Одно сплошное Карузо (сборник) - Аксенов Василий Павлович 21 стр.


Белла в этот период стала уподобляться антикварной мебели. В «домах» полагалось ее иметь – реставрируемое благородство. В какой-то степени она, будто герой из «Хулио Хуренито», как бы выписала себе справку о протекции государства в качестве памятника старины. Времена изменились, и уже не требовалось мандельштамовской «прививки от расстрела».

Все противоречило социалистическому реализму, не говоря уже о «цветаевской теме». Перешедший по наследству образ Пушкина говорил о кризисном перевале в русской культуре. Конвульсия пушкинского мира в цветаевской поэзии, возникновение нового пушкинского мира в поэзии Ахмадулиной; усыновление курчавого поэта (попутно и юный внук Арсеньевой усыновлен), эзотерические связи, молитвы – все принималось новым советским потребителем на ура. Ах, восхитительно! В старинном кресле на сцене Консерватории, под звуки Берлиоза, уже как бы подобием памятника дедушке Крылову… И ничего ведь не требовалось в ответ, лишь только сохранение вечной изящности, в которую не входят – ну, что там говорить об этом – лишь суетное цепляние за дружеские союзы да собственный поход по приокской грязи… «в рассеяных угодьях Ориона», в которых «не упастись от мысли обо всем»…

И все-таки ведь это была она, уже когда-то, еще в юности, восставшая против собственной изящной всеприемливости, та, за которой «дождь, как маленькая дочь» увязался и не отстанет. Сомнительно, что приживется в гостиных «зрелого социализма» среди коньяков, каминов и хрусталей поэт, уже тогда заметивший всеобщее настроение:

Дождливость есть оплошность
пустых небес. Ура!
О пошлость, ты не подлость,
ты лишь уют ума.

Отчетливо видит поэт и «убийцу в сером пиджаке», перед которым его жертва стоит навытяжку, и верность ее друзьям – не под вопросом, под вопросом обратное – верность и чистота помыслов ее друзей на «площади Восстанья, в пол-шестого»…

Сказав выше, что образ поэта своего времени всегда выходит за пределы его словесного контура, я имел в виду, кроме прочего, и нравственный его облик, его душевную стойкость, даже его участие в литературном сопротивлении.

Белла дала свое имя «Метрополю», Дмитрий, не потому что ей кусочка Вашей (неофициальной) славы захотелось, а потому что лучшего места ей было не найти для множества ее собак и той одной собаки. С этой же жгущей потребностью разместить своих собак она бросалась в бесплодный бой за Сахарова, тащилась в Шереметьево, чтобы посигналить на прощание своей оберегающей рукой и нам, и Копелевым, и Войновичам, и Владимовым.

В калашном ряду, конечно, рассудят, почему и, главное, зачем Ахмадулина «пошла в народ»; мы, простаки, скажем спасибо любому побуждению, благодаря которому в нашей словесности появился цикл стихов «Сто первый километр».

Родная затоваренная бочкотара, она, как ей и полагается, еще жива на холмах и в оврагах меж селами Пачево, Алекино и Ладыжино; всегда еще жива. Конь Мальчик, баба Маня, к автору стихов обращающаяся со словом «андел», безвременно ушедший Французов (кажись, сродни Володе Телескопову?), цветок будущего Пашка… Последний достоин того, чтобы стихотворение, ему посвященное, было здесь приведено полностью.

Пашка

Пять лет. Изнежен. Столько же запуган.
Конфетами отравлен. Одинок.
То зацелуют, то задвинут в угол.
Побьют. Потом всплакнут: прости, сынок.

Учен вину. Пьют: мамка, мамкин Дядя
и бабкин Дядя – Жоржик-истопник.
А это что? – спросил, на книгу глядя.
Был очарован: он не видел книг.

Впадает бабка то в болезнь, то в лихость.
Она, пожалуй, крепче прочих пьет.
В Калуге мы, но вскрикивает Липецк
из недр ее коль песню запоет.

Играть здесь не с кем. Разве лишь со мною
Кромешность пряток. Лампа ждет меня.
Но что мне делать? Слушай: «Буря мглою…»
Теперь садись. Пиши: эМ – А – эМ – А.
Зачем все это? Правильно ли? Надо ль?
И так над Пашкой – небо, буря, мгла.
Но как доверчив Пашка, как понятлив.
Как грустно пишет он: эМ – А – эМ – А.

Так мы сидим вдвоем на белом свете.
Я – с черной тайной сердца и ума.
О, для стихов покинутые дети!
Нет мочи прочитать: эМ – А – эМ – А.

Так утекают дни, с небес роняя
разнообразье еженощных лун.
Диковинная речь, ему родная,
пленяет и меняет Пашкин ум.
Меня повсюду Пашка ждет и рыщет.
И кличет Белкой, хоть ни разу он
не виделся с моею тезкой рыжей:
здесь род ее прилежно истреблен.
Как, впрочем, все собаки. Добрый Пашка
не раз оплакал лютую их смерть.
Вообще, наш люд настроен рукопашно,
хоть и живет смиренных далей средь.
Вчера: писала. Лишь заслышав: Белка! —
я резво, как одноименный зверь,
своей проворной подлости робея,
со стула – прыг, и спряталась за дверь.

Значенье пряток сразу же постигший,
я этот взгляд воспомню в крайний час,
В щель поместился старший и простивший,
скорбь всех детей вобравший, Пашкин глаз.

Пустился Пашка в горький путь обратный.
Вослед ему все воинство ушло.
Шли: ямб, хорей, анапест, амфибрахий
и с ними дактиль. Что там есть еще?

Все это поэтическое воинство теперь затерялось в бессмысленной толпе лишенцев 101-го километра, в жестоком мире, где обдирают каких-то сов, убивают собак, друг друга молотками, топорами, кирпичами по башкам, апрель, субботник ленинский, «землечерпалка со дна половодья взошла, чтоб возглавить величие свалки», над руинами храма Воскресенья, вокруг «Оки», заведения второго разряда, льется «вино», пошел «по вино» – …знаем мы, что здесь имеется в виду под словом «вино», совсем не то, что во всем другом мире…

Субботник шатается, песню поющий.
Приемник нас хвалит за наши свершения.
При лютой погоде нам будет сподручней
Приветить друг в друге черты вырожденья.
Вдруг возникает идея: а не со дна ли это все морского?
Наш опыт старше младости земной.
Из чуд морских содеяны каменья
Глаз голубой над кружкою пивной
из дальних бездн глядит высокомерно.

И впрямь – Марракотова бездна, откуда до поверхности почти уже не доходят сигналы.

Беллино войско – ямбы, дактили, амфибрахии – топчется посреди ленинского субботника с притворным добродушием. С натужной изо всех жил надеждой бормочет воинство в волнах моря разливанного:

…к нам тайная весть донесется: Воскресе!
Воистину! – скажем. Так все обойдется.

Гармонически, вместе со всем своим поколением русской культуры, Ахмадулина приходит на грань отчаяния. На самих себя мы уже не надеемся, только лишь ждем чуда, тайного странника с благой вестью, способного пересечь кольцо 101-го километра.

Среди других основных мотивов поэзии Беллы Ахмадулиной особенно силен мотив товарищества. Иные строки этого мотива проходят через всю нашу жизнь, став уже чудесными клише. «Когда моих товарищей корят, я понимаю слов закономерность, но нежности моей закаменелость и т. д.». «Да будем мы к своим друзьям пристрастны, да будем думать, что они прекрасны»… «друзей моих прекрасные черты появятся и растворятся снова»…

Я иногда ловлю себя на том, что слушаю или читаю стихи бессмысленно, то есть не вдаваясь в их смысл, ловя лишь их тон, ритм, синкопу, подобно тому, как слушают джазовую пьесу. Работая, однако, над этой статьей, я заново перечитал стих, откуда взята последняя из выше приведенных цитат, и в изумлении остановился на станце, что прежде терялась в созвучиях:

Ну что ж, ну что ж, да не разбудит страх
вас, беззащитных, среди этой ночи.
К враждебности[245] таинственная страсть,
друзья мои, туманит ваши очи.

В свете этих четырех строк следует, очевидно, в финале сделать упор на слове «прекрасные». Других черт своих друзей благородный поэт видеть не хочет.

Июль 84. Шугарбуш, Вермонт.

«Юность» бальзаковского возраста[246]

Я, собственно говоря, чуть было не пропустил этот юбилей, едва не прошляпил в американских попыхах. Вдруг, как-то вечером звонок из Бостона – с вами говорит такой-то, старый читатель журнала «Юность». Надеюсь, вы не забыли, Василий Павлович, что наша с вами «альма-матер» в этом году отмечает свой тридцатилетний юбилей? С прискорбием пришлось признаться – забыл, забыл…

А ведь еще полтора года назад я читал лекцию о журнале «Юность» студентам университета Джорджа Вашингтона в нашей столице.

В университетской библиотеке самых первых номеров, то есть начиная с июньского 1955 года, разумеется, не оказалось. Кто-то посоветовал мне отправиться в Библиотеку Конгресса – там, мол, все есть. (Сомнительно, все-таки, подумалось мне, что Библиотека Американского Конгресса держит в своих хранилищах тридцатилетней давности копии московского молодежного литературного журнала. Поиски в каталогах поначалу только укрепили мои сомнения. Журналов под названием «Youth», то есть «Юность», там оказалось что-то около семидесяти, кажется, и в самом деле все, что когда-либо выходило в мире под этим именем, включая даже какое-то танзанийское издание, не было только нашего московского бестселлера, что произвел в те отдаленные времена такую сенсацию среди читающей публики прежде всего своими яркими обложками, которые немедленно выделили его из общего числа советских «толстых журналов», напоминающих своими колоритами собрание подержанного нижнего белья.

Консультанты «комнаты европейского чтения» посоветовали мне поискать в каталогах на другую букву, не на Y, а на I: может быть, фигурирует не под английским словом, а под своим собственным и в другой транслитерации. Я сунулся – Ай, Ю, Эн… – и немедленно нашел искомое. Сделал заказ и отправился ждать в главный читальный зал библиотеки, под гигантским куполом которого можно вообразить, что находишься в храме всех человеческих религий.

Ожидание продолжалось не более десяти минут. Появился черный юноша-библиотекарь и положил передо мной две папки первых номеров журнала в великолепном переплете и в безупречном состоянии.

Трудно было поверить своим глазам, читая на обложке дату – июнь 1955 года и список редколлегии: главный редактор Катаев, заместитель главного редактора Преображенский, ответственный секретарь Железнов, члены редколлегии Горяев, Медынский, Прилежаева, Розов… Вот это и есть та самая стопка сброшюрованной бумаги, что появилась в затхлой атмосфере литературной Москвы будто некая залетная чайка, предвещая приход новых времен и новых людей? Еще труднее было после тридцати лет сопоставить это издание с чем-то новым, читая стишки, которыми открывался этот номер.

Здесь партия наша родная,
А с ней невозможного нет!
Сегодня земля Кустаная,
А завтра далеких планет!

Мне припомнился автор этих стихов, вислоносый поэт, постоянный посетитель кабака Дома литераторов, куда можно было попасть из редакции журнала, попросту перейдя двор бывшего имения графов Волконских. Поэт был колоссальным кирюхой, все время смотрел одним глазом в коньяк, другим на проходящих собратий в поисках собутыльников. В те времена никто бы не высмеял его за приведенные выше стихи: коммунисты тогда не стыдились своих эдиповых комплексов по отношению к матери-партии.

Перелистывая почти не пожелтевшие страницы «Юности» пятидесятых годов (качество бумаги было на удивление великолепным), я, разумеется, задавал себе вопрос: что же все-таки казалось нам, молодым читателям тех времен, столь необычным, столь ярким, столь освежающим в этом вот лежащем сейчас передо мной столь советском, то есть заурядном, то есть неярком, то есть монотонно-душноватом журнале? Стишков, подобных приведенному выше – навалом, передовицы иной раз подписаны светлыми личностями вроде Всеволода Кочетова, в оформлении сплошь и рядом какие-то дикие космические устремления, в отделе публицистики сплошные романтики, энтузиасты, целинные и сибирские «цари-эдипы»…

И все-таки, втяни голову в плечи, втянись, забудь на время, что ты сидишь на Капитолийском холме в Вашингтоне, и вспомни свою студенческую Публичку на реке Фонтанке. Как мы жадно там охотились за малейшими крохами информации о жизни за жел-занавеской, за малейшим словечком не-фальши, за трудно уловимыми намеками на реальную жизнь и реальное искусство вне советской мертвечины.

«Юность» поразила всех хотя бы просто своим дизайном, необычными шрифтами, новым форматом. Вслед за этим она едва ли не буквально распахнула окно в сверкающий и грохочущий мировой океан, сделав одной из самых первых своих ударных публикаций «Путешествие на Кон-Тики» норвежского исследователя Тура Хейердала. В те времена, когда в памяти совсем свежи были дни мракобесной борьбы с так называемым космополитизмом, русский перевод этого путевого дневника, сам факт его публикации и таким образом приобщение к мировой сенсации казались нам едва ли не откровением.

Спустя некоторое время на страницах «Юности» появились записки французского исследователя глубин Кусто. Журнал заявлял себя сторонником всего самого современного, передового, модного, будь то ныряние с аквалангом, кибернетика, фигурное катание, вентилировал затхлую атмосферу советских будней.

С позиций этого своего очень наивного и, конечно, все-таки еще основательно фальшивого «прогрессизма-передовизма» он зачинал всяческого рода тогдашние дискуссии, имея в виду бодряческую комсомольскую сверхзадачу «Серости – бой!». То там насчет губной помады – могут ли девушки ею пользоваться, то там насчет узких брюк – соответствует ли ширина штанин ширине патриотизма, то там насчет молодежных кафе – может ли советская молодежь слушать стихи, сидя в кафе и попивая безалкагольные напитки и кофе, а кофе в те времена тоже был своего рода символом новых, более просвещенных времен.

Живопись в те времена была почему-то самым коварным идеологическим камнем преткновения. Коренную советскую публику почему-то несказанно возмущали авангардные художества, любой отход от социалистического реализма воспринимался толпой как личная обида: мы, дескать, столько боролись, столько жертв принесли отчизне, а тут такое безобразие, «абстрактизм». «Юность» осторожненько печатала репродукции импрессионистов, слегка вольничала с иллюстрациями, публиковала статьи чуточку неортодоксальных искусствоведов. В коридоре редакции, которая размещалась в помещении бывшей конюшни имения Волконских на бывшей Поварской, ныне Воровского, иногда вывешивались эстетически дерзкие полотна.

Весьма любопытно было сейчас, тридцать лет спустя, обозревать некоторые статьи о литературной жизни и о молодежных движениях за рубежом. Иные из них под прикрытием обязательного разоблачения буржуазного образа жизни и раскрытия язв загнивающего Запада давали читателям «Юности» весьма ценную информацию. Удивляет оперативность такой информации. Так, о литературном движении американских битников мы узнали почти сразу же после его зарождения.

Однако не только этим «приоткрыванием форточек» журнал привлекал к себе неслыханный интерес, выразившийся сразу же в колоссальном подъеме тиража со ста пятидесяти тысяч до миллиона. Редакция сразу же поставила перед собой, как одну из основных, задачу поисков новых литературных имен, и эти имена уже в пятидесятые годы стали возникать на его глянцевитых страницах, будоража воображение и надежды. Возникал образ нового послесталинского молодого писателя.

Вот передо мной в тиши библиотеки американского Конгресса появляется не просто молодое, но почти детское, мальчишеское лицо моего старого друга. Повесть «Хроника времен Виктора Подгурского», автору Анатолию Гладилину не исполнилось еше и двадцати одного года. Золотистые и даже довольно густые кудри, милостивые государи, венчают его чело.

Американцы говорят: однажды он проснулся, чтобы стать знаменитостью. Это произошло с Гладилиным. Нерадивый и легкомысленный студентик Литературного института, он в одночасье стал первым знаменитейшим писателем нашего поколения. Такого в советской литературе не случалось уже несколько десятилетий, с тех пор как «золотые двадцатые» сменились «чугунными тридцатыми». В Литературном институте Гладилина учили тому, как не стать знаменитым писателем 1956 года. Уроки впрок не пошли, и он им стал.

Открываю наугад «Хронику времен Виктора Подгурского». Герой-мальчик идет с героиней-девочкой по Гоголевскому бульвару. Вот лужа, говорит герой. Спорим, перепрыгну? Никогда не перепрыгнешь, говорит героиня. Он перепрыгивает лужу. Она смотрит на него. Какая замечательная девушка.

Потрясенные молодые читатели смотрят друг на друга – да ведь это же мы сами, такие же, как Виктор, юные и безденежные московские бродяги, провалившиеся в институт и влюбленные. Влюбленный неудачник впервые потеснил плечом розовощеких роботов комсомольского энтузиазма, и это произошло на страницах той самой ранней «Юности».

Я вспоминаю июньский вечер 1960 года. Страшно волнуюсь. Новый костюм. С разрезом сзади, судари мои! Накрахмаленная рубашка и галстук-бабочка. Той весной почему-то узенькие галстуки-бабочки вошли по Москве в неслыханную моду. Вдвоем с основательно беременной женой Кирой мы идем по Петровским линиям, направляясь в зал «Балатон» ресторана «Будапешт» на юбилейный бал самого модного и наступательного популярного журнала «Юность».

Юбиляру исполнилось пять лет. Мне, молодому врачу, в этот вечер двадцать семь. Через несколько дней выйдет номер с моим первым романом «Коллеги». Пока я всего лишь автор двух жалких рассказиков, напечатанных в «Юности» в прошлом году. Неужели я увижу сегодня этого знаменитого Гладилина и довольно известного Евтушенко, неужели уж даже и на самого Валентина Катаева удастся бросить взгляд?..

Народу в зале было не меньше трех сотен, все сидели вокруг столов, расположенных буквой «П». Растерянный новичок – как тут не вспомнить все эти «первые балы» Наташи Ростовой и Дины Дёрбин – испытывал легкое головокружение в присутствии столь блестящего литературного общества, столь мало напоминавшего коллектив противотуберкулезного диспансера, где он в то время служил. Мелькнуло, наконец, первое и, кажется, единственное знакомое лицо его очаровательной редакторши Мэри Озеровой. Она улыбалась ободряюще и показывала на свободные стулья – приземляйтесь, ребята!

Назад Дальше