– Как же вы, ты в Америке?
– О, нормально, сейчас нормально! Они на меня сами вышли. Они же там следят за нашими. А у нас до развала, знаешь, какая оптика была? Лучшая в мире. Я в этом деле человек не последний, знаю. Я все-таки доктор наук… Вот они меня и вычислили. Языка я совсем не знал, когда прибыл. Так, базовый… Перебивался случайными заработками… Тут, представляешь, пришел факс, я везде запросы отправлял.
– У тебя был факс?
– Нет, не у меня, там, где я жил, там был факс. В общем, на русском, приглашали и все такое. Я на собеседование пришел, сразу понял куда. Там американец и переводчик, хорошо так переводит, почти без акцента. Предложили приличные деньги, и работа по моей специальности…
– Ты к цээрушникам что ли попал?
– Нет, к военным… я так думаю… но это не главное, главное, что не прошло и нескольких месяцев, как мне предложили эту командировку. Вот, виски пью, дорогой… Тебе нравится виски?
– Я предпочитаю коньяк.
– Ну, да, да, – он засуетился. – Ты когда в Москву?
– Дня через два.
– Можно тебе позвонить?
Виски на голодный желудок мы закусывали «сникерсом», поделенным на двоих. Теперь этот злосчастный напиток шумел в моей голове, шумело все, что говорил Алекс, грохотал вагон, грохотал поезд.
– Можно, – ответила я.
На платформе Алекс стремительно поцеловал меня в губы, под насмешливые крики проводниц.
Он действительно позвонил мне в Москве. Мы даже встречались. У него там что-то не ладилось с договором, Алекс приуныл, уже не восторгался всем подряд, и очень хотел побыстрее уехать в свою Америку. С ним стало скучно.
Потом он уехал, наверно… Надеюсь, что не в трюме танкера.
Марат добрался до своего Кузнецка, татарин тоже где-то сошел. Мы остались вдвоем с Диной и наслаждались покоем.
В вагоне стало посвободнее. Теперь в тамбур выходили курить женщины, сначала робко протискивались в дверь, поглядывали с опаской. Но, увидев таких же, как они, приверженок дурной привычки, успокаивались, здоровались, знакомились, спрашивали зажигалку.
Тамара оказалась нашей землячкой. Значит, теперь нас уже трое едет до самого конца.
Дина живет в Питере, точнее, она там учится. В Жезказгане у нее больная мать и загулявший отец.
– Я так не хотела ехать, – жалуется она, – видели курсантика, который меня провожал? Это мой жених! – она рассказывает о женихе с гордостью. – Он будущий морской офицер. Мы скоро поженимся. Представляете, у нас скоро свадьба, а тут такие неприятности. Угораздило же моих родителей оказаться в этой дыре! Я не хочу туда возвращаться! Ни за что! Лучше жить по углам, без квартиры и без денег, но только чтобы в Питере! Ну, или в Москве, – она словно извинилась перед нами. – Отец пил всю жизнь. Мама боролась, пока была в силах, но сейчас она больна, и никого рядом. У меня две старшие сестры, обе замужем, живут в России. Знаете, мы хотим забрать маму. А он пусть что хочет то и творит. Плакать не станем! Только… я думаю, что мама не поедет от него, – Дина вздыхает и отворачивается к окну.
– А моя мама умерла, – говорит Тамара. – К отцу едем. Он ничего, держится. У него свой дом, там сад, огород, хозяйство… Вроде бы тоже появилась женщина у него, но он стеснялся нас – детей, скрывал. Я ему сказала по телефону: «Пап, жизнь ведь не кончилась. Одному тяжело, что я, не понимаю, что ли? Когда рядом есть близкий человек – это хорошо». А он заладил: «Стыдно, дочка!». Маму он очень любил…
Тамарина восьмилетняя дочь живет благодаря инсулину. Татьяна, постоянно меряет у нее сахар.
– Я когда в Москву приехала, то ни о каком институте и мечтать не могла, – рассказывала Тамара, – куда мне с моим троечным аттестатом! В училище пошла, в строительное. Ох, помню, на практике, привел нас мастер в квартиру, выдал рулоны обоев и стоит смотрит, что мы с ними делать будем. Смех один! Я в общежитии долго жила. Лимитчица и блата никакого. Мои подружки все поразъехались, а я все сижу в четырехместке. Одна перестарок с девчонками семнадцатилетними. Так мне плохо было! Приехала домой и матери говорю: «Все, мам, не могу больше, возвращаюсь!». А она хоть и болела уже тогда, хоть и понимала, что очень далеко я, и тяжело и ей и мне в Москве без поддержки, но твердо мне ответила: «Не смей! Терпи, иначе всю жизнь свою здесь на чужой земле оставишь. Столько промучилась, добивайся, держись!». Так я разозлилась тогда! Вернулась в Москву и пошла прямо в профком. Стала требовать отдельное жилье. «Сколько лет я у вас работаю, совсем девчонкой пришла, теперь сама уже мастер, а вы меня в одной комнате с ученицами держите!». Потом к начальнику управления… В общем, никого не забыла. Женщина в профкоме тогда очень хорошая работала. «Пиши, – говорит, – заявление, мы тебя в отдельную комнату отселим, а скоро дом будет сдаваться, освободятся коммуналки…». Так и получилось: сначала мне комнату дали в мужском общежитии, без замка. Я сначала спать боялась, потом замок кое-как починили, но меня все равно ограбили. Вроде и грабить было нечего, а все равно залезли и утащили там вещи, на пропой конечно. Только меня после этой истории быстро в коммуналку заселили. Выдали мне ордер, приехала я, зашла, села посреди комнаты и заплакала. Все никак поверить не могла, что это теперь мое.
После-то я замуж быстро вышла. За москвича. Только мне перед его семьей кланяться не пришлось, они кланялись. Он пил сильно, так я его отучила. А потом дочка родилась, и вовсе не до пьянки стало. У нее диабет почти сразу обнаружили. Мы с ним первое время совсем ошалели, ребенок первый, единственный и такое! А потом привыкли. В режим вошли, что ли. Наверное, просто поняли, что надо держаться друг дружку, тогда все пересилим.
Тамарин муж – каменщик, он реставрирует храмы.
Наш вагон – прицепной. В Караганде мы стоим сутки. Нам повезло – идет дождь, иначе вагон накалился бы под степным солнцем и превратился в душегубку.
Дина уехала в город к родственникам, а я просто сплю целый день. Прошлым вечером, получив в обменнике местные тенге, я купила бутылку вина, и мы с Тамарой угощали уходящую смену проводников ужином.
Стемнело. Ужинали на ощупь. Вагон ведь не имеет автономного питания.
Я осталась одна в своем купе. За окном светил довольно сильный фонарь, при его свете я пыталась писать, но потом бросила и долго сидела, смотрела в ночь. Фонарь погас и вагон остался один на один с тьмой.
Странные ночи в степи. Не размытые или тягучие, как в России, а контрастные, прозрачные, сухие. И небо – черное, звезды, как новогодние лампочки на гирляндах, выпуклые и блестящие. Если долго смотреть на них, начинает рябить в глазах. Это потому, что я отвыкла.
В такие вот звездные степные ночи особенно странно чувствуешь себя, когда на космодроме ракету запускают. Бывший наш космодром Байконур от Джезказгана в нескольких десятках километрах.
У них ночной запуск. А у меня свидание дачное с соседом. Стоим мы в степи, в полной звездной черноте, и вдруг на небе, чуть левее, над горизонтом, словно кто-то включает некую невидимую кнопку. Сначала вспухает белесая точка, она начинает расти, и растет стремительно, так, что через мгновение нас накрывает, и погружает в молоко. Короткая паника, тело цепенеет, и легкие отказываются вдыхать, как будто не узнают воздуха.
Молоко постепенно редеет, становится туманом, дымкой и исчезает совсем.
Над водохранилищем висит дикая оранжевая луна. Мы тихо плещемся в ее дорожке, а на берегу она стекает с наших тел крупными расплавленными каплями.
– Завтра объявят о запуске, – смеется мой кавалер, – а мы уже знаем…
Утро.
Меняются проводники, и у меня появился очередной жених. Он пришел в белых штанах и белом же свитере; зовут его – Ер-Назар, он, по словам своей напарницы, не пропускает ни одной юбки. Я – его следующая жертва. Ер-Назар из тех, которые не понимают. Пол ночи он крутится возле нашего купе и зовет меня пить водку.
У Ер-Назара две семьи. Со второй женой он живет уже одиннадцать лет, и у них есть маленькая дочка Лейла. С первой женой он тоже родил дочь. Ни жены, ни дочери не останавливают пылкого Ер-Назара, он волочиться за постоянно возникающими на его пути новыми попутчицами.
Женщины определили его судьбу. Из некогда подающего надежды студента, а затем и аспиранта, – Ер-Назар стал тем, кем стал, теперь он мотается из Казахстана в Москву, из степи в лес и обратно. Он торгует водкой, калымит на безбилетниках, перепродает билеты, берет деньги за передачу посылок, выгадывает на всем, на чем только возможно, и не скрывает этого.
– Старшей дочери надо 450 баксов, иначе ее выгонят из института, – сетует он. – Значит, я должен, кровь из носу, добыть эти деньги, и отправить так, чтобы не знала вторая жена. Представляешь, она ревнует меня до сих пор!
Он небольшой, худощавый и все время в движении. Лицо его, тонкое, но в то же время, по-казахски скуластое, с темной кожей и множеством морщин и складок, словно застывших – так натянута кожа.
Он небольшой, худощавый и все время в движении. Лицо его, тонкое, но в то же время, по-казахски скуластое, с темной кожей и множеством морщин и складок, словно застывших – так натянута кожа.
Он сидит напротив меня и старается, как будто невзначай коснуться моего колена. Я смеюсь. Это его возбуждает, он наклоняется и проводит ладонью по моей лодыжке.
– Вот-вот, ноги небритые, – пытаюсь отшутиться.
– Нет, нет, – шепчет Ер-Назар, – все очень хорошо, – он склоняется еще ниже и целует эту мою несчастную лодыжку, покрытую колючей, отрастающей щетиной.
– Так, телефон давай! – распаляется мой ухажер.
Я, наученная горьким опытом, уже давно не раздаю свой номер направо и налево. Отказ не пугает страстного кавалера.
– Надежда умирает последней, – говорит он мне, поднимается и выходит из купе.
В узком вагонном коридоре он норовит преградить мне путь, а сам, пока я пытаюсь проскользнуть мимо него, успевает дотянуться губами до моей шеи, щеки, уха. Если он ловит мою руку, то неизменно тянет ее к губам и начинает нацеловывать так, как показывают в фильмах про белогвардейских офицеров и их томных любовниц.
Интересно, как часто ему везет?
Его вторая жена ушла от своего мужа, хотя у них уже было двое детей. Дети остались у отца, они не знают своей матери, на ее имя был наложен запрет старшими родственниками.
– Она была худенькая и порхала, как птичка, как бабочка, в своей коротенькой юбочке и хвостик на затылке, – рассказывал Ер-Назар. – Я сделал из нее солидную женщину, – вздыхал он.
Обижаться на него невозможно, да и бесполезно, ругать и увещевать – тоже. Единственное, что остается – принимать его таким, каков он есть. Не будь таких, как он, где нам женщинам брать силы и уверенность в том, что мы – женщины…
В пять утра я не сплю, стою в коридоре и смотрю в окно; степь за окном превратилась из зелено-седой, ковыльной, в серо-коричневую. Бесконечный горизонт, бездонное небо, сопки, покрытые клочками колючей сухой травы.
По степи разбросаны норы сусликов, местная такая порода, их называют зурманами. Зурманы крупные, рыжие и глаза у них удивительные, миндалевидные, с такой поволокой печали, словно им всегда очень грустно, до слез. Они стоят столбиками и пересвистываются, наверное пересказывают друг другу новости и предупреждают об опасности.
Там в этой бесконечности бегут стада сайгаков, на которых регулярно устраивается «местное сафари». Когда несколько озверевших мужиков, набившись в УАЗики или «Нивы», преследуют несчастных животных, паля в них из разнокалиберных ружей, или ворованных автоматов.
Потом на дачах жарят шашлык из сайгачатины.
– Скольких же вы убили? – спрашиваю у соседа по даче, угощающего меня шашлыком.
– Не знаю, – он равнодушен.
– Но, я надеюсь, вы их хоть подобрали… Мясо все-таки, – я ищу оправдания его равнодушной жестокости.
– Не-а, куда столько. Мы и так уж холодильник забили до отказа, мать пельменей накрутила, котлет наделала, шашлык вот – три дня есть будем…
– Вы что же, бросаете туши в степи?
– Конечно, там подъест кто-нибудь. Корсаки, хорь, да мало ли…
Говорят, что природа мстит нам. Говорят, что у соседа по даче отец умер от болезни крови, которую он заполучил, охотясь на сайгаков. Есть такое место в степи – кладбище космических кораблей. Якобы там больше всего сайги. Она словно сбегается туда, убегает, заманивает… Там радиация, превышающая все допустимые пределы. Сначала умер его отец, потом мать, от той же болезни, теперь, говорят, пришла очередь детей.
А еще хвалились, что городишко, мол, прямо на уране стоит. И нам поэтому теперь ничто не грозит. Регулярное облучение в малых дозах – это как привыкание к яду. (Раньше детишек царских приучали, чтоб не травили завистники.) Говорят, даже академик какой-то приезжал, рассказывал, как нам всем повезло, мы теперь, как крысы, нам теперь атомная война ни по чем.
Подъезжаем.
На запасных путях товарняки с медной рудой, обогатительная фабрика, пригород, платформа вокзала.
Ер-Назар ловит меня в тамбуре, прижимается к спине и горячо шепчет в ухо:
– Едем обратно вместе! У меня следующий рейс через 15 дней. Я тебе билет возьму… Ты, знаешь что, ты позвони мне, скажи когда поедешь…
– Хорошо Ер-Назар. Извини, мне надо вещи взять.
– Успеем, никуда не денутся… И еще, послушай, я уверен, у нас с тобой получится! Мы похожи…
Прибыли.
Кажется, нас встречает весь город.
Сухой и холодный воздух; радостные, праздничные лица, крики, объятия; торговцы, на дощатых, наскоро сбитых прилавках…
Вот какие-то женщины помогают Дине спуститься со ступенек, наверное, сестры.
Вот Тамара машет пожилому мужчине, стоящему чуть в стороне, а ее дочь кричит «Дедушка!».
Мама бежит мне навстречу.
Я обнимаю выросшего сына, прижимаю его к себе, вдыхаю запах его волос. Когда он был маленький, он пах нежностью, именно нежностью, я это помню. Я пытаюсь сохранить в себе те, самые первые дни в его жизни; я не вижу, как он растет, и представляю его маленьким, вспоминаю его маленьким… Я никогда не плачу при нем, я делаю вид, что у нас все хорошо и правильно. Он тоже делает вид. Так надо.
Я посчитала, обратный билет мне надо взять на 25-е июня, чтобы не попасть со сменой Ер-Назара. Все-таки он меня достал. Мама сразу же обижается, ей хочется задержать меня подольше, хоть на пару дней.
– Подумаешь! Проводник! – возмущается мама, – Я помню, раньше пересадка была в Жарыке. Это когда мы с Андрюшкой в Ташкент ездили. Поезд в Жарыке ночью останавливался. Я проводника предупредила, мне еще билет компостировать, я с ребенком…. Остановились, а он спит. Я к нему в купе, ну и скандал там закатила, билет-то у него. В общем, потрясла его немножко, за грудки… вернулась за Андрюшкой, а он уже оделся, сидит, ждет меня. Ему тогда четыре года было, а время – три часа ночи. Я удивилась:
– Андрей, ты уже собрался?
– Ну да, я оделся, пока ты била проводника…
Мама смеется.
– Алжир помнишь?
10
Вот оно! Помню ли я Алжир… возможно. Это совсем другое место, далеко-далеко…
Тогда еще не было Андрюшки; а мои родители были моложе меня теперешней… Кстати, неплохо было бы вспомнить, что такое возраст… и почему, если исходить из предположения, что у всех людей он, возраст, разный… точнее: каждый человек бывает ребенком, потом подростком, молодым человеком, взрослым, пожилым, старым… Это еще не все, бывает ведь, что человек не доживает до старости, или до зрелости… Бывает, что он не доживает ни до чего! В любом случае – мы все здесь должны быть разного возраста. Наверное, так и есть, только почему-то кажется, что мы – одинаковые…
Нет, конечно, у нас разные воспоминания и, еще что-то… Только почему наши воспоминания отличаются лишь крохотными деталями. Вот, как если бы, один и тот же человек вспоминал одно и то же событие собственной жизни, но в разное время, или находясь в различных эмоциональных состояниях, попросту говоря, в разном настроении… А ведь есть еще то, что мы называем генетической памятью. И еще: памятью разных людей об одном и том же событии; в конце концов – память памяти! Чужие воспоминания, пропущенные через твою память…
Вот, сейчас дотронусь до руки рядом стоящего человека и спрошу, был ли он когда-нибудь в Алжире… И тогда…
Послышался деликатный стук у черного входа, и мама, думая, что местные дети принесли на продажу яйца, не спрашивая, открыла дверь.
Увидев молодого, незнакомого араба, мама не испугалась, она вообще, по-моему, ничего не боится.
– Кеске? – спросила она у пришельца.
Араб словно оцепенел, несколько секунд смотрел на нее полуоткрыв рот, затем вдруг очнулся и заговорил быстро-быстро, понизив голос до шепота. Во время своего монолога он все время указывал рукой куда-то за спину и тревожно озирался по сторонам.
– Ничего не понимаю, – сама себе сказала мама. – Кеске ву вуле? – еще раз раздельно произнесла она и перешла на русский, – Ты что, по-французски не понимаешь?
Араб в очередной раз испуганно оглянулся, с мольбой посмотрел на маму и тихо произнес:
– Же сви контрабандист…
Для убедительности он похлопал себя по большой, спортивной сумке, висевшей у него через плечо:
– Пур ву…
– А, так это ты, – мама с облегчением вздохнула, она была наслышана от старожилок о приходящем в поселок торговце. Она посторонилась, и мужчина прошмыгнул мимо нее в образовавшийся проем.
– Бонжур, – сказал он, увидев меня.
– Бонжур, – вежливо ответила я.
Мама указала арабу на табурет у кухонного стола, он робко присел на краешек, сумку поставил на колени, положил на нее худые, маленькие, как у женщины руки и принялся нас рассматривать. Глаза его, казавшиеся на узком темном лице особенно большими и яркими, перебегали с мамы на меня.
– Вотр фий? – спросил он у мамы.
– Да, да, дочка, Маша, Мария, – объяснила она.
– Мария, – произнес араб, растянув мое имя и сделав ударение на последнем слоге. Потом спохватился и представился: