Он не замолкал ни на минуту, фонтан красноречия бил из него неиссякая. Он поведал собравшимся о некоей достойной девушке, способной пройти рука об руку с последним и самым лучшим… И еще что-то об обязанностях и долге… До меня стало доходить.
Я думала, ты возмутишься. Я думала, что сейчас ты остановишь глупого оратора, сбросишь дурацкую жестянку с головы, сойдешь со сцены, остановив тем самым весь этот бред.
Несколько десятков пар глаз сосредоточились на мне.
– Все мы не без греха, – услышала я, – мужчинам позволительно по молодости…
– Я поняла, что меня вычеркнули, я была в прошлом этого мужчины, стоящего сейчас на сцене с холодным лицом и взглядом смотрящим поверх наших голов.
Ты стал одним из них? Достаточно было потешить твое самолюбие пресловутыми правами главы рода?
– Ты хочешь их поклонения? – с ужасом спросила я, когда ты, наконец, спустился в зал и тебе пожимали руки, и улыбались, и заглядывали в глаза.
– Они, как дети, – ответил ты, они считают, что знают, как лучше. Наш род загибается. У нас нет ни одного здорового мужчины; а значит – нет детей…
– И ты станешь для них племенным быком? – отшатнулась я.
– Ну почему ты так реагируешь? Сдают же сперму в банк… Так какая разница, – ты пожал плечами.
– И где же твой банк? – крикнула я, – уж не этот ли? – Я указала пальцем на совсем юную крашеную перекисью девчонку, с выпачканным гримом лицом, с красными от помады губами, всю в алых рюшах шифона.
Ты покачал головой.
– Ты врешь! – я сорвалась. – Ты все знал заранее! Но я! Зачем я понадобилась в этом спектакле?!
Ночью я разрывала несчастную блондинку в красном на куски, до тех пор пока она не превратилась в груду лоскутьев, а в руках у меня оказалась целлулоидная куколка в виде полнобедрой женщины – клетчатая юбка, кофточка, тапочки, хвостик на затылке…
Я смотрела на игрушку и знала – вот она!
Я ее узнала. Эта девочка стояла там, в клубе, прислонившись к дверному косяку: маленькая, тихая, платье – юбка широкая и этот жидкий хвостик темных волос.
– Это твоя невеста? – невесело усмехнулась я.
– Откуда ты знаешь?
– Ты тогда приказал ей уйти, погулять куда-нибудь. И она ушла, опустив голову.
– Сюда ты вложишь свою сперму?
– Я должен сделать ей ребенка, тогда они отстанут, – чуть слышно сказал ты.
– Но ведь на ней надо жениться?
– Ну и что! – ты вздернул подбородок, – это чистая формальность!
– Правда? – не унималась я, – а почему же ты не сделал эту чистую формальность со мной?
– Не хочешь же ты сказать, что я в нее влюблен!
– Влюблен? Нет, не влюблен… Хотя, кто тебя знает… Тебя развели, как пацана, купили. За тебя решили всю твою жизнь, разложили по полочкам. У тебя даже нет права самому выбирать себе женщину, которая станет матерью твоих детей! Ты – ничто! Кукла! Как и эта твоя…
– Прекрати! Ты ничего не понимаешь! – Резко схватив меня за руку, ты несколько секунд боролся с желанием то ли ударить меня, то ли убежать. Но все-таки тебе удалось взять себя в руки. – Успокойся, – тихо попросил ты, – успокойся. Потерпи недельку, потом мы уедем, и все будет как раньше… Ты попытался обнять меня, ты повел меня к выходу, прочь. На воздух…
Но там я увидела двух местных алкашей примостившихся за углом клуба на фундаменте. Они разбирали кульки с дармовой закуской и хвалили хозяев, за их щедрость, жениха, за его положительность и невесту за скромность. Они называли тебя по имени, говорили о твоем отце… А я стояла, как дерево, намертво вросшее корнями в землю; я ждала бурю, и буря поднималась во мне, проходила сквозь меня, как вода, что качают древесные корни, но ее было много, и она сорвала все путы, снесла заведенный порядок, обнажила корни, понесла…
Я бросилась с криком прочь от этого места, от этих слов, людей, от тебя…
Я знала, что как раньше уже не будет, что как только ты станешь мужем этой с широкими бедрами, ты превратишься в часть их плана, ты уже стал частью этого плана.
Она будет с тобой. Семья найдет возможность привязать тебя к ней, к дому; они заставят тебя рожать им подобных, новый перегной для новой почвы.
Я стала ветошью, ненужной, грязной ветошью, о которую вытерло ноги все твое семейство. И ты был тем, последним в очереди. Нет. Ты был первым, тем, кто бросил меня им под ноги.
Когда мы были еще там, в клубе, в одной из многочисленных подсобных каморок, и я говорила с твоей матерью, в комнату, громко стуча каблуками, вошла одна из твоих теток. Лицо угрюмое, как будто собралась на партсобрание по выявлению вражьих элементов. И этим вражьим элементом была я.
Тетка несла в руках несколько пакетов из целлофана. В пакетах – еда, месиво из винограда, помидоров, пирожков…
– Для кочета, – жутко осклабившись, сообщила она, рассовывая пакеты в протянутые руки. Мимо меня она прошла, словно я – пустое место. Было бы возможно – она прошла бы сквозь меня.
– Пирожок хочешь? – спросил ты.
– Нет, спасибо. Это – для кочета, для петуха, то бишь. А кочет – ты! На откорм и в суп, чтоб был наваристее.
Ты поднес пирожок ко рту, но остановился, так и не надкусив:
– Это же просто обычай! Старый деревенский обычай!
– Уходящий корнями в далекое прошлое твоей семьи, твоего рода, твоей деревни, – парировала я. – Обычай, обрекающий тебя на роль шута в спектакле абсурда! А я? Кем тебе прихожусь я? Меня можно просто сбросить со счетов? Я – никто?! Я – некая особа, с которой ты некогда был, пока семья не вернула тебя на путь истинный.
– Ты не права, – но не было уверенности в твоем голосе. Что-то мешало тебе. Они тешили твое самолюбие, они давали тебе иллюзию значимости, верховности, главы рода…
Я видела глаза твоей матери, когда она что-то лепетала мне о твоем будущем, об интересах семьи, еще что-то…
Почему вы все так боитесь меня, даже презирая и жалея – боитесь?
Столы ставили прямо на мосту, взятые, видимо, из столовой; круглые, пластиковые, других не было.
За мостом церковь, где должна состояться церемония.
Пройдя меж столами, я направилась именно туда.
Священник появился неожиданно. Он вышел на крыльцо своего маленького Храма, слегка навеселе, в правой руке – початая бутыль.
Я упала перед ним на колени и взмолилась:
– Благословите, батюшка!
Он улыбнулся мне светло и благостно, аккуратно поставил бутыль рядом с крыльцом, чтоб не зацепили ногами прихожане, и склонился ко мне возложив теплые ладони на мою взлохмаченную голову. Я зарыдала от облегчения.
– Это хорошо, – увещевал меня Святой отец, – это хорошо, дочь моя, поплачь. Слезы очищают душу… Ты раскаиваешься в своем грехе, и Господь прощает тебя. Отпусти мужчину, с которым жила в блуде, пусть он и ты не будете больше жить в грехе…
Я поняла – меня предали.
Даже он – даже священник, призванный защищать всех обиженных, даже он представлял интересы этого проклятого рода!
Я вырвалась из-под добрых пьяных ладоней и побежала прочь, обратно, через мост, к клубу, откуда вот-вот должен был появиться ты с предназначенной тебе самкой и со всей этой толпой, твоей семьей.
Я неслась по мосту, переворачивая столы.
Падали, разбиваясь в пыль аляповатые вазы из дешевого стекла, умирали в осколках и грязных потеках вездесущие пионы, а я топтала и топтала эту воинствующую нищету, я рвалась к тебе, я кричала, и твоя родня боялась приблизиться ко мне. Они только о чем-то просили, а может, ругали, не помню…
Я прорвалась к тебе, но не узнала сразу, ты был без дурацкого свадебного костюма. Ты все-таки сопротивлялся!
Я словно споткнулась о твой насмешливый взгляд.
Вы ожидали выхода невесты. И снова все расступились и зашептались, а ты взял меня за руку и вывел в соседнюю комнату.
Здесь было пусто. Лишь с потолка, оттуда, где должна быть лампочка, свисал кусок веревки.
Я увидела его сразу.
Я впилась в эту веревку взглядом и выдала:
– Я повешусь, я повешусь прямо здесь, если не остановлю тебя!
Мне стало страшно собственных слов, но отступать было некуда, я ждала ответа, и ты ответил:
– Тебе помочь?
– Не надо… Я поняла, что умру сейчас, что мне придется умереть, чтобы хоть как-нибудь помешать им всем.
Я встала на табурет, оказавшийся как нарочно в углу и принялась трясущимися руками вязать петлю.
У меня ничего не получалось.
Я никогда еще не пробовала вешаться.
Я не смотрела на тебя. Я вообще не смотрела вниз.
Мне казалось, что я уже умерла, а то, что я делала – наказание за грех самоубийства: бесконечно стоять на шаткой табуретке и дрожащими пальцами пытаться соорудить для себя смерть.
Когда ты столкнул меня с табурета и влез на него сам, чтобы быстро закончить мою работу, я поняла: ты мне не веришь, не веришь, что я могу вот так вот взять и повеситься, что я буду болтаться у тебя на глазах, вытягиваясь в последних судорогах, желающего жить тела.
И еще, я поняла, что у меня больше нет выбора.
– Прошу! – ты спрыгнул с табуретки и широким жестом пригласил меня занять свое место.
– Надеть-то хоть сможешь? Или мне все сделать самому?
– Ты уж табуреточку выбить не забудь, – хриплым шепотом парировала я, петля сдавила шею.
Кто-нибудь из них ворвется, непременно ворвется… и обрежут веревку… но прежде, мне предстоит почувствовать удушье, настоящее смертное удушье…
Еще мгновение и ты выбьешь табуретку, я отчетливо представила себе, как ты сделаешь это, потому что у меня никогда не достанет силы на этот последний шаг…
Мне оставалось только прыгнуть, прыгнуть с этого злосчастного табурета, без надежды на спасение. Я видела твои насмешливые глаза, глядящие на меня снизу вверх. Я видела свою смерть.
И в этот момент поняла, что не хочу умирать на благо кочету, не хочу удобрять их землю собой.
Я хочу очутиться далеко-далеко, не знать тебя, не видеть, смириться с потерей, похоронить ее заживо.
Я ненавидела тебя, как за мгновение до этого ненавидела твою родню.
Я с силой дернула веревку, рванула ее и закричала диким животным криком.
И проснулась.
Больше я не ставлю экспериментов. Священник из Храма Бориса и Глеба сказал, чтобы я простила Валентине ее грех.
«Враг смущает Вас, и Вы маетесь, придумывая себе вину. Он, получается, дважды торжествует. Не поддавайтесь ему, не позволяйте унынию брать верх. Это все ложное.
У каждого из нас свой выбор и никто не может помешать человеку сделать этот выбор».
40
И было лето, был желтый август, в палисаднике набухали пунцовые георгины, изнывал от послеполуденного зноя огромный старый лопух, тянущий сквозь штакетины забора тяжелые пыльные листья. Разросшийся вьюн вывесил колючие налитые шишечки, перепутав свои побеги с вишневыми и яблоневыми ветками.
Шурка возился в саду под грушей, сооружал что-то вроде топчана. Натуся помогала ему. Над их головами звенели стрекозы, а может быть – это эльфы, конечно, теперь им некого бояться…
– Привет, – сказала я.
Они обернулись, Шурка махнул мне рукой, Натуся щурилась из-под приставленной козырьком ладони.
– Дома кто есть?
– Все тут, – ответил Шурка, – заходи.
Я прошла к крыльцу, толкнула тяжелую дверь и попала в теплые, пропахшие нагретым деревом сумерки сеней…
Они все были здесь, сидели за столом в первой комнате: Авдотья, Клавдия, Валентина, Мария…
Ставни были закрыты, чтоб сохранить прохладу Дома, поэтому солнце только кое-где пробивалось оранжевыми тонкими лучиками сквозь щелки неплотно прикрытых ставень, и эти лучики тянулись по цветной клеенке, изгибаясь, ложились на охристые доски пола, пушились в домотканых половиках, карабкались на занавески…
Валентина сидела рядом с Машей и улыбалась мне. У них были одинаковые, совсем городские прически, только волосы почему-то стали совсем седыми, от этого бабушка Маша и Валентина казались одних лет.
Авдотья в светлом платье, располневшая, веселая, говорила о чем-то негромко с Клавдией. Они обернулись на скрип двери.
– Машенька пришла, – обрадовалась Авдотья, – заходи, заходи… Гриша!
Дед появился из большой комнаты, темноволосый, большой, как раньше, в моем детстве. На нем была новая клетчатая рубаха и мягкие свободные брюки…
– Дедушка! Ты вернулся? Валя! Ну, как вы тут? – я так радовалась, глядя на них, на их помолодевшие, спокойные лица, на Валину седину и этот кокетливый завиток челки у нее на лбу, на Машины слегка подведенные глаза и подкрашенные губы, на их тихую радость, чистоту и благостность Дома, на это августовское солнце, пропитавшее комнаты, на деда, снова занявшего свое место главы Дома… на мою родню, вновь собравшуюся после стольких лет…
– Как вы? – продолжала лепетать я с восторгом, – не скучно?
– Какой – скучно! – усмехнулся Григорий, – гостей не успеваем принимать!
Словно в ответ на его слова в Дом вошли соседка – баба Паша, та, что отдала Авдотье на похороны свои полотенца и сын ее.
– Здравствуйте, – сказала я, не задумываясь о значении слов, потому что они теперь действительно здравствовали в этом мире, на Этой улице, в моем добром Доме.
41
– Хорошо, иди, – вздохнул он.
…иди… уже все? Вот, дура, дура! Что же не так? Как всегда, когда надо говорить – ни слова, словно переклинивает где-то…
…черный линолеум, новый, недавно постелили; блестящий, как смола. Сколько народу и не затоптали… Господи, о чем я?!
Упустила момент, упустила! А что я должна была…
Молчание затянулось, надо уходить.
Чего я боюсь, неопределенности?
Шаткая конструкция, пол скрипит… главное, не встретиться с ним взглядом, предупредили же…
Виновата, виновата… Но в чем?
Какое тяжелое молчание.
Как в таких случаях следует прощаться?
Поздно, вот она – дверь. Закрыть поскорее, от его взгляда спина деревенеет.
Все: шаг, привычный жест – не оборачиваясь, тяну за ручку; от сквозняков и взглядов в спину.
Площадка.
Ветер.
Светает.
Где этот… охранник, или кто он?
Ступеньки вниз, перильце железное, холодное, шершавое и еще влажное от ночного дождя.
Идти? Но куда?
Вон их сколько, бредут… Дорога подсохла; кое-где лужи, да грязь комьями.
Страшные лица… глаза! Так и зыркают! Навалятся скопом, и… и тогда я представила, что сейчас, вот прямо на этой дороге, молчаливые, сопящие, с небритыми щеками, надвинутся, сомкнутся на мне, молчаливые, сосредоточенные. Страшные…
Внизу живота потеплело, потом обожгло, заволновалось, прорываясь болью, неуемное, неодолимое желание самки. Чтобы не закричать, схватилась ладонями, прижала, задышала часто, и когда страшный спазм пронзил тело, не устояв на подогнувшихся коленях, рухнула на землю, инстинктивно свернулась клубком и завыла тихонько, по-звериному.
…и покатилась, истошно вопя от нового приступа – словно раскаленный прут шуровал во мне, навинчиваясь на несуществующую резьбу.
– Эй, тут женщине плохо! – услыхала, как сквозь вату.
Остановились те, что шли справа, и, словно споткнувшись, те – что сзади. Окружили, склонились – серые, уставшие лица, участливые, встревоженные. И кто-то тянул руки, кто-то подхватывал, помогая подняться.
Мучительно переживая отступающую боль, страх, похоть – поднялась, улыбаясь сквозь судорогу сводившую губы.
Мы пошли, сбившись тесно – остатки былого человечества, или зачатки нового… Как знать?
Там, далеко осталась Земля, прошлая Земля…
42
Будильник успел пару раз хрипло крикнуть по-петушиному. Я придушила его на третьей попытке.
Сегодня он снова вернул меня.
Я вынырнула из сна, в этот раз не испугавшись увидеть его до конца.
Пожилой человек с желтыми глазами. В толпе, всегда рядом, такой же, как и все, если не знать, если не вглядываться в его глаза… Обычные, в общем, глаза, только этот желтоватый отблеск – темнота, отражающая свет.
Конец