– Одеяло дед забрал, – догадалась соседка Ира. Она следователь, ей по штату положено.
– Какой дед?
– Вчерашний. Ну, алкаш из 9-ого купе.
– Как забрал?! – Лидия Петровна гневается, – почему забрал?!
– Вы его вчера переселили, а потом обратно. Вот его в суматохе с двумя одеялами и отправили.
– В 9-ом?
– Да.
Лидия Петровна бегом устремляется в дальний конец коридора, туда, где в 9-ом купе едет дед-алкаш, узурпировавший два одеяла.
Она возвращается, после бурного выяснения отношений с дедом, победно неся перед собой зеленое, в клеточку одеяло, сует его под нос недовольной пассажирке.
– А кто под ним спал? – морщит нос та.
Лидия Петровна на минуту останавливается и пристально вглядывается в незнакомую женщину. «А кто ты такая?» – вот-вот сорвется с языка проводницы. Нет, не сорвалось. Поняла пассажирка. Подхватила одеяло и спряталась в купе.
– Все! – Я с лязгом задвинула дверь.
Утром, протрезвевший и пристыженный дед, благодарил меня за сохраненные документы, я их спрятала, чтоб не потерял и не пропил.
Жанна и ее подружка лихорадочно красились и ставили на грудь и руки тату-переводилки. Проводники ругались с пассажирами, из-за нехватки белья. Все суетились и бегали по вагону, стаскивали сумки, паковали вещи, занимали очередь в туалет…
Только мы втроем спокойно сидели за купейным столиком и пили домашний коньяк, заботливо упакованный вместе с другими продуктами Ларисиной мамой «на всякий случай».
– Наконец-то, девочки!
– Слава Тебе, Господи!
Москва встретила нас тяжелым летним дождем.
Я не люблю поезда…
17
Как назло, все обрывки, от этого не могу сосредоточиться; наверное, придется говорить, объяснять…
Светает?
Снова одна.
Разбрелись: ходят, или стоят, ждут все чего-то. Как на приеме, еще бы каждому по бокалу и…
Тихо.
Интересно, который теперь час? А день?
…нет, все бесполезно!
Вот это место, отсюда поднимали. А здесь радиорубка, наверное: домик фанерный, как сторожка на автостоянке: фанерный домик на металлических сваях, и к нему лестница в два пролета. Белый домик в чистом поле… Окошко светится.
Кто тут всем руководит? Где оцепление, охрана, автоматы, собаки?
Может, спросить? Вон, он, на лестнице…
– Теперь твоя очередь…
– Не знаю…
– Поднимайся, – лицо не запоминающееся, костюмчик темный. – Глаз не поднимай, тебе же лучше, на вопросы отвечай, на все… искренне, поняла?
…ступенька под ногами – две дощечки плохооструганные, наспех делали, сразу видно… все тут временное: закончат с нами, и никому этот домик фанерный не нужен будет…
– Поняла, чего же тут непонятного.
– Иди.
Поднимаюсь.
Робко стукнула в хлипкую дверцу; глаза, как учили – вижу черный пластик пола, ножки письменного стола, черные ботинки, черные носки и краешки белых брючин. Остановилась.
– Что же ты стоишь, присаживайся, – голос усталый, негромкий.
Слева стул: простой, деревянный, сиденье коричневым дерматином обитое, раньше такие во всех конторах стояли, для посетителей… раньше?
Села. Сжульничала, взглядом чиркнула: стена белая, окно, в нем ночь, звездная такая… Вроде, светало? Темноволосый, костюм белый… Все, больше не смогла, снова в пол уставилась.
– Рассказывай…
– Я не знаю, что вас интересует.
– О себе…
– О себе?
О, Господи, что же я должна говорить о себе?
– Ну, жила… Как все… любила… Наверное, не очень хорошо, я имею в виду, не очень правильно… Так ведь никто и не знает, что значит: правильно? В чем-то хуже, в чем-то лучше других.
Помолчали. Он скрипнул стулом, поднялся, наверное, смотрел в окно.
– Больше тебе нечего сказать?
Замерла, выдохнула с шумом. Вот, всегда так: когда не надо, у меня просто словесный понос и фонтан красноречия, а когда надо – что я должна говорить?!
Сердце стучит кровью в ушах, от этого кажется, что я слышу секунды – убегающее время…
– Тебе не в чем покаяться?
Я еще ниже опустила голову. Как это делается? С чего начать? Господи, как это глупо! Если кому это надо, то Ему и так все давно известно, измеряно и посчитано… А все эти исповеди… Дежурные фразы…
18
…мы договорились – в шесть у памятника. Приметное местечко: с одной стороны – кинотеатр со звучным названием Пролетарий, с другой – дом, в котором я живу, точнее, снимаю койку у хозяйки.
Памятник – бронзовый старик, навеки вросший в свое кресло, возвышается на небольшой бетонной площадке, видно со всех сторон.
Я пришла минут за десять и стояла, вглядываясь в многочисленных в этот час прохожих и таких же, как я ожидающих. Люди толпились у Памятника и у входа в кинотеатр; поминутно кто-то срывался с места навстречу опаздывающим; парочки и группки шумно выражали свой восторг и сразу же исчезали: кто в недрах Пролетария, а кто, смешавшись с вечерней уличной толпой. Бывшая Дворянская, а нынче – Проспект Революции лениво перекатывала людские потоки, выбрасывая на мой бетонный островок то одних, то других… Вадика не было.
Сначала я ждала терпеливо, потом начала злиться, переминаясь с ноги на ногу, как отставшая от стаи утка. Я думала: вот, стою: свободная, красивая, умная… нет, чтобы жить и радоваться жизни! Вместо этого, подчинила себя этому, этому..! Дон-Жуан чертов, с бархатными глазами! Плевал он на меня! Плевал! Потому что никогда ни в чем не знал отказа, никогда, ни от одной из нас.
Нет, наверное, знал, отказывали. Только ему это неважно. Подумаешь! Эта отказала, к другой пойдем.
Темнело. Пролетарий осветился цветными лампочками, бывшая Дворянская зажгла фонари. Толпы гуляющих, веселых людей текли мимо меня, и мне хотелось плакать: «Пришла на свидание, дурочка! А они смотрят на тебя и думают: вот стоит, одинокая, несчастная, брошенная…» И вспомнилось, как совсем недавно, в марте он предпочел мне Леночку.
Мы с Люсьеной (с Людой, это мы так звали друг друга: она меня – Мари, а я ее – Люсьена) оказались на праздники не у дел. Конечно, Вадик меня бросил, и все наши вроде бы, общие друзья, словно автоматически, с ним, ясное дело – мужики; а мы – вот незадача, не успели перестраховаться и остались одни, да еще в Подгорное приехали, думали, там соберемся… только у Вадика появилась Леночка.
Ах ты, гадость какая! Ведь мы помирились уже! Ведь прислал же Вадик Вовку под дверь, и я вышла, и все стало, как раньше: гуляли, смеялись, строили планы, пили вино и снова смеялись.
Я оттаяла, простила, потому что Вадик со смехом рассказывал, как чуть не сломал Леночкину кровать в общежитии, и как его после той бурной ночи ненавидит вахтерша.
А потом… Потом мы были вдвоем, тоже пили вино и говорили шепотом, чтобы не услышал дед, у которого Вадик снимал комнату; поздравляли друг друга: он меня – с мартовскими, я его – с февральскими праздниками, наверстывали упущенное, извинялись, прощали, и говорили, говорили… Как-то так вышло, засиделись допоздна, Вадику не хотелось идти в ночь – провожать меня (ему никогда не хотелось), да и хозяина опасно было беспокоить… Хотя, скорее всего, мне хотелось остаться, а ему – чтобы я осталась.
