Она вошла в тень. Вот запасный выход. Дальше служебный вход. Невысокое каменное крыльцо, обшарпанная дверь, слева от двери большое окно, защищенное от разных недобрых случайностей косой решеткой и от нежелательного любопытства — оранжевой шторой. За шторой рдеет желтоватый свет лампы, поднятой под самый потолок. И до того он немощен, этот свет, что еле пробивается сквозь штору. Для Анюты у него уже не хватает силы — она так и стояла против окна, почти невидимая во мраке. Постояла, послушала, потом подошла поближе и опустилась на ступеньку крыльца.
Она всегда, любила музыку, но вот как-то недавно приезжал лектор из филармонии, выступал перед концертом в Доме культуры, учил не просто слушать музыку, но еще и понимать скрытый ее смысл. Лектор был немолодой и так жалобно убеждал своих слушателей, будто просил о помощи. Анюту он ни в чем не убедил, и она продолжала относиться к музыке так же бесхитростно, как относится большинство людей: хорошую любила, плохую слушала и ждала, когда же она кончится.
А сейчас ей вдруг очень захотелось понять музыку, узнать, о чем тоскует невидимый музыкант. Именно понять, для того, чтобы иметь право помочь ему в его тоске. И так сильно было это желание, что она все поняла или ей так показалось, будто стали понятны, ей, как в этой, сердце щемящей мелодии возникает что-то взволнованное и даже веселое, появляются какие-то вспышки торжества. Ей открылось самое главное: вся тоска оттого, что, вспоминая свои лучшие дни, все хорошее, что прошло, человек понимает, что ничего уже не повторится никогда.
И хотя у самой Анюты ничего еще не было такого, веселого, торжествующего, что можно было бы вспомнить и пожалеть, однако и ей самой сделалось непереносимо жаль всего этого, никогда не бывшего и неизведанного. Она и сама не понимала, кого она жалеет: того музыканта, который довел до слез, или самое себя.
Слезы текли по ее обветренным, темным щекам, но она ничего не замечала и нисколько не стыдилась ни внезапной своей слабости, ни жалости, которую она считала одним из пороков. Она просто тихо плакала, и никакие рассудочные мысли не мешали тому хорошему, теплому, что возникало в ней, как музыка возникает в хорошем инструменте.
Оттого она нисколько и не стыдилась беспричинных своих слез. Бывали в жизни и обиды, и неудачи — вот тогда бы и удариться в слезы, так нет же, все выдержала, через все перешла с сухими глазами. А что же теперь?
Слышала — говорят: «Слезы — бабье раздумье». Может быть, и так. Пока плачешь, сколько всего передумаешь. Мужчина, если ему туго придется, задумается, но перемолчит. Ну, а женщина переплачет. Так говорят. А у нее и дум-то никаких, ей просто хорошо и легко и от музыки, и оттого, что она вдруг расплакалась.
И даже когда музыка прекратилась, она еще посидела немного, потом поднялась и пошла, на ходу вытирая остатки слез. Песок скрипел под тяжелыми ее шагами.
В кухне горел свет, и она только сейчас вспомнила о Федоре, который ни за что не ляжет в постель, пока не дождется прихода сестры. Федор сидел на верхней ступеньке высокого крыльца и, как показалось Анюте, дремал, прислонившись к перилам, но, услыхав, как звонко стукнул засов на калитке, сразу же встрепенулся:
— Долго ты как… — потягиваясь и вздрагивая со сна, проговорил он. — Я уж и огород полил, и кашу успел сварить, да уж, наверное, остыла.
— Да там дела всякие, — сказала Анюта таким счастливым голосом, что и сама удивилась, и, не зная, как объяснить брату то, что она только что пережила, заторопилась: — А ты, бедненький, все ждешь. Ну, пошли ужинать. А мы ее и холодную, кашу-то…
Каша, заботливо укутанная в газету и в одеяло, не совсем еще остыла. Ели, запивая горячим чаем. Это было их лучшее время, когда можно было спокойно поговорить, обо всем посоветоваться и, не торопясь, обсудить всякие дела, прошедшие и предстоящие.
— А что там у тебя? — спросила Анюта, заметив, как брат все время поглаживает плечо.
— Ничего там нет, — неохотно ответил Федор. — Налетел один…
— Ну и как?
— Он сильнее.
— Вот что запомни: сильнее тебя никого нет. — Анюта стукнула по столу кулаком. — Который на тебя налетает, этого не бойся. Налетчики эти, они не силой берут, а нахальством. Сильный зря не полезет. Покажи-ка, куда он тебя.
Осмотрев кровоподтек у самого плеча, Анюта отметила:
— Здорово. А ты что?
Федор неохотно ответил:
— Да тоже… дал.
— До свадьбы заживет. — Анюта легонько шлепнула брата по спине. — Зубков, что ли, Колька?
На это Федор ничего не ответил, и Анюта знала, что не ответит, не выдаст. Мальчишка — он никогда не унизится до этого, если, конечно, он настоящий мальчишка. А Федор — настоящий, В этом она была всегда уверена. И в драку зря не кинется: была, значит, какая-то причина, спрашивать об этом тоже нельзя. Надо, будет — сам скажет.
Она сама вырастила и воспитала брата, как могла бы это сделать только мать, поэтому и относилась к нему по-матерински. Он — и сын, и брат. Он — единственная во всем белом свете родная душа. С ним она могла делиться своими мыслями, доступными его возрасту, и видела, что ему интересно и понятно то, что она говорит. Сам-то он рос молчуном, говорил только самое необходимое, и она считала — это очень хорошо. Что надо — он скажет, а что не скажет, она должна и сама понять.
И в этот вечер, рассказывая о той необыкновенной музыке, которую сегодня услышала и которая довела ее до слез, она заметила его удивленный взгляд.
— Ну, что ты? — счастливо засмеялась она.
— Да я ничего. Это у них там баянист играет. Как напьется, так и начинает играть, на пианине. Куликов его фамилия. Алкоголик он. А ты чего это? Даже до слез…
— Ничего ты не понимаешь! — вспыхнула Анюта. — Он музыкант необыкновенный!
— Да слышал я, как он играет. Издаля. Нас из сада гоняют, когда танцы…
— Танцы! Он не для танцев.
— А для чего? — спросил Федор, все еще не понимая, почему сестра так горячо защищает спившегося баяниста.
— Он для души… — строго сказала Анюта.
Не знала она, как рассказать брату о том душевном потрясении, какое она сегодня испытала. Невозможно сказать. У нее и слов-то таких не найдется. Беден человек словами, когда потрясена душа. Но ей обязательно надо было объяснить брату, чтобы он хоть немного понял, что же с ней произошло, что так ее взволновало.
Она видела, что он тоже очень старается понять ее, но не может. Она видела это по напряженному выражению его лица. Только когда упомянула о своем одиночестве, ей показалось, будто какие-то теплые озорные огоньки вспыхнули в его глазах. Он улыбнулся. Он даже сочувственно подмигнул ей. Она не успела еще разобраться, что все это означает, но уже обрадовалась, а он удивленно спросил:
— Влюбилась ты в него, что ли?
И снова с таким озорством подмигнул, будто то, что он сказал. До того нелепо, что над этим только и можно посмеяться. Он так и ждал, что сестра сейчас рассмеется и у них начнется веселый, задорный разговор. Он сам-то не очень на это способен, а вот зато Анюта — большая мастерица на всякие выдумки и шутки.
Именно этого и ожидал Федор от сестры в ответ на свое явно несуразное предположение и очень удивился, что Анюту оно нисколько не развеселило, а, совсем напротив, испугало. Это Анюту-то! Да она сама, кого захочет, одним словом убьет. Тут уж и Федор насторожился:
— Ты что?..
— Да ничего. — Она усмехнулась, но как-то не очень уверенно, нерешительно. «Все ты выдумываешь…» — хотела сказать, словно бы отмахнуться от того, что тут наговорил Федор, но вышло так, будто она оправдывается, доказывает свою невиновность. — Да разве я могу? Сам подумай…
Чтобы совсем уж показать, что разговор этот никчемный, пустой и его надо прекратить, она стала прибирать на столе, составлять посуду в одно место, накрывать ее полотенцем, сметать крошки ладонью в ладонь. Но как только Федор ушел в комнату, она, словно бы утомившись, уронила руки на скатерть. Она и в самом деле так отчего-то устала, словно весь день проработала на самой трудной работе.
«Разве я могу?.. А почему я не могу? — подумала она, и эта мысль сначала испугала ее своей неожиданностью. — А чего это я, дура, испугалась? Влюбилась. Ну и что? На то я и девка, чтобы влюбляться».
Встала, потянулась всем своим большим сильным телом так, что косточки хрустнули, и рассмеялась:
— Федя, ты спишь? — вошла в комнату. — А ведь я и на самом деле влюбилась, — весело проговорила она. — Влюбилась я, старая девка…
— Не дури, — отозвался брат и закрыл голову одеялом.
— Нет, правда, Федя, влюбилась я в его музыку.
— И вовсе ты не старая. — Федор откинул одеяло и даже сел в постели. Глядя, как сестра, сбросив халат, сильными белыми руками взбивает подушки, протестующе заметил: — Вон как ты взбрыкиваешь! Старая?.. Ха-ха… Влюбилась.
Успокоив брата, Анюта и сама успокоилась. Уснула сразу, спала с каменной безмятежностью, а когда проснулась, то ей показалось, что ночь пролетела мгновенно, как летняя гроза, пронеслась и смыла все душевные волнения и тревоги. Ничего не осталось, даже воспоминаний, которые, как въедливый запах, способны долго держаться в памяти и выветриваются только временем.
Большая, румяная, отяжелевшая после сна, вышла она на крыльцо, влажное от росы. Солнце еще не взошло. Далеко за рекой, за темными лесистыми горами играла заря. Все это с детства знакомое, свое, родное, каждый раз одно и то же… и всегда разное — сегодня не так, как вчера. Это неповторимое постоянство умиляло Анюту, вообще-то не склонную к умилению. Вот река. Она вообще своя, как сестра, особенно сейчас, когда она борется с сонной истомой, раскинувшись в просторных берегах, словно в широкой постели, — большая, румяная, отяжелевшая после недолгого летнего сна.
Подумав так, Анюта усмехнулась: «Придет же такое в голову — сестра. Глупость какая!..» Усмехнулась и вдруг вспомнила вчерашние свои волнения, вызванные музыкой, свою вспышку влюбленности и подумала, что все это накатило на нее, как болезнь, с температурой, ознобом, слабостью. Одним словом, глупость какая-то, и надо все это забыть.
Но, сколько ни старалась, никак не могла прогнать того настроения, с каким вчера слушала музыку. Оно все сильнее захватывало ее, как болезнь, с которой она — такая сильная и большая — не могла совладать. И пока одевалась, и когда шла на работу, все время ей слышалась вчерашняя музыка. Она радовалась, что музыка не исчезла, не растворилась, а, как большая нарядная птица, притаилась где-то в потайном месте, известном только одной Анюте, и потихоньку поет. И это даже не музыка, которую запомнить было невозможно, а только душевное потрясение, вызванное ею.
И вдруг Анюта увидела Куликова. Он стоял, прислонившись к чугунной решетке сквера, и сосредоточенно пересчитывал на ладони мелкие денежки. Один рукав синей рубашки расстегнулся, или там не было пуговицы, и он сваливался на ладонь, мешая считать. Куликову приходилось то и дело взмахивать рукой, было похоже, будто он отмахивается от мух.
У Анюты задрожали и побелели щеки. Музыка смешалась и упала, как подбитая птица.
— Здравствуйте, — проговорила она возмущенно.
Он только посмотрел на нее сквозь нечесаные кудри и ничего не ответил.
7
Анюта пришла на работу на весь свет в обиде. Все были виноваты, а в чем — сама не знала. Человек она справедливый, спокойный — и вот до чего дошла. В раздевалке все от нее шарахались и спешили убраться от греха. Видели: человек за себя не отвечает, до крайней точки дошел.
Оставшись в одиночестве, подумала: «И с чего это меня на неповинных людей кидает, как собаку? Надо себя ограничить».
Посидела, остыла немного, стала платье стаскивать. Тут пришла прессовщица и вернула ее к жизни, к повседневности:
— Пресс не работает, и уже давно, еще с ночной смены. Что-то со шнеком: брус идет то нормально, то комом.
— А слесарь где?
— В душевую я его затолкала.
Бросив платье на вешалку, Анюта схватила комбинезон.
— Где он успел набраться, магазины-то закрыты еще?
— Для людей закрыты, а для сволоты всегда пожалуйста.
— Это верно, — проговорила Анюта и тут же вспомнила того, который медяки считает, прислонившись к чугунной ограде, и снова вскипела в ней злоба.
Стала надевать комбинезон — запуталась в брючинах, это еще больше разозлило ее. Глядя на Анютины смуглые неги, прессовщица жалостно вздохнула:
— Ладная ты женщина, Анюта. И чего это мужики…
— Не причитай, — оборвала ее Анюта. — Много вам от мужиков радости?
И, на ходу застегивая пуговицы, двинулась в душевую — большая, решительная.
В кабинке под перекрытым душем, присев на корточки, слесарь Дунин ловил в ладони редкие капли, срывающиеся с дырчатой воронки под потолком. Сидел он в полном рабочем обмундировании, и вид у него был до того отрешенный, что снова напомнил Анюте того, который пересчитывал медяки.
— Да что ж ты делаешь-то, паразит! — с отчаянием выкрикнула она и за волосы, как репку, выхватила Дунина и, как репку же, сунула его хмельную голову под кран умывальника.
Ничего еще Дунин не успел понять, как сильная холодная струя ударила в затылок. Взвыл он дурным голосом и захлебнулся, забился, хотел вырваться, но страшная сила сковала его тело. Ему показалось, будто он тонет, идет ко дну, и это было до того ужасно, что Дунин вдруг отрезвел.
— Пусти! — удалось ему провыть сквозь воду. — Все…
И в ответ услыхал:
— Не булькай.
Та же неведомая страшная сила рывком вернула его в мир, на чистый воздух, и вот он уже отдыхает на жердочках банной скамеечки, вымокший и растрепанный, как воробей только что из лужи.
— Это, значит, ты меня? — не очень удивляясь, спросил он.
Стряхивая воду с рукавов и груди, Анюта сказала:
— Если через час не пустишь пресс, пеняй на себя. Уволим.
— Ну, ты, однако, сильна, а ведь я…
— Алкоголик ты и вредитель, — проговорила Анюта и устало вышла из душевой.
8
Устала. Никогда еще не испытывала Анюта ничего похожего на усталость, и поэтому скорее с интересом, чем с тревогой, она прислушивалась к тому неизведанному, что так неожиданно завелось в ней. С интересом и возмущением.
«Вