Очень скоро прибежал жених, принес бутылку вина типа «Мадера» и в своей старой соломенной шляпе — граненые стаканы. Стаканы он поставил на травку, а шляпу совсем уже по-свойски, по-хозяйски бросил на колени Евдокимовой. Она вздохнула и взяла стакан, наполненный лиловым, как чернила, вином. Инна Спиридоновна тоже взяла свой стакан. Обеим им стало так нехорошо, словно они пропивали чужое добро. Краденое. Третьего стакана не было, и жених выпил прямо из бутылки, да так ловко, что было видно — это ему не впервой. Он сидел напротив, поджав под себя ноги в новых кирзовых сапогах. Глубокие залысины его вспотели, и мысок седоватых волос между ними потемнел. Заметнее проявились почтенные его годы.
Закурив сигарету, он начал выспрашивать, какая она все-таки собой, его предполагаемая невеста? Очень ли дурна, или так себе? И какого она роста, какие ноги, плечи и какая, извиняюсь, грудь? Так он дотошно обо всем выспрашивал, что Инна Спиридоновна, скрывая свое возмущение, невесело рассмеялась, попробовала все обернуть в смех и показать, что они понимают, какой он шутник.
— Да ты, милый человек, — посмеиваясь, спросила ода, — ты невесту выбираешь или корову?
Стряхивая пепел в свою ладонь — для чего, неизвестно, — он строго ответил:
— Жену.
Не принял человек шутки. Или не понял.
Совсем приуныли свахи. Хорошо, что скоро пришел трамвайчик. Прощаясь, жених предупредил:
— Вы там провертывайте это дело пошустрее. Мне ждать нельзя. Сколько по теперешнему времени женщин в одиночестве маются… Они меня донимают.
Сидя на жестком диванчике в кормовом салоне подрагивающего на ходу трамвайчика, свахи условились о своем мероприятии никому ни слова не говорить, особенно самой Анюте, которая если узнает, то страшно даже подумать, что понаделает.
А на другой день, когда уже после обеденного перерыва Анюта зашла в бухгалтерию по делу, Евдокимова побледнела. Анюта, ни на кого не глядя, негромко и даже вроде как бы веселясь, проговорила:
— Если еще кому-нибудь придет охота меня сватать, так невесту спросить не забудьте…
И вышла. Бухгалтерия навострила уши. Калькулятор Верочка, сердечная подруга Евдокимовой, вспыхнула до горячих слез. Евдокимова обиженно затрясла шиньоном:
— Даже так!.. Вот и делай людям добро…
— Насидится вековушей, вспомнит, еще как вспомнит-то… — затараторила Верочка с такой горячностью, будто это ее приговорили век вековать в одиночестве…
5
Единогласно приговоренная к одиночеству, Анюта как раз одиночества-то и не знала, особенно с той поры, когда ее избрали в заводской профком. Было совершенно непонятно, как это она, такая неприветливая, насмешливая и нелюдимая на вид, привлекает к себе людей. Да и она сама не очень-то понимала, отчего это именно к ней идут со всеми своими бедами. Никого она не привлекала, не обнадеживала, утешать не умела, а чаще всего доказывала, что человек сам виноват в своей беде.
Сначала не понимала и не сразу догадалась, что именно в этом и заключается ее привлекательность — в прямоте. И еще в том, что никогда она не обещала невыполнимого. Но что обещала — сделает. Через все заслоны пройдет, а своего добьется.
И еще она поняла, что человек хотя и любит, когда его утешают, обнадеживают, но не очень-то верит утешениям. Грубой, угловатой правде верит человек, хотя почти всегда обижается на того, кто эту правду выскажет. Ну и пусть: обида пройдет, а правда останется.
Анюта себя ни в чем не обнадеживала, но и надежду не теряла, потому что верила в правду. Все думала, что, может быть, и найдется такой человек, такой глазастый, который увидит ее, как никто не видит. Увидит и полюбит ее такую, какой она откроется его душевному зрению. Человек должен увидеть человека — только тогда и откроется настоящая любовь.
Так и жила она — некрасивая, неприветливая, к вековечному одиночеству приговоренная, жила в постоянной тревоге ожидания. А чего она ждала — и сама не знала. Чем меньше дано человеку, тем яростнее мечтает он о чудесном, которое вдруг откроется перед ним, как сказочная изумрудная дверь.
Она была очень удивлена, когда услыхала о сказочной мечте человека, судьбой обиженного. Это был Геночка Куликов, баянист заводского Дома культуры. Удивилась Анюта оттого, что, как и все, считала его человеком опустошенным, растерявшим все нормальные мысли и слова. Впервые она увидела его на танцевальной площадке. Он сидел на каком-то возвышении, в углу, и, бессмысленно улыбаясь, перебирал клавиши бледными длинными пальцами. У неги был такой отрешенный взгляд, словно все, что тут делается и что делает он сам, нисколько к нему не относится и он ничего этого не видит.
Сидит и вытягивает тоскливые звуки. Выть от тоски под такую музыку, а не танцевать.
Таким его впервые увидела Анюта и равнодушно прошла мимо. Танцы — ничего в них нет хорошего, — так решила она еще в школе, наверное, потому что ее никогда не приглашали. В Дом культуры она пришла по делу: договориться с директором о собрании профсоюзного актива и наметить программу концерта. Покончив со всем этим, Анюта вышла из Дома культуры. Директор почтительно ее провожал.
— Откуда у вас этот тип потерянный? — спросила она про баяниста.
— Да вот взял и сам не рад.
— А зачем брали?
— Музыкант отличный. Пианист. На радио работал, в филармонии и, кажется, во всех Дворцах культуры. Нигде не удержался. Безответственный человек…
— Пьет? — догадалась Анюта.
Директор загрустил:
— Это бы ничего. Многие пьют, да дело свое справляют. А этот безответственно пьет. У нас мероприятие, и я его предупреждаю: «Гена, держись», — говорю. Он соглашается, не возражает. Его выход, а он, смотрю, не то что ходить, а уж и стоять не может. Придется выгонять. А где мы такого музыканта найдем? Да и жалею его.
— Жалость? — усмехнулась Анюта. — Безответственно все это. От жалости никому легче не бывает.
— Может быть, — явно не соглашаясь с ней, проговорил директор.
Заметив, что он еще чего-то не договаривает, что есть и еще причина, заставляющая его держать на работе Куликова, Анюта спросила:
— А что еще?
После длительной задумчивости он ответил с каким-то, особенно осуждающим значением:
— Мама есть еще у неге.
— Ну и что?
— А я ее боюсь.
Такое признание очень удивило Анюту. Почему-то она посмотрела на орденские планки на его пиджаке и недоверчиво усмехнулась.
Прикрыв ладонью планки, директор вызывающе проговорил:
— Боюсь. Хуже артналета. Там хоть укрыться можно, а от нее нет спасенья. Конечно, учитываю ее материнские чувства при виде такого сына. Ей нестерпимо это и больно. И она с этой своей материнской болью налетает, как буря. Она даже на колени передо мной становилась, а я поднять ее не могу одной действующей рукой. Я только взываю к ее совести, стыдно, говорю, так. А она мне в ответ: «Матери ничего не стыдно, если она свое дитя защищает».
— Да от кого защищает-то? — спросила Анюта.
Этот вопрос словно бы застал; директора врасплох. С удивление посмотрев на свою собеседницу, он сам удивил ее неожиданным ответом:
— От самой себя, я так думаю.
— Как это от самой себя, если она его так любит?
— Беспощадно любит, — подтвердил директор.
— И он от этой ее беспощадной любви у нас тут скрывается?
— Как же это возможно — скрыться от нее? Нет, она сама его в наш Дом культуры устроила, поскольку в городе его уже нигде не держат. И привезла сама. И очень просила, чтобы он тут жил, для чего пришлось назначить его баянистом и по совместительству на должность сторожа. И мебели из города навезла, и даже пианино. Женщину для всякого обихода наняла, чтобы, значит, кормила и уборку помещения обеспечивала. И для стирки. А он эту обиходную женщину гонит от себя и комнату держит на замке. Так она, когда он в пьяном состоянии, прорывается и уборку производит.
Так они разговаривали, прохаживаясь по извилистым дорожкам сквера вокруг танцплощадки, потом свернули на главную аллею, обогнули клумбы с каменной «Анюткой» в центре и вышли в сторону, к самой почти ограде. Здесь было тихо и стояла скамейка для любителей уединения.
Они сели, и директор рассказал Анюте все, что знал от самого Куликова и частично от его матери.
6
Жила в городе обыкновенная советская счастливая семья. Отец — кадровый военный, мать — видный врач и сын, призвание которого определилось еще в детском возрасте: он учился в музыкальной школе, и никто не сомневался в том, что растет если не выдающийся, то уж, несомненно, талантливый музыкант. Пианист.
Никто в этом не сомневался, кроме его собственных родителей. Успехи сына хотя и радовали их, но особых восторгов не вызывали. Отец хотел видеть сына военным, а мать считала, что музыкальное образование не помешает сыну самому определить свою судьбу. Вот окончит школу и сам все решит.
Жила в городе обыкновенная советская счастливая семья. Отец — кадровый военный, мать — видный врач и сын, призвание которого определилось еще в детском возрасте: он учился в музыкальной школе, и никто не сомневался в том, что растет если не выдающийся, то уж, несомненно, талантливый музыкант. Пианист.
Никто в этом не сомневался, кроме его собственных родителей. Успехи сына хотя и радовали их, но особых восторгов не вызывали. Отец хотел видеть сына военным, а мать считала, что музыкальное образование не помешает сыну самому определить свою судьбу. Вот окончит школу и сам все решит.
— Так она говорила, а что в это время думала, какие у нее планы были, этого никто не знает, — рассказывал директор. — Была она женщина властная и в доме полная хозяйка. И не только в доме, она и на работе умела подчинить всех своей воле. Я это все хорошо знаю, поскольку сам окончил музыкальное училище и до войны играл на скрипке в оркестре. Много раз слыхал, как он играет. Хороший получился бы музыкант, если бы не случилось такого потрясения, которое всю его жизнь перевернуло. Вот отсюда моя жалость и проистекает: конечно, жаль его как человека, а еще больше — как музыканта. Такая уж у меня профессиональная жалость. Потому я для него на всякие уловки пускаюсь, только чтобы чем-то помочь ему. И он ко мне со всем доверием, так что наш с вами разговор прошу держать при себе.
— Она что же, мамаша его, избаловала сына? — спросила Анюта.
— Нет. Это тоже было, но уже потом. Она никого не баловала и, будучи женщиной красивой, любила, чтобы ее самое баловали. Муж называл ее королевой. И сын привык к тому, что мама — первый человек в семье. Как все властные люди, и особенно властные женщины, она была уверена, что все будет только так, как ей надо, как она захочет. Она и в сыне старалась воспитать такие же волевые качества и уверенность в себе.
Наверное, так бы все и произошло при нормальном течении жизни, если бы не война. Вот тут и наступило самое жестокое испытание всех чувств и сил. Отец, конечно, сразу же ушел на фронт, ну, а мать, учитывая все ее качества и знания, назначили начальником эвакопункта. Сам Гена Куликов пока что продолжал учиться и, как и все его товарищи и одноклассники, рвался на фронт и очень переживал, что несовершенные годы не пускают его в бой за Родину.
Надо сказать, что мать хотя и не очень поддерживала в нем это стремление, однако понимала, что противоречить нельзя, только одно и говорила, что сначала надо закончить школу, набраться сил и знаний, чтобы стать настоящим бойцом. Сын, как и всегда, ей верил. Очень верил каждому ее слову, ведь она — «королева», как называл ее отец, и поэтому все, что вскоре произошло, так сразу его убило.
Шла война. Часто бывали Гена Куликов, его товарищи, его подруги в госпиталях, и не только как музыканты. Мама всегда говорила, что все они должны уметь ухаживать за ранеными, и приучала их к этому делу. А они все только и ждали, когда подойдут их годы, чтобы фашистов бить. Ну, может быть, и не все, но очень на фронт стремились, а те, которые мечтали в тылу переждать, вслух этого не говорили.
И отец в своих письмах писал, что, в общем, дай бог скорее доколотить врага, но если уж и на долю сына останется, так чтобы он был отважным, верным солдатом. Это он так в сорок четвертом писал, завещал сыну, зная, что время его подходит. Вскоре после этого письма отец погиб. Нечего и говорить, как это переживала мать. Она хоть и военный врач и всего насмотрелась, но свое горе всегда больнее.
А сын для ее утешения одно только и говорит:
«Теперь мне идти за отца мстить. Он мне это завещал».
Она на это ничего не ответила, но только все так сделала, что сына признали негодным к строевой службе и причислили к госпиталю санитаром. Все, как положено, оформила, по закону, и вроде осуждать ее не за что: мать всегда права. Она свое дитя выше собственной жизни ставит. Сама бы пошла, куда хочешь, хоть на фронт, хоть в самое пекло, а сына не тронь.
Все чисто проделала, а только одного не учла, своей любовью ослепленная, главного не поняла: что этим принижает она сына. Гордость его мужскую губит. Убивает его своей любовью. И тут уж она не о сыне заботится, а о себе самой. Это тот случай, когда самоотверженность перерождается в эгоизм.
А он сначала даже не понял: как же так, все его друзья с гордостью уходят защищать Родину, а он — недостоин. Он видел, как они смотрят на него свысока, с жалостью, а ему кажется — они презирают его и, может быть, даже думают, что он слабак, дезертир.
И куда он только ни кидался, доказывая, как с ним поступили несправедливо, везде ему говорили одно и то же:
«Значит, ты здесь необходим, а на фронт все рвутся. Надо и в тылу кому-нибудь работать».
«Но почему же именно мне?!»
«А это уж нам виднее».
Вот тут он матери и сказал:
«Ты мне всю жизнь загубила».
Горькие слова. Угрожающие. Но она, привыкшая все делать по-своему и от горя осатаневшая, этого сыновьего потрясения не поняла. Ее святая обязанность — заслепить сына от беды, и она это сделает, пусть хоть весь мир восстанет против нее. Заслонит. А то, что она его сломала, от бури заслоняя, — этого не берет во внимание.
Выслушав все это, Анюта сказала:
— Мать. Она защищает свое дитя. Не хочет отдавать его войне.
— У меня тоже была мать. Она, что же, хотела меня отдать войне?
Совсем уже стемнело. Вокруг танцплощадки вспыхнули яркие огни, и по деревьям уединенной аллеи затрепетали бледные отсветы. Музыкант рванул какой-то лихой фокстрот, и танцующие дружно затопали по гулким доскам.
— А потом закончилась война, — продолжал директор свой рассказ. — Кто жив остался, вернулись со славой. Некоторые из друзей тоже вернулись, но друзьями уже не стали. Он мне недавно сказал очень справедливые слова: «Меня, — сказал он, — от главного дела удалили и тем обездолили на всю жизнь». Это он про свою мамашу, хотя старается про нее ничего не говорить.
— Это страшно даже: так-то про родную мать, — заметила Анюта.
— Ему теперь ничего не страшно, поскольку он все это пережил и, как сами видите, не выдержал. И в этом тоже она виновата. Она поняла, что виновата, хотя и не сознается в этом, а только всячески его улещает. Все ему самое лучшее и без ограничения. Одним словом, без жалости бросила его в легкую жизнь. А человек должен жить трудно, тогда только у него есть интерес жить и работать.
— Это верно, — сказала Анюта. — Это вы очень правильно сказали. Легко только бездельники живут.
После того прошло немного дней, и Анюта забыла и «безответственного» баяниста, и все, что рассказал ей директор, — своих забот столько, что на чужие внимания не хватает. В этот вечер она задержалась на заседании месткома и домой возвращалась поздно. Когда шла через сквер, остановилась у «Анютки с тарелкой». За рекой поднималась луна, зеленоватый свет, просеянный сквозь темные кроны тополей, трепетно перебегал по тяжелому телу «дискобола» и как бы оживлял его. Анюта так и подумала, что вот сейчас еще немного и он, сбросив каменное оцепенение, сорвется с пьедестала. Здорово ему, должно быть, осточертело торчать в одиночестве.
Усмехнувшись такой нелепой, шалой мысли, она проговорила:
— Эх ты, Анютка… Куда уж нам с тобой…
Хотела посмеяться, но получилось как-то сочувственно и даже как-то жалостливо.
Пожалела одинокую мертвую статую — вот дура-то!.. Это все равно, что себя жалеть. Так же глупо. Обвинив себя в глупости, она решительно направилась к выходу, по чувство нелепой жалости пристало к ней, как бездомная собака, которую сколько ни гони — не отстанет. Анюте так и подумалось, будто тащится за ней тощая бездомная собака и тихонько поскуливает. Она даже совершенно явственно услыхала этот тоскливый скулеж. «Вот еще этого мне не хватает, — подумала она, — мороки этой…»
Песок скрипел под ее тяжелыми ногами… а скулеж все слышнее, все громче, и до того красивый и стройный, что ей сразу стало трудно дышать: музыка! Такая, что дух захватывает.
Она остановилась и стала слушать. Это в клубе кто-то играет на рояле. Ну, конечно, тот самый «безответственно пьющий» баянист Гена Куликов. Один. В темноте. Отрешенно глядит в пустоту, и длинные пальцы перебегают по клавишам, как лунный свет по белой скульптуре.
Дом культуры, выбеленный лунным светом, сиял, как большой пароход, летящий по волнам. И кому-то там взгрустнулось на этом празднично сияющем пароходе. Все пассажиры спят в своих каютах, лишь только этому одному, тоскующему, не спится.
Все это так заворожило Анюту своей необыкновенностью, что ей даже показалось, будто она спит и видит сон, потому что на самом деле никогда бы не поддалась какой-то там ворожбе. Ей так и казалось, что она во сне идет вдоль лунного дома в ту сторону, откуда слышится необыкновенная музыка. Идет, как плывет, не слыша своих шагов. Будто по волнам.