Выходные кончились, и я снова не стала звонить, потому что не знала Валиного нового рабочего телефона, а вечером мы уже уезжали…
Едва я вошла в квартиру, зазвонил телефон. Плачущая мама сказала, что Валентина умерла.
– Этого не может быть! Кто тебе сказал?
– Егор позвонил.
– Я немедленно все выясню!
Положила трубку «этого не может быть!», повернула голову и столкнулась с Валиным взглядом, спина похолодела, шею сковало ледяными тисками: «Тьфу, ты! Зеркало!».
– Спокойно, спокойно, – записная книжка, телефоны, вот он – рабочий, новый. Набрала.
– Здравствуйте. Извините пожалуйста, это вас из Москвы беспокоят. Я племянница Валентины Григорьевны… – Там испуганно попросили подождать, потом другой голос:
– Здравствуйте…
– Здра… Извините, я хотела… Валентина Григорьевна… Она…
– Валентина Григорьевна умерла, – донеслось из трубки.
– Но, как же? Что с ней? Что с ней было? – Там замялись, и тихий женский голос осторожно предположил:
– Сердце…
– Я выезжаю немедленно!
– Вы не волнуйтесь, мы все сделаем, – быстро заговорила женщина.
– Спасибо, спасибо…
Вечером я снова ехала в Воронеж, на этот раз с Андреем, с моим правильным братом.
– Похоронная команда в сборе, – грустно пошутила я, когда мы встретились на Павелецком вокзале.
Я ненавижу поезда!
Верит ли кто-нибудь в смерть? Я спрашиваю: верит ли кто-нибудь в смерть по настоящему? Даже самый распоследний атеист, самый разнузданный циник, за своими разглагольствованиями скрывают мистический страх, непонимание и неприятие того, что недавно дышало, было теплым, подвижным, а потом вдруг эта теплота исчезла, как будто сбежала при очередном выдохе, и все – мир замер, время остановилось, потом рванулось назад, возвращая памятью прошлое, которого больше нет.
– Все эти вопросы без ответов роились в моей голове все время пока мы ехали, входили и выходили из вагона, садились в маршрутку, пока я искала кнопку этажа в лифте и пока он поднимался…
– Вот, сейчас приедем, а она нам открывает, и нет никакой смерти, – сказала я Андрею.
– Хотелось бы…
Чуда не случилось. На площадке перед дверью стояла красная гробовая крышка с белым крестом. И двери нам открыл Егор. Я обняла его и заплакала:
– Как же так, Егорка, как же так?
– Он тоже плакал, потом повел меня в Валину комнату, усадил на нечистую, разобранную постель ее кровати.
– Маша, ты большая девочка. Поэтому я тебе скажу, а там – сама решай. Андрюха, – крикнул он, – иди сюда! – Андрей зашел, стал у входа.
– В общем, так, родственнички, мамочка моя не от сердца померла, а повесилась…
Мир поплыл, медленно, закружился. Потом мягко остановился, толкнув меня в реальность, как в резиновую стену. И я поняла, что глупо улыбаюсь, рассматривая Егоркино лицо.
– Как повесилась?
– В шкафу, на бельевой веревке, – сказал Егор.
– Но, там невозможно повеситься, – не поверила я.
– Там перекладина, довольно крепкая, а под ноги она ящик из-под инструментов подставила… Милиция была, веревку на экспертизу взяли…
Я уже не слышала, я представила себе эту перекладину, ящик, веревку…
– Егор, она не повесилась, она задушилась, – тихо проговорила.
– Что?
– Она задушилась! – повторила я, – там невозможно повеситься. Ты только представь себе, ей пришлось поджать ноги…
– Ну да, – вспомнил Егор, – когда я ее увидел, мне показалось, что она стоит в шкафу, только выражение лица…
– Егор!
– А?
– Это не ты? – выдохнула.
– Нет! Не я, клянусь! Все соседи думают – я, менты тоже так думали, но после экспертизы…, – он посмотрел на меня и, уловив недоверие написанное на моем лице, торопливо начал рассказывать:
– Я с работы пришел. В квартире духотища… Я – на кухню, там во всех конфорках газ горит и чайник еще горячий. Я газ выключил и обратно в коридор, тут я ее и увидел, в шкафу… Сразу к соседке. Потом менты.
– Ты работал?
– Только устроился, она меня устроила, – поправился Егор, – она в последнее время совсем с ума сошла, больничный взяла, только ей не на больничный, ей в психушку надо было. Я у нее спрашиваю, «что с тобой?», а она мне: «надо голову сверлить» и показывает, «только это очень дорого, игра не стоит свечей». Феназипам и корвалол пузырьками глотала. Из дома никуда меня не пускала, чуть я за дверь – она мне дорогу закрывает и кричит.
В комнату бочком вошла соседка Оксана, та самая, что давным-давно трахала моего Вадика. Чинно поздоровалась с Андреем. Я встала, обнялись, постояли с ней.
– Я на кухне, – всхлипнула она.
– Мы сейчас…
– Где Валя? – спросила я у Егора.
– В большой комнате лежит, привезли сегодня, войдешь?
– Погожу пока…
Гуськом отправились на кухню, где все еще было Валиным, все еще хранило ее шаги, звуки ее голоса, шорох ее платья. Ничего не изменилось, только ужасающая нищета наложила уже свою лапу на Валентинин быт. Все так же стоял диван у стены, накрытый старым ковром, что вышивал Григорий, стол у окна, плита, другой стол, раковина, посудный шкафчик, холодильник… Линолеум истерся до дыр; куда-то исчезла посуда: кастрюли, ложки, вилки, ножи… Только за плитой валялся белый пластмассовый миксер, как видно давно сломанный.
– Егор, что же у тебя, чаю выпить не из чего?
– Иди ко мне и возьми там посуду на кухне, – приказала Егорке Оксана. Как только он вышел, Оксана горячим шепотом спеша стала рассказывать:
– Это он ее убил! Все так говорят, не я одна! Только я-то лучше других знаю… Мы часто с Валей виделись в последнее время. Плохо ей было. Этот-то, – она кивнула на дверь, – все из дома вынес, поэтому Валентина деньги и вещи у подружек да у соседей держала. Потом посмотришь, там все цело… И телевизор у меня стоит, и пальто ее… Она готовилась, записку написала, платье сшила…
– Платье? – переспросила я.
– Да, знала, заранее все знала. Она похудела сильно, говорила мне: как же я на работе в таком виде покажусь!
– А попытки у нее были, до этого? – неожиданно подал голос Андрей, до сих пор упорно молчавший.
Оксана встрепенулась:
– Попытки? Были! Недавно совсем, она тогда Егорку из дома не выпускала и грозила ему, что повеситься. В ванной хотела, на полотенцесушителе. Только он ей не дал, меня позвал, вдвоем-то мы ее и утихомирили.
– Я так и думал, – сказал Андрей, – она всегда была склонна, а когда я ее видел в последний раз, на бабушкиных похоронах, то уже тогда понял, что у нее с головой не все в порядке.
– С чего это ты взял? – удивилась я.
– Неадекватное поведение, громко говорила, вела себя демонстративно, шумно, словно играла роль на сцене…
– Надо же, – я задумалась. Оксана во все глаза смотрела на Андрея и часто кивала головой, соглашалась.
Громко хлопнула входная дверь, вернулся Егор с посудой – несколько тарелок и чашки.
– На поминки много народу соберется? – спросила я.
– Сами не знаем, – ответила Оксана. – Про самоубийство мы скрыли, только все равно все знают, поэтому проводить многие придут, а поминать вряд ли будут. Так что сами будем: я приготовлю, еще Светка поможет – соседка… Посуду соберем, не волнуйтесь.
Потом бесконечно звонил телефон, потянулись люди, знакомые и не очень. Несли венки, прощались… Двери распахнули. В почти пустой комнате на столе стоял гроб с тем, что осталось от Валентины. Я, наконец, смогла взглянуть в ее лицо и, увидев, поразилась тому, насколько она помолодела в смерти. Она лежала в том самом платье, которое сшила себе сама, веки плотно закрыли глаза, из-под платка виднелись рыжие ее волосы, видимо гладко зачесанные назад, чтобы не выбивались легкомысленные кудряшки. Егорка принес ее крестик на серебряной цепочке:
– Вот, в морге вернули…
– Положите в гроб, – сказала Оксана.
Я взяла в руки крестик, внутренне содрогнувшись от прикосновения к нескольким рыжим волосинам, запутавшимся в звеньях цепочки.
– Она в крестике была? – только и смогла спросить.
– В крестике, – подтвердила Оксана. – Она в субботу в церкви была, исповедалась, причастилась… Пришла и сказала мне: «У меня оставалась надежда на Бога, а теперь и ее нет». Батюшка ей что-то не то наговорил, мол, сама виновата… Это на исповеди…
– Господи, да разве можно так! – я прижала ладонь к губам, испугавшись того, что сейчас начну судить этого батюшку.
– Да чего там, – отмахнулась Оксана, – там ведь как и везде – поток. Вот он и не заметил, а может не хотел… Тоже ведь человек, не святой.
Я положила крестик в гроб.
Потом пришли Егоркины друзья и один из них – с длинными крашеными в разные цвета волосами, все спрашивал меня, можно ли ему в таком виде участвовать в похоронах.
– Глупости, конечно можно, – сказала я. А потом на кладбище слышала, как женщины ругали этого парня, как будто он мог смыть краску, или предвидеть похороны…
Могилу копал глухонемой. Он был деловит и сосредоточен, и все понимали и чувствовали, что он здесь действительно главный. Ему вручили две бутылки водки, но в суматохе совсем забыли о закуске. Он покачивал головой, показывал на свои губы и снова сокрушался.
Могилу копал глухонемой. Он был деловит и сосредоточен, и все понимали и чувствовали, что он здесь действительно главный. Ему вручили две бутылки водки, но в суматохе совсем забыли о закуске. Он покачивал головой, показывал на свои губы и снова сокрушался.
Обратно автобус шел скоро, подпрыгивая в рытвинах на давно не чиненом асфальте. Мы сидели рядом с Андреем и молчали. Говорил давний Валентинин друг и сослуживец, я помнила его еще с тех времен, когда девчонкой приезжала к Валентине и забегала к ней на работу. Он единственный решился поехать на поминки, а потому поругивал других, разбежавшихся сразу после погребения. Он говорил много, жестикулировал, горячился, то и дело обращался к Андрею за одобрением или подтверждением своих доводов. Андрей иногда кивал, солидно, как все, что он делает. И это подзадоривало говорливого друга.
– Скажите, – спросил он, склонившись к самому Андрюшкиному лицу, – я извиняюсь, конечно, за такой интимный вопрос. Вы можете не отвечать, – он перешел почти на шепот, – если нельзя. – И, выждав несколько секунд, – Вы работаете в сфере рекета и бандитизма?
И тут нас прорвало. Мы ржали откровенно, громко, до неприличия, до слез. Мне с трудом удалось объяснить нашему спутнику, что мой брат Андрюшка-аспирант никакого отношения к бандитизму не имеет, а то, что он раскачан до квадратности, так это у него хобби такое, лет примерно с шести. Друг хитро посматривал на брата, говорил «ага, ага…» и не верил ни одному моему слову.
Валентина поселилась у нас за телевизором в углу. Она там сидела на кухонном табурете в моем стареньком халатике. Почти такая же, как при жизни – рыжие волосы завиты на крупные бигуди, веки накрашены густо, так что тушь растеклась и оставила черные круги под глазами. Такой она бывала, когда сильно напивалась.
– Ты что тут делаешь?
– Я побуду у тебя, – виновато попросила она.
С этим надо было что-то делать…
Егор продал и дедов дом, и квартиру матери. Сказал: жить было не на что. Жаловался, что мать приходила по ночам, ругала его на чем свет стоит; а днем хлопала дверцами шкафов и скрежетала ногтями по стеклу; ну да, ведь у нее были длинные ногти…
39
Я искала объяснений и не находила их. Давняя привычка – пропускать все непонятное через себя, сработала почти автоматически. Я начала искать в себе источник, саму природу тяги к самоубийству. Запрет на отпевание, на заупокойную молитву, осуждающие шепотки за спиной: «как она могла…», «какой грех…», да еще память, память, которая постоянно возвращала меня в совсем недавнее прошлое, где жизнелюбивая Валентина говорила о том, что «все поправимо, кроме смерти» – это заставляло меня все глубже погружаться в потайные омуты собственной психики, бесконечно рыться в подсознании, выискивать заполошно, до истерики, до галлюцинаций и строить бесконечные модели-предположения: что было бы, если бы не… Словно я могла изменить уже случившееся, словно не звучали для меня слова: «все можно изменить, кроме смерти…»
Валентина отражалась в моих зеркалах, я говорила с ней, спорила, доказывала. Так прошла Пасхальная неделя, наступил май, миновала Троица, нагрянуло лето; а я все вела бесконечный диалог с нагрешившей Валентиной. Я искала ответ, и я нашла его.
Сон все еще держал меня, хотел добить, я прорывалась сквозь его серые образы, то сгущающиеся, то отступающие.
Захлебываясь, в последнем рывке открыла глаза, словно разорвала мутную пленку и увидела твой спокойный профиль слева от моего лица.
– А-а-а, – только и смогла произнести.
– Тебе приснился кошмар? Ты кричала. Я пытался тебя разбудить, но ты все кричала и билась…
– Я знаю теперь, как человек доводит себя до самоубийства, – сказала я, – ты хотел, чтобы я повесилась…
– Это не я, это – Иван Купала… В такую ночь нельзя спать, надо прыгать через костер, купаться в реке… А так, тебя повели и заморочили.
Было пять утра. Мы пошли курить на кухню.
Эта квартира в старом деревянном доме с крашеной лестницей в два пролета появилась благодаря нашему нынешнему хозяину.
Была весна, то самое время, когда даже в городе грязь, что же говорить о предместье.
Мы приехали в дребезжащем трамвайном вагоне и вышли прямо в эту самую густую грязь со следами десятков, а может и сотен ног, превративших раскисшую почву в изрытое мягкое месиво.
Мы шли вдоль трамвайного полотна, стараясь не слишком испачкать обувь; я – сзади, а ты – чуть впереди.
Потом, когда я поняла голову, тебя уже не было. Был мост через грязную речку, несущую серые глыбы ноздреватого льда, похожего на куски сала в непроцеженном бульоне.
На мосту сохранился снег, поэтому я шла осторожно, боясь гололеда и гнилых досок.
Я увидела тебя далеко впереди, под старыми, голыми еще деревьями во дворе двухэтажных послевоенных домов тех, что строили пленные немцы.
Я пошла к единственному подъезду дома, где нам предстояло теперь жить.
В ту первую ночь мне снилось, как я мажу твое лицо грязью, и грязь такого светлого оттенка, почти серого, будто состоит она из мягкой глины с примесью щебня. Грязь легла неровной коркой, а ты удивленно моргал слипшимися ресницами.
Утром приехал твой друг Ромка и поселился с нами в нашей однокомнатной квартире: комната и кухня. Вот в этой-то кухне вы и устраивали бесконечные ночные посиделки.
Вы не приглашали меня в свой междусобойчик, и я не спала, потому что прислушивалась к вашему разговору, но никак не могла уловить ничего, даже обрывки фраз были едва слышны из-за закрытой двери.
Как-то утром Ромка, смеясь, показал мне свою толстовку, всю в отпечатках губной помады.
– Когда ты успел? – удивилась я.
– Долго ли, умеючи, – усмехнулся он, – девки пошли отчаянные.
В тот вечер ты впервые за много лет напился. Ты выпил бутылку водки в трамвае, и тебе не было плохо.
По дороге ты купил пива, наверное, чтобы догнаться, и долго доказывал мне, стоя в коридоре, что жизнь – дерьмо.
Я молчала, и мое молчание заставило замолчать и тебя. Ты шагнул к двери и швырнул пивную бутылку в лестничный проем.
– Зачем? Утром придется все убирать. Теперь там полно стекла.
Я прошла в комнату, а из кухни появился Ромка, и вы снова сидели допоздна, и, кажется, пили. По крайней мере Ромка пил.
Я не ходила на кухню, не могла видеть бардака из кусков хлеба, накромсанных помидоров, объедков и огрызков в пивных лужах, засохших и свежих.
Если бы я знала, возможно, я смогла бы что-то изменить, возможно…
Через несколько дней вы с Ромкой внезапно протрезвели.
Приехала твоя мама.
Потом появились тетки и еще какие-то близкие и не очень родственники, выяснилось, что у тебя полно родни в нашем забытом Богом предместье.
Ты сказал мне, что намечается некое важное семейное мероприятие, и что ты и я должны на этом мероприятии присутствовать.
Мы шли по подсохшим тропинкам и начинающим зеленеть улицам к местному клубу, где твое семейство арендовало актовый зал.
Да что там зал! Весь клуб принадлежал сегодня вам!
Их оказалось очень много: молчаливых и шепчущихся, низкорослых мужчин неопределенного возраста в смятых пиджаках, того жуткого цвета и кроя, что предпочитают в деревне; крупных женщин в цветастых юбках и вязаных кофтах, с непомерными ступнями в мужской обуви; раскрашенных некрасивых девушек, безвкусных, хихикающих… Я невзлюбила их всех сразу, от них веяло угрозой, настолько реальной и конкретной, что я ощущала ее кожей, и направлена она была на меня.
Они игнорировали меня, как только я подходила к ним, сбившимся по углам, их голоса сливались в зловещее шипенье.
Я стояла одна и старалась воспринимать происходящее, как дурацкий спектакль.
Тебя вывели на сцену, где солидный мужичок долго и монотонно заговорил о том, как человек несет ответственность перед своей семьей, своим родом, что он обязан…
Я не понимала, к чему он клонит. Я знала только, что тебе предстоит исполнить в этом балагане некую формальную роль, то ли традиционно принятую в твоей семье, то ли только что кем-то придуманную.
Завклубами частенько бывают больны фантазиями, навеянными дешевыми сериалами. А среди твоей родни наверняка таковой имелся.
На сцену вынесли бутафорский венец с зубчиками, венец возлежал на плюшевой подушечке. Меня передернуло.
Ты улыбался!
А мужичок, стоявший спиной к зрителям, продолжал говорить. Он говорил о твоем отце, который не дожил, и не смог сегодня передать тебе бразды правления, так сказать… Ты замер.
Ты любил отца. Они знали это. Они покупали тебя. Но зачем?
Венец перекочевал с подушки на твою голову и глупо щерился оттуда острыми тусклыми зубцами в низкий потолок. Ты побледнел и стал очень серьезен.
А ведущий, он же, очевидно, и завклубом (как я сразу не догадалась!) принялся вещать о продолжении рода, о последнем и единственном отпрыске по мужской линии, способном нести это святое бремя на своих широких плечах.