Вторая пугающая реальность эмиграции – это уход привычного материала. О чем я буду писать, если нет вокруг московского троллейбуса или очередей в винные магазины, моих любимых бичей? Я, например, страдал первое время от отсутствия бичей, тех, которых я знал. «Бумажный пейзаж» – это книга о бичах, по сути дела. Я пытался вспомнить любимые лица, сидя в Америке, и вспомнить язык московских улиц. Вскоре, однако, ты понимаешь, что это должно тебя беспокоить в последнюю очередь. Прежде всего ты сам являешься носителем того, что необходимо для литературы: пограничной ситуации. Эмиграция сама по себе дает бесконечное количество тем и характеров. Американская жизнь, в которой постоянно все меняется, неисчерпаема в смысле сюжетов, в смысле литературного материала, особенно для человека со стороны, который видит не только сегмент этой жизни, но все время пытается развернуть панораму. Русскому писателю в Америке надо постоянно себя одергивать и удерживаться от обобщений, а не от детализации. Тем не менее он неизбежно обобщает.
Обилие типов и их довольно четкая классификация в американском обществе будоражат писателя и тянут его к находке нового типа. Бичей оказалось в Америке множество – и уж не менее красочная публика, чем дома. Например, совсем близко от нас, под мостом через Потомак, день-деньской сидит компания здоровенных ребят, длинноволосых, то есть уже не очень молодых. Играют на гитарах весь день, иногда разводят костер, иногда отряжают кого-нибудь к перекрестку. Он стоит с бумажным стаканчиком у светофора и просит монетки на пиво, и очень многие бросают ему монетки, хотя он здоровенный парень и мог бы прекрасно работать. Однажды такой красавец обратился ко мне: «Извините, сэр, могу ли я вам задать очень личный вопрос?» «Извините, спешу», – сказал я, и он вслед мне отчаянно крикнул: «Всего лишь 57 центов». Другой раз я был потрясен совершенно русской сценой, когда ко мне подошел молодой человек, сказал, что он только что выписался из инфекционной больницы, и попросил доллар. Конечно, я ему дал доллар. По вечерам среди гулянья в Джорджтауне ходит нервный молодой человек с желтой канистрой и говорит: «Знаете, ехал в Ричмонд и бензин вдруг кончился, понимаете, ну что мне делать, дайте пару долларов». Ему все дают пару долларов, он там и сям мелькает с этой канистрой. Что-то слышится родное во всех этих призывах. Общество классифицирует свой состав, писатель ищет новый тип. Мне кажется, что сквозь сетку американской, уже разработанной классификации я смог в «Желтке» найти некоторую модификацию определенного американского типа.
В Америке ты все время чувствуешь чередование мажорной и минорной ноты. Тебя вдруг может охватить неожиданное, уже почти ностальгическое ощущение. Однажды в центре Вашингтона я вдруг почувствовал сильный эмоциональный подъем, как будто я уловил некую мажорную ноту. Я так и не понял, что произошло, и это меня обрадовало, потому что такое случалось раньше только на родине. Пространство быта, плотное и вроде непроницаемое, на самом деле вдруг обнаруживает какие-то тоннели, откуда дует какой-то другой ветер, то гиблый, то феерический, начинается постижение американской ностальгии. Недавно было десятилетие взятия заложников в Тегеране, и на телевидении показали монтаж из кадров того времени: захват, издевательства, беснующаяся толпа и потом возврат этих людей, их возвращение, аэропорт, к ним бегут, и оркестр играет «Yellow ribbon». Когда оркестр заиграл, я понял, что я уже являюсь частью этого общества.
Теперь переходим к еще одной очень важной потере – потере читателя. Постоянно создавая в воображении облик своего читателя – как это делал и я, и, скажем, Максимов, и Казаков, и Владимов, Войнович, Гладилин, и многие другие присутствующие здесь, тот же Андрей Битов, – русский писатель в Америке может оказаться в замешательстве. Есть ли этот гипотетический тип в новой среде? Я не говорю об эмигрантах, среди них всегда найдется аудитория, напоминающая тебе читателей 60 – 70-х годов. В эмиграции много замечательно интеллигентных людей. Скажем, в Сан-Франциско я выступал два раза, и всякий раз это была аудитория по 500 человек, как в каком-нибудь большом институте в Москве. Есть еще аудитория славистов, русистов, дипломатов, работавших в Москве корреспондентов, словом, людей советской темы, так сказать. Однако есть ли у тебя широкий американский читатель? Тебе кажется, что ты видишь лицо этого гипотетического читателя на улицах, но вскоре ты понимаешь, что пробиться к этому читателю довольно трудно: Россия очень далека от американского сознания. В какой-то степени Китай ближе, чем Россия. Но тем не менее ты постепенно все-таки что-то нащупываешь. Любой писатель, даже самый элитарный (или, по крайней мере, агент этого писателя), стремится к массовому читателю. Искусство принадлежит народу, как мы знаем. Это принцип американского общества, где искусство действительно принадлежит народу, в отличие от Советского Союза, где этот лозунг провозглашался, но где искусство принадлежало не народу, а руководящей группе народа. В Америке необходимость продать как можно больше книг создает стремление к массовой литературе, стремление превратить книгу в хорошо продающуюся вещь. Большие деньги в кассу приносит народ, а не высоколобые эстеты. Эта ситуация рождает тревогу среди интеллигенции: не пора ли спохватиться и подумать, что происходит? Вкусы усредняются, образуется порочный круг, издатели говорят, что они дают народу то, что он хочет, а у народа вырабатывается вкус от того, что ему дают.
Законы книжного рынка нам, «грешным детям соцреализма», поначалу неведомы. Недавно я, кстати, столкнулся с этим проявлением нашей общей ментальности. Аня Пугач, из «Юности», приехала в Вашингтон, мы там встретились и зашли в книжный магазин. Она потом написала, что у Аксенова в этом книжном магазине стояла на полке книга «Ожог», все остальные были распроданы. Такого быть не может в Америке. Если продаются, они всегда стоят на полке. Распроданности быть не может. Значит, просто не возобновляют заказа. Думают, что не продадут. «Ожог» пользуется большим спросом в этом магазине, поэтому его и заказывают.
Впрочем, постепенно маленькие тайны этого рынка становятся понятными, их не так сложно постичь. Ну, например, очень важно, где помещена рецензия на твою книгу и в каком месте. Помнится, звонит мне мой друг, издатель из Нью-Йорка, и в ажиотаже говорит: «Слушай, там сногсшибательная рецензия на тебя появилась в «Publisher’s weekly», я тебе высылаю ее экспрессом, утром получишь». Получаю эту копию, смотрю, ничего особенного, рецензия как рецензия, более или менее положительная, перезваниваю ему, спрашиваю, что особенного он нашел в этой «сногсшибательной» рецензии. Он говорит: «Как же ты не понимаешь, она расположена в левом верхнем углу страницы и, кроме того, там тебя сравнили с Томом Вулфом». А я по невежеству не прочел ни одной книги Тома Вулфа, поэтому и спрашиваю, действительно ли мы похожи. «Да дело не в этом, – досадует издатель, – похоже, не похоже, вот если бы ты когда-нибудь продал хоть одну четверть того, что продает Том Вулф!»
Интересно следить за рецензиями в американской прессе. В принципе в американской периодике вы редко или почти никогда не встретите зубодробительной отрицательной рецензии. Рецензию заказывает или издатель, или агент, они постараются, чтобы автор статьи относился благоприятно к автору книги. Рецензия будет в худшем случае кисло-сладкая, нормально – это среднехорошая рецензия, в самом блестящем случае это будет блестящая рецензия. Эмигранты иногда вносят разнобой. Я, например, получил на недавний перевод романа «Скажи изюм» необычный для американской литературы спектр рецензий – от восторженных до злобных, полных грязи и клеветы, написанных соотечественниками-эмигрантами, которые постепенно вносят в здоровый мир англосаксонской литературы русско-еврейские страсти-мордасти.
Важно, как расположена книга в магазине. Когда вышел «Скажи изюм», я вдруг увидел, что книга выставлена в витринах нескольких магазинов. Ага, значит, надеются продать! Увы, роман не очень долго красовался на витрине, он прошел внутрь, но осталось утешение, что он стоит обложкой вперед. Если стоит обложкой вперед, у тебя еще есть какие-то шансы, если же засунули уже корешком – привет, можешь отправляться писать новую книгу.
Мечта каждого писателя – попасть в бестселлер-лист и стать богатым и независимым. Возможность мечтать о богатстве и независимости, пожалуй, наиболее привлекательная сторона нашей профессии.
Среди всех этих треволнений вдруг подходит момент, когда вдруг ты понимаешь, что у тебя появился твой американский читатель. Ты приходишь читать в какой-нибудь книжный магазин, а там сидят люди, очень похожие на твоих читателей в Советском Союзе. Ты видишь молодые, дружелюбные и любопытные глаза. Значит, ты уже участвуешь в американском литературном процессе.
И наконец, последняя тема моего сообщения: Россия. Уходит ли от тебя Россия, остаешься ли ты россиянином или становишься «русским американцем», членом этнического меньшинства? Наш язык не обеспечил нас словом, адекватным английскому «хоумленд», что значит страна твоего дома. Есть понятие «отчизна», «родина», но нет понятия «хоумленд». Понятие «родина» с годами становится для меня все более дорогим, но все более интимным. Оно связано у меня не с ощущением мощи, титанического пространства, огромного государства, а, пожалуй, наоборот: с ощущением вечного прозябания, с ликами моих бедных людей, дорогих мне родственников, родителей, бабушек, тетушек. Это понятие мне гораздо дороже, чем так называемые «достижения» или исторические катаклизмы. Редкие минуты возникновения нежности к родине связаны с бегством от «бездны унижений», с языком, верой, с моментами религиозных, очень интимных излияний, какими-то волнами тепла, исходящими от церкви. Реальная бурная жизнь страны действительно отдаляется и превращается в лучшем случае в литературу, в худшем – в газету. Вместе с тем приближается историко-литературный образ страны как единого целого. Расширяется понятие «нашего времени». В него входят по крайней мере два века.
Я постоянно существую внутри русской литературы, хотя бы по характеру своей работы. Я веду семинары в университете и назначаю сам темы своих семинаров. В этом году у меня два семинара. Один – по Серебряному веку, это для первокурсников, своего рода ликбез. Второй – для старших студентов, для молодых писателей – Гоголиана. Лозунг этого семинара: «Давайте гоголизироваться!» Свою задачу я вижу даже не в том, чтобы дать молодым американцам новые познания, а в том, чтобы зажечь их, сделать так, чтобы они увлеклись, чтобы они поняли, какова эта культура. Короче говоря, я плачу долг той единственной, которой я что-то должен, – русской литературе.
3. Судьба романа
Чудо или чудачество[301]
В городе, где я живу, существует – и явно процветает – несколько огромных книжных магазинов. В один из них, «Бордерс», я нередко захожу по соседству; то журнальчик подцеплю, то дискетку с музыкой, то справочник понадобится. Есть там «островок поэзии», четыре массивные этажерки с изданиями этого древнейшего вида словесности. Там я выискиваю переводы для своего класса. Нельзя сказать, что русская муза забыта. Вот несколько сборников Ахматовой, есть Мандельштам, много Бродского. Переводами Пушкина не балуют, зато можно налететь на толстенный том набоковских комментариев к «Евгению Онегину».
Гигантская экспозиция этого магазина открывается столом новинок у самого входа. Попасть на этот стол считается большой удачей писателя. Оттуда как бы прямая дорога в список бестселлеров. Увы, не всегда. На собственном примере, увы-увы, знаю, что не всегда, увы. Недавний мой роман «The New Sweet Style»[302] лежал на этом столе, а продажа была плачевная.
Как-то раз в конце прошлого года я решил задержаться возле стола новинок и посмотреть, на что клюет здешний народ. Топтался вокруг не менее получаса, даже стал опасаться, как бы не подумали, что хочу слямзить чего. Что там было выставлено в тот день?
Прежде всего меня, конечно, интересовали романы. Сразу бросился в глаза толстенный том под броским названием «Антракс», то есть «Сибирская язва». Елки-палки, подумал я, вот это скорость: написать и издать такой здоровенный роман всего лишь за несколько недель после того, как начали по почте поступать конвертики со спорами болезни! Почему-то не сразу дошло, что это не роман, а научно-популярный труд на злобу дня. Рядом с этой книгой лежало «Царство горилл». Это должно быть про Усаму бен Ладена, подумал я и тут же понял, что опять ошибся: с обложки смотрела не наркотическая козлоподобная физиономия, а полное глубокой человеческой скорби лицо примата. Было несколько книг, связанных с вопросами религии, среди них «Мудрость для опаленных огнем» и «Спасение души. Как моя вера пережила церковь». Здесь же присутствовали книги по истории войн, например «Разгром на Филиппинах» (классная работа с большим количеством редких фотографий). Было кое-что и для любителей шпионажа: «Колдуны Ленгли», то есть про ЦРУ. Не обошлось, конечно, и без мемуаров. В данном случае этот жанр был представлен книгой «Генерально говоря», созданной по мотивам собственной карьеры самой высокопоставленной (и довольно привлекательной) дамой вооруженных сил генерал-лейтенантом Клавдией Кеннеди. Ну, что еще? Лежала славная книженция «Догшионари», то есть словарь собак. Были тут и записки работника интернетовской компании «Америка-он-лайн». Присутствовало и серьезное юридическое исследование «Суд присяжных».
Но где же романы, господа присяжные заседатели? На боковых поверхностях стола я отыскал три титула этого жанра. Имена их авторов ничего мне не говорили, кроме того, что было о них написано на обложках: такой-то или такая-то когда-то были авторами каких-то бестселлеров. За все время, пока я там топтался, никто из покупателей даже не приподнял этих книг.
В этом магазине один молодой продавец был когда-то моим студентом в классе по роману. Что-то маловато тут у вас романов, Джеф, сказал я ему. Неходовой товар, усмехнулся он. Наш покупатель нынче ищет книгу из сферы своих интересов. Романами торгуют в супермаркетах. Но это, наверное, не те романы, Джеф, о которых мы говорили на семинарах. Нет, проф, совсем не те.
Что-то похожее на этот расклад происходит повсюду. В больших книжных магазинах Парижа полка беллетристики съеживается год за годом и в то же время разрастаются полки с великолепно изданными мемуарами, книгами по истории, антропологии, философии, политике, социологии.
Таковы пока что поверхностные, но отчетливые признаки упадка романа. Человек достаточно старый, а тем более подвизающийся в этой сфере, не может не заметить эту тенденцию. Тревожную? Да нет, пожалуй, просто слегка обескураживающую.
Прошли те времена, когда романы рождали сенсацию, когда фигура романиста была в моде, создавала определенный стиль, окрашивала, так сказать, эпоху. Романтический, и в некотором смысле суперменский, ореол развеялся. Нынче, если романиста спрашивают, чем он занимается, он, может быть, и не соврет, но пробормочет в смущении: «Пишу романы, с вашего позволения». Может быть, он даже не уточнит жанр, а скажет «пишу фикшен». Американцам не надо знать, что «фикшен», то есть «фикция», по-русски ложь. Только этого еще не хватало: и без того на тебя смотрят либо как на чудака, либо как на старомодного плута.
«Ну, и о чем эта ваша фикшен, эти романы?» – спрашивают романиста. Он мямлит, смущенно растягивает слова: «Трудно, знаете ли, так сразу сказать. Это в общем-то романы самовыражения». Собеседник изумлен: «Са-мо-вы-ра-же-ния? Пишете книги о самом себе? У вас какая-нибудь захватывающая история за плечами?» Романисту тут ничего не остается, как нахлобучить шляпу и слинять. По дороге с незадавшейся вечеринки он будет, словно заклинание, твердить: «Эмма Бовари – это я, это я, это не кто иной, как самовыражающийся автор».
Тревога по поводу предназначения романа возникла еще в начале шестидесятых. Летом 1963 года в Ленинграде собрался конгресс Европейского сообщества писателей[303]; тема была обозначена недвусмысленно: «Судьба романа». Прибыли лучшие подвижники жанра: Натали Саррот и Алэн Роб-Грийе из Франции, Уильям Голдинг и Ангус Уилсон из Англии, Генрих Бёль из Германии, Альберто Моравия и Итало Кальвино из Италии, Тадеуш Ружевич и Ежи Анджиевский из Польши, Илья Эренбург и Константин Симонов из Москвы…
Меня тоже пригласили как представителя нового поколения советских романистов. Идеологические комиссары были весьма озабочены повесткой дня. Их команда во главе с Иваном Анисимовым[304] проводила закулисные совещания, спущала циркуляры, как дать отпор буржуазии. Роман был ведущим жанром советской литературы, множество весомых томов было написано советскими живыми классиками, их уровень был отмечен Сталинскими и Ленинскими премиями. Наша братия называла эти опусы «кирпичами». Мы еще не были знакомы с работами Бахтина, однако уже подозревали, что «кирпичи» имеют к жанру романа весьма отдаленное отношение. Сейчас, конечно, каждый скажет, что советский роман был не романом, а «советским эпосом», то есть монологическим дискурсом.
Товарищ Иван Анисимов, которого западные участники называли «Иваном Грозным», передавал членам советской делегации установки ЦК КПСС. Буржуазные декаденты и космополиты, связанные с подрывными службами Запада, организовали серьезный заговор против реалистического романа. Мы должны, товарищи, дать им решительный отпор.
Мы, молодые, понимали, что все это дурацкий вздор, но, с другой стороны, и мы были несколько озадачены тревогой европейцев: почему они думают, что роман вступает в зону кризиса? Мы были молоды, наши книги имели успех, их называли «противоречивыми», что в постсталинской лексике было эвфемизмом строптивости. Несмотря на недавнее закручивание гаек, романисты «новой волны» (в эту группу входили Гладилин, Войнович, Владимов, Казаков, Трифонов, Битов, Искандер) старались развязать путы социалистического реализма, восстановить «великую традицию» и также дерзновенность русского авангарда. Посмотрите, как публика расхватывает наши книги и миллионные тиражи журналов с нашими публикациями; это ли не залог успеха! Существовал настоящий ренессансный настрой – групповое позитивное мышление, вызов и вдохновение.