Мы и раньше спали вместе, но это было невсерьез: когда много народу и все спят вповалку, одетые; даже не спят, а дремлют пару часов до рассвета, умаявшись после пьяной, веселой ночи.
Мы даже и не целовались толком, или почти не целовались. Может, только тогда осенью, у Генки, когда уехали его родственники, и мы ночевали в их квартире. Тогда мы были совсем близко, нас отделяла друг от друга только тонкая ткань трусов – его и моих; он целовал мою грудь и шептал: «…я знал, я знал, что ты будешь только моей».
И где только научился!
Кажется, ему приспичило в туалет, он выскользнул из-под одеяла «я на секундочку», даже это ему удалось произнести, как признание в любви, и тихонько прикрыл за собой дверь.
А я, выбравшись из супружеской постели Генкиных дяди с тетей, натянула поспешно чужую ночнушку и спряталась на широком подоконнике за гардинами. Остывала и вздрагивала приходя в себя от прикосновения холодного стекла к моему боку. Я студила на нем ладони и прикладывала их ко лбу и щекам.
Вернулся Вадик, не нашел меня и стал смеяться и кричать: «Чудик, ты где?». В комнату заглянул сонный Генка «Что за шум а драки нет?». Вдвоем они быстро обнаружили пропажу; и Вадик обнял меня, я оказалась целиком окутанная шторой и забилась, как рыба в сачке.
– Испугалась? – шепнул он, – ну все, пойдем спать.
Он действительно честно уснул, отвернувшись от меня, а я пролежала с ним рядом, боясь дышать, боясь шевельнуться, пролежала остаток ночи, все вслушиваясь в себя, в свое тело, кожу; а слышала только губы Вадика, словно намертво напечатавшие на мне следы своих поцелуев.
Это было осенью.
А в новогодние праздники две мои ближайшие подруги лишились девственности (кажется, так принято говорить?). Одна – со своим парнем; другая – с дежурным врачом в аэропорту.
Она как раз ко мне в гости летела. Погода не летная, самолет посадили где-то в Минводах. Ночь, одинокая девчонка и скучающий дежурный врач… а самолет все не выпускали… а они все болтали, до конца смены врача, потом поехали к нему домой.
Он – тридцатилетний холостой мужчина очень красиво ухаживал за ней: зажег свечи, поил шампанским, носил голую на руках по комнате… Она отдалась доброму доктору на раскладном диване, и успела-таки прилететь ко мне на Новый Год!
Вокруг меня все совокуплялось, любило, горело страстью, и все – кроме меня, уже знали, что это такое.
Плюс – Леночка, из-за которой я лишилась Вадика на 8-е Марта… А может, просто время пришло…
Апрель.
Мы остались вдвоем, в комнате, где был потушен свет и только одна кровать у стены.
Мы легли целомудренно одетыми и даже повернулись друг к другу спинами но: кровать стояла у самой стены, а точнее – вплотную к раскаленной батарее, и я с этой батареей оказалась лицом к лицу, потому что спина моя соприкасалась со спиной Вадика. А на мне: водолазка, колготки и ватное одеяло сверху.
Я попыталась повернуться, и через минуту моя спина была мокрой от пота, я повернулась и легла на спину; Вадик, словно ждал начала этой мучительной возни, развернулся и теперь смотрел на меня поблескивая глазами и улыбаясь.
– Жарко, – пожаловалась я.
– Сними водолазку, – предложил он.
– Иди на мое место…
– Не люблю спать у стенки.
– Хорошо…
И он помог мне стянуть водолазку.
Мы принялись целоваться, он быстро разделся до трусов, обнял меня под одеялом:
– Разве тебе удобно в колготках? – спросил немного насмешливо, горячо дыша мне в ухо.
Мой лоб покрылся испариной, я лежала вытянувшись, как стрела, оттого, что ни колготки, ни белье уже не могли защитить меня от горячего и твердого отростка, повелительно упершегося в мое правое бедро. Он возник неожиданно, где-то в постельных дебрях и существовал словно бы совсем самостоятельно.
«Вот как это бывает» – пронеслось у меня в мозгу, в то время, как Вадик стаскивал с меня колготки, за ними последовал лифчик… скоро совсем ничего, ничегошеньки не осталось, и я не поняла, когда же он успел…
Потом я раскрылась и приняла его в себя, и зажмурилась от непривычной тянущей боли, и слезы брызнули из-под плотно прижатых ресниц, и была прикушена губа, потому что хозяин мог услышать, и обе руки резко взлетели вверх и назад, и намертво вцепились в металлическую грядушку кровати…
И все…
Когда я одевалась у меня все дрожало: ноги, руки, стучали зубы, болел низ живота, и было нестерпимо стыдно.
Мы воровски выскользнули из его дома, едва рассвело; и только тогда, когда мы шли по еще непроснувшемуся городу, я почувствовала то, что позднее назову желанием, оно тяжело пульсировало во мне, поселившись где-то очень глубоко, там, где было мое изначальное, женское, истинное, там где была я сама, настоящая – маленькое звено в длинной цепи смертей и рождений многих, бывших до меня, любивших, рожавших и снова любивших…
Я шла, едва переступая ногами, с трудом несла свое лоно, сразу ставшее тяжелым и горячим.
Вадик разбудил во мне желание, но так и не смог его удовлетворить, ни разу. Все-таки хорошо, что я не вышла за него замуж. С ума бы сошла от ревности и неудовлетворенности.
Так было всегда, и потом, когда их лица мелькали передо мной как окна проносящегося мимо скорого поезда, что я могла понять, почувствовать: равнодушие, раздражение, даже омерзение… Они ничего не давали мне, только брали, только…
Валерка был лучшим из них, он умел вызывать во мне некое подобие оргазма, как мне казалось. Может, поэтому я жила с ним так долго?
Все-таки оргазм возможен только тогда, когда любишь. Никакой, даже самый техничный секс не способен вызвать в женщине того блаженного состояния, когда она качается волнах Великого Океана, и каждая клетка ее тела подчинена ритму и изгибам вечных волн…
Сначала – горячая судорога изливается из лона, достигая макушки, сладко замирает в мозгу и, отхлынув, повторяет набег.
Сергей говорил о Прекрасном Белом Цветке, который распускается в момент величайшего блаженства, пронзающего двоих. Но я не видела цветов, я плыла и говорила ему об этом, задыхаясь от некогда казавшегося невозможным, а теперь обретенным, подаренным, или возвращенным… и никак не удавалось поверить в греховность любви.
В тот майский вечер я ждала Вадика уже больше часа. Почему я не уходила со своего поста? Не знаю, надеялась на что-то, не могла поверить, что человек может просто так не прийти, искала причины, громоздила предположения одно нелепее другого. Ждала.
Парень, давно стоящий рядом и, видно, потерявший всякую надежду, сломался первым. Но, прежде чем уйти, подошел ко мне и подарил букет тюльпанов, предназначенный той, другой. Тем самым парень словно бы окончательно освобождался от тяготившей его неизвестности, он отказывался от рабства, и меня приглашал сделать то же.
Тюльпаны были удивительно свежими: на крепких мясистых стеблях качались молодые бутоны – алые, с желтыми прожилками у основания лепестков. Я взяла их.
Мы посмотрели друг другу в глаза, парень улыбнулся, и я улыбнулась в ответ. Мы стали заговорщиками, понимающими друг друга без слов. Мы едва не пожали друг другу руки…
И разошлись с бетонного пятачка у Памятника. Парень подарил мне частичку своей освобожденности, но свободу, свободу никто, кроме меня самой, не мог бы мне вернуть. Только, может, никакой свободы у меня и не было никогда; лишь наказание, давнее, далекое наказание желанием.
19
…что еще? Ах, да, глаз не поднимать, чуть не забыла… черный глянец линолеума под ногами, похожий на застывшую смолу; может это и есть смола… хотя, нет, не может: смола все равно липла бы к подошвам… Господи, о чем я думаю! Надо бы сказать что-нибудь; надо собраться, и сказать… Вот, только выстрою внутри себя все это… Господи! Как ужасно все, без подготовки, без предупреждения! Если бы сейчас снова темно и чье-то дыхание рядом, когда слова ложатся сами собой и убегают в темноту, непотревоженные… Бесшумные, как ночные птицы…
Воробей влетел в широко распахнутое окно предродовой палаты, уселся на железную грядушку опустевшей кровати, испражнился, звонко, победно чирикнул и, так же стремительно, выпорхнул на улицу.
– Прямо булгаковщина какая-то, – произнесла наблюдавшая за воробьем женщина.
– Мальчик. – уверено сказала другая, подтвердив свой прогноз кивком головы.
Я ждала девочку. Мне все говорили, что будет девочка. Знаете, как женщины смотрят на живот беременной, улыбаются, вздыхают, думая о своем, а потом говорят: «мальчик», или «девочка».
Я почему-то была уверена, что будет именно девочка. Наверно потому, что на протяжении всей беременности меня тянуло на шоколад и зефир, и еще – на черешню. Я ела ее в невообразимых количествах, крупную, мясистую, красно-желтую. Когда я появлялась на маленьком рыночке, возле автобусной остановки, недалеко от дома, где жила, то женщины, торгующие фруктами, наперебой приглашали меня к своим ведрам, наполненным вожделенной мной ягодой, гомонили, уговаривали попробовать и тоже пророчили мне девочку.
Беременность переносилась довольно легко. Токсикоз, мучавший на первых месяцах непереносимостью запахов подсолнечного масла сырой курицы, скоро прошел. И, несмотря на то, что к седьмому месяцу меня разнесло до шарообразности, я продолжала быть довольно шустрой.
– Ишь, какой пузырь! – Восхищались мне в след.
– Это только девочка так мать портит, у тебя все лицо в пятнах и поперек себя шире… Мальчики, они аккуратненькие, животик остренький…
Когда мне делали УЗИ, мой ребенок повернулся спинкой, словно никак не хотел открывать свой пол, секретничал. Но врачи и медсестры в один голос твердили, что у меня будет дочь.
Я догадываюсь отчего это происходило. Дочь у меня уже была. Давно. Тогда тоже было лето, у меня все дети рождаются летом. Я уверена, если мне еще раз вздумается рожать, то это снова произойдет именно в самое жаркое время года. Я же скорпион, по знаку, и все мои дети – раки. Так уж вышло.
Анна. Я хотела назвать ее Анной. Она умерла на пятом дне жизни в роддоме маленького степного городка и похоронена на местном кладбище моими обезумевшими от горя и стыда родителями.
Я помню, как роженицам принесли первый раз детей для кормления, я тоже готовилась, выставив из-под больничной рубашки налитую молоком грудь. Я ждала и улыбалась. Но мне не принесли ребенка, ни в тот день, ни на следующий. Меня вызвали к детскому врачу, и полная казашка в белом халате долго выясняла, чем я болела во время беременности, и чем болел отец ребенка. Не добившись от меня ничего вразумительного, она попыталась объяснить: девочка не выживет, и даже хорошо, что она не выживет, потому, что она больна, у нее высокое внутричерепное давление, и растет голова, буквально расползается по швам… Я не помню, что она мне еще говорила, у меня тоже начала расползаться черепная коробка, я не могла вспомнить за собой ни одной болезни, кроме примитивной простуды, и я не знала чем болел пресловутый «отец ребенка» – красавец Вадик, так и не ставший моим мужем.