическую фигуру, модель пропавшего года, внутри которой… внутри которой, разумеется, женщины.
Женщины! Вот это находка! Вот что никогда не канет в Лету, ни один женский взгляд, ни одно прикосновение, ни одна ссора, скрещенье рук, скрещенье ног, судьбы скрещенье… Итак, внутри моей модели глаза и брови, линии ключиц, соски, губы, линии причесок, броши, пряжки, линии бедер, огромная, медленно вращающаяся слеза. Могу себя поздравить – мой год спасен…
О как мне жаль, что этот день уходит, что сын уходит, что отец уходит и трактор маленький уходит по лугам.
Наконец мы вышли на песчаную косу, и здесь действительно было пустынно, хотя в непосредственной близости к лесу вдоль шоссе встречались нам размякшие разбухшие пикники, и опорожненные консервные банки, и пустые сигаретные пачки, и скромные кучки навоза как финал нехитрых пиршеств на лоне природы.
– …понимаешь ли, равновесие в этом районе представляется мне мнимым, – говорил отец. – Можно ли говорить о спокойствии, когда накопилось столько… – Он на мгновение остановился и задумчиво покрутил пальцами в воздухе, подыскивая слова. – Когда накопилось столько…
– Взаимных болей, бед и обид, – почему-то сказал я.
– Правильно! – радостно воскликнул отец. – Видишь, ты все-таки иногда можешь трезво оценить обстановку.
Мне стало стыдно.
Мы разделись, побоксировали, потом подошли к воде. Зеленая ряска колыхалась, слегка притрагиваясь к пальцам ног. Успокоительно пахло пресной водой, знойным хвойным настоем, прокисшими батарейками бесчисленных транзисторов.
Целый год они играют
На кларнете и трубе.
Тра-пам, па-ри-ра-ри-рам-пам, —
– доносилось по крайней мере из восемнадцати мест с того берега. Ух! Там летели брызги, подпрыгивали, как блохи, мячи и раздавался женский визг; там была зона отдыха Фрунзенского района.
– Ванюша! – громко позвал я.
В кустах я уже давно заметил настороженные глаза Гайаваты, его румяные щеки и курносый нос. Он следил за нами, как бесшумный и мрачный гризли, вершитель правосудия страны Великих озер.
– Ну, как хочешь! – крикнул ему отец. – Мы идем купаться!
Кит кубарем выкатился из кустарника, выскочил из одежды и вместе с тремя перепуганными лягушками прыгнул в воду.
Кит, оправдывая свое прозвище, любил водную среду самозабвенно, выгнать его из нее в среду воздушную всегда было делом нелегким. Вот и сейчас он бурно нырял раз за разом, над поверхностью воды в искрах и пузырях мелькали то круглая попка, то круглая голова.
Однако, когда мы с отцом повернули и стали приближаться к берегу, мы увидели, что мальчик сидит на песке, обхватив руками колени.
– Что это с Китом? – сказал я отцу. – Он сегодня какой-то странный, сам вылез из воды…
Отец, отфыркиваясь, плыл справа от меня. Он был туговат на левое ухо и, кажется, не расслышал моих слов.
– Только слепые могут не видеть опасности гигантского демографического взрыва в самое ближайшее время, – сказал он. – Это важнейшая проблема. Как ты считаешь?
Мы вылезли из воды, и он взял меня под руку, как бы предлагая прогуляться вдоль озера, чтобы обсудить эту проблему.
– Папка, дело очень серьезное, – сурово сказал мне Иван. – Морское чудовище заключило союз со злыми обезьянами против Великого Оленя. Как быть?
Я в растерянности остановился. Что меня дернуло поехать тогда в Лондон? Сон. Я увидел ее во сне. Она стояла, прислонившись спиной к стене на крутой улице выжженного солнцем южного города. Она была в синем и даже еще более стройная, гибкая, чем наяву. Увидев меня (я шел снизу), она оторвалась от стены, медленно повернулась анфас и уперлась в стену длинной тонкой рукой. Улыбнулась она или нет, не знаю. Я тут же проснулся с ощущением чуда, потому что почти не думал о ней вот уже год. Мне показалось, что я на грани спасения, я был уверен, что она ждет, что она тоже сейчас проснулась с ощущением чуда, увидев, как я поднимаюсь по крутой улице.
Ночью в буфете «Стрелы» я что-то наврал знакомому актеру о цели поездки. Мы выпили слишком; пожалуй, просто безобразно напились. Актер говорил, что «Мосфильм» и «Ленфильм» рвут его на части, что ночует он главным образом в «Стреле», тоже, наверное, врал, а может быть, и нет.
Почему этот человек с маленьким, вечно открытым ротиком, придававшим ему изумленно идиотское выражение, так нужен двум киностудиям, думал я, глядя на актера в зеркало. Впрочем, он смышленый, эрудированный парень, а киностудиям, должно быть, сейчас как раз позарез нужны такие типажи для отрицательных или положительных ролей.
Утром я сообразил, что не предупредил о своем приезде ни Академию наук, ни Академию художеств, ни Союз писателей, ни обком партии, короче, остался без места. Кроме того, уже значительно позже я сообразил, что не знаю нового адреса той девушки, не знаю также, где она работает, работает ли, не вышла ли замуж, не перекрасила ли волосы, и вообще я ее не знаю и ничего не помню, кроме смутного гибкого движения во сне.
Кружилась голова, кружилось сердце, кружился Питер, все еще с похмелья, кружились статуи и бормотали камни Английской набережной…
Хлопнув «стограмм» в кафе Летнего сада, я радостно вздохнул – она была блондинкой!
– Ну конечно, демографический взрыв, – пробормотал я, – конечно, конечно… Великий Олень победит всех своих врагов и в том числе морское чудовище.
– Медведи против, – сказал Кит.
– Против кого? – озадаченно спросил отец.
– Против обезьян. Они за Великого Оленя. Индейцы тоже за него и негры… Я пошел.
Он встал и неторопливо, но решительно удалился в лес.
– Послушай, Анатолий, – сказал отец, – ведь я обо всех этих вещах только с тобой совершенно серьезно. Увы. Мне кажется, что ты не понимаешь меня. Что ты со своим битническим высокомерием…
– Да почему же ты меня так упорно считаешь битником?! – воскликнул я. – Из-за бороды, что ли? Никакой я не битник.
– Мне кажется, что ты напускаешь на себя что-то битническое, а это тебе не к лицу, – сказал отец, и видно было, что ему страшно неловко. Он отошел от меня и сел на песок. – Неловко мне, правда. Читать тебе нотации, Толя. Ты серьезный ученый, известный писатель, скульптор, наконец… К твоему мнению прислушиваются, тебя многие знают, твой полет со стыковкой и музыкальные успехи сделали тебе громкое имя, а я лишь пенсионер, каких тысячи, но… – голос его дрогнул, – но разве обязательно так открыто проявлять пренебрежение?
– Папа, – прошептал я.
О, проклятье! Итак, нечто таинственное, отнюдь не желание выдуть еще стакан коньяку, занесло меня в девять тридцать утра в челябинскую кемеровскую парижскую гостиницу «Астория». В холлах гостиницы страшно орали – «Интурист» уже работал на полную мощность. Я даже оторопел немного после улицы, словно попал на грачиную свадьбу.
Напустив не себя непринужденно-придурковатый, доброжелательно-шпионский вид, я прошел сквозь толпу иностранцев легко и свободно, словно я был не просто советской знаменитостью, а каким-нибудь пуговичным фабрикантом из Гааги.
В ресторане было темно и только эстрада освещалась изнутри, и там стояло шесть парней с гитарами. Они стояли неподвижно и казались вырезанными из фанеры мишенями для стрельбы. В зале спиной к нам сидело несколько солидных мужчин. Из-за спины одного из них выглядывало чье-то голое худенькое плечо, над всей массивной компанией плавали круги табачного дыма. Несколько официантов новой формации, поджарые, как борзые, стояли в дверях кухни, готовые к бою, и смотрели в зал. Швейцар, пышнобородый идиот, знакомый мне еще со студенческих лет, скрестив на пузе блудливые руки, тоже смотрел в зал, словно ждал чего-то.
Массивный мужчина поднял руку, гитаристы ударили по струнам, колено маоистки дрогнуло в моей ладони, таинственное голое плечико в глубине зала судорожно дернулось, и на танцевальную площадку выскочило мое сновидение.
Она была в каком-то диком прозрачном одеянии, то ли бурнусе, то ли тунике, вся в звездочках, переливалась, наряд ее сделал бы честь любой шлюхе восьмого разбора из базарных стрип-шоу в квартале Асакуса, вход в который стоит триста иен.
Номер ее, смесь шейка, сиртаки и танца живота, был так нелеп в этом утреннем полутемном ресторане, что я от стыда покрылся гусиной кожей, и я усмотрел в этой усмешке оскорбление моего сна, почти всей моей жизни, родных берез и «березок», нашего скромного просперити, «скромного сдержанного стиля», утвержденного ГОСТом, «современных линий», «культурного досуга», дружбы с народами зарубежных стран.
Мой сон виновато крутил задом, сдержанно, «не переходя границ приличия», «плодотворно развивая» какой-то неведомый национальный стиль, вилял бедрами, переливался, сверкал в разноцветных лучах… крепко отрепетированный, утвержденный репертуарной комиссией валютный интуристовский танец… в углу гулко захохотал из-за бутылок незамеченный ранее Сиракузерс… да с какой же стати она танцует?.. в жизни она никогда не танцевала… она была чертежницей… тачала сапоги… билетершей в модном театре… женой трех или семи людей… никогда она не танцевала…
Мне захотелось встать и выйти из темноты с таким лицом, чтобы… да, именно с таким лицом, с каким только что ушел в джунгли мой малыш.
Он вернулся с совершенно круглыми, белыми от ужаса глазами и сказал, что все погибло: злые обезьяны, пока он купался, пленили Великого Оленя и сожгли его на костре.
– Этого не может быть, Ваня, – сказал я и взял его за плечико. – Великий Олень такой мощный, такие рога, такие копыта… Тебе показалось… он жив…
– Я сам видел обугленные кости, – дрожа, проговорил он. – Пойдем.
Мы пошли по тропинке в лес, по двум полусгнившим мостикам пересекли какой-то вялый тухлый ручеек. Справа в болоте, в сплошных зарослях, что-то бешено забарахталось, жадно давясь, заглатывая, какое-то кишение, заглатывание еще живого, дрожащего, хоть и мелкого, но живого, глухо вопящего от боли, заглатывание…
Мне захотелось отвлечь внимание Кита от этой мрази, я что-то крикнул с мнимым возбуждением, но он сам показал мне на клокочущее болото и сказал, содрогнувшись:
– Там они…
– Великий Олень! Великий Олень! – закричал я. – Где ты? Ау!
Мы побежали вверх по тропинке, и с пригорка открылся нам мирный вид: домик в два окна, плетень, подсолнухи, а возле домика спокойно пасся Великий Олень. Величавые медлительные движения, блики солнца на серой спине…
– Ну вот видишь, Ванюша, – сказал я. – Все в порядке. Вот он, твой Великий Олень.
– Как тебе не стыдно, папка! – вскричал Кит. – Какой же это Великий Олень?! Это просто корова дурацкая! Ну тебя!
Он вырвал руку и побежал обратно вниз, к озеру.
Конец контактной подвески. Конец контактной подвески…
Электричка остановилась. Оставшиеся немногочисленные пассажиры, и я в том числе, вышли на перрон.
Длинный пустой перрон, обрывающийся на границе песчаных дюн. Сосны, безлюдье. Ветер рвет плащ. Кепку пришлось сунуть в карман. Слепящее солнце в союзе с ветром. Полная гармония резкого ветра, солнца, скрипящих сосен, песка. Большие волны фронт за фронтом идут на необъятный пляж, где сиротливо высятся облупившиеся с прошлого года динозавр, слон, пирамида затоваренной бочкотары, третья ступень ракетной системы «Аполло».
Впрочем, и в сиротстве этом есть гармония: динозавр, слон, бочки и спутник здесь давно прижились, их считают за своих. Они отчуждаются, когда в июне приходят маляры и красят их веселыми красками, но гниль межсезонья, дикие зимние ночи дают им право считаться здесь за своих.
Я пошел вдоль перрона и над самым его краем увидел скрипящую на ветру металлическую табличку, на которой значилось: «Конец контактной подвески».
Нормальное утреннее состояние – зловещий юмор. Разумеется, конец контактной подвески. Символ. Стоило переться в такую даль, чтобы увидеть эту надпись. Могли бы подкинуть что-нибудь более утонченное, изысканное – скажем, одинокий кленовый лист, кружащийся над перроном, выброшенный на берег труп морского льва, теннисистов, играющих без мяча, ведь видел же Антониони. Нет, прямо в лоб, с тупым лукавством, с неуклюжим телодвижением, претендующим на коварное изящество, – «конец контактной подвески», пошевели, мол, мозгами, смекни, что тут к чему.
Под ногами крохотные елки, только что выбившиеся из-под песка. Впадина – море скрывается. Гребень дюны – простор, рев, свист. Впадина – голый мужчина и голая женщина, деловитое сопение, только что начали. Рядом пустая бутылка «Три топорика», чуть расковыренная банка рыбы в томате – торопились. Гребень – слепящий простор, четкость всех линий, и в немыслимом далеке медленно бредущая тонкая фигурка, босые ноги. Сближение, характерный жест – волосы со лба. Почему же она не подошла к поезду?
Прогулка вдвоем по дикому взморью. Одинокий кленовый лист кружит над нами. Затянутая слежавшимися водорослями бухточка. Резкий запах йодистой вони, гниения. Меж зеленых камней чуть покачивается массивный труп морского льва. Бок расклевали чайки, ребра обнажены, отполированы ветром. В прибрежных кустах он и она. Уже сделали свое дело. Беззвучно хохоча, играют в бадминтон. Волана не видно.
Скрылись из глаз. Давайте сядем. Пойдем, Маруся, в парк, оденься в синий цвет, он так тебе идет, ты в синем так красива, безмолвно посидим на пляже у залива.
Незабываемый жест – рука вокруг шеи. Шепот прямо в лицо с легкой примесью никотина:
– Милый вы мой.
А дальше так же, как и у тех. Да. Почему же мы считаем, что и у тех в конце концов земля не плывет, и все вокруг не плывет, и они не прикасаются к необъяснимому?
Памятник любви на пустынном пляже – гигантская бутылка «Три топорика» рядом с динозавром, слоном, бочкотарой, третьей ступенью системы «Аполло», но если все эти предметы в натуральную величину, то бутылка силой нашего воображения превращена в монумент. Вечно живые цветы у подножия, чуть початые банки консервов.
Он мне сказал:
– Я знаю, что вы написали «Трактат о поваренной соли», но это не меняет дела. Вам уже немало лет, а мне двадцать два, сегодня мой день рождения. Я молод, стало быть, и, как видите, красив. Я предлагаю вам изменить ситуацию. Вы сядете за мой одинокий, очень уютный столик, а я сяду за ваш к вашей подруге. По счету за оба стола расплачиваетесь вы.
– В таком случае, нам необходимо уточнить детали, – сказал я, – и для этого мы с вами сейчас выйдем из ресторана и зайдем за угол. Если угодно, можно воспользоваться сортиром.
Он обиженно надул губы.
– Ну, если вы так ставите вопрос, мне придется тогда покинуть ресторан и уехать в город ближайшей электричкой.
Так он и сделал.
Погода переломилась. Гигантские тучи, недоеные кобылы с гангренозными пузищами, висели над нами, беспрерывно мочась. В комнате было сыро. Любимая с утра мочалила сигарету, утробно мурлыкала Вертинского (?), штаны называла «штанец», что прямо корябало по нервам.
Преступные мечты. Я один в сутолоке промозглых улиц, воротник поднят, руки в карманах, настроение боевое, иду куда хочу. На углу вижу: стоит мой добрый товарищ, ловит шляпой ржавые капли с крыш. Теперь нас двое, и у обоих боевое настроение. Скрип тормозов, из машины высовывается третья рожа. «Какие планы, ребята?»
Вам не дано любить, было сказано мне на прощание, и поезд (самолет, теплоход, почтовая тройка) двинулся, и на перроне, глядя на кончик туфельки, осталось стоять сновидение.
О, как мне жаль, что поезд мой уходит, что сон уходит, Ленинград уходит и кладбище уходит за окном.
Это было в Токио, нет, в Вене, точнее, в Лондоне, а скорее всего, в Москве.
Утром в ванне, в зеленых пузырях бадузана, я читал книгу «Одиссея капитана Блада». Я читал ее медленно, потому что наслаждался. За дверью ванной беспрерывно звонил телефон. Наконец приоткрылась дверь, жена, которая в это время была на даче, подала мне трубку, и я услышал глуховатый дружеский голос.
– Но где-то есть другая жизнь и свет… – сказал он и замер.
Но где-то есть другая жизнь и свет, но где-то есть другая жизнь и свет, бубнил я, сбегая с пригорка к озеру. Болото хранило невинное молчание насытившейся гадины. Я раздвинул кусты и увидел на песке своего отца и своего сына. Они сидели рядом и хохотали.
– Папка, послушай! – крикнул сын. – Оказывается, морское чудовище доброе. Дедуля сочинил про него стихи.
Жило на свете чудовище,
Ело оно только овощи,
На завтрак просило салат,
В обед лишь один виноград,
На ужин хлебало окрошку,
А ночью всего понемножку.
– Блеск стихи! – воскликнул я. – А рифма чего стоит – «чудовище – овощи». – Я сел между ними на песок и сказал Киту: – Теперь мне все стало ясно, Иван. Злые обезьяны действительно сожгли Великого Оленя, но он, но он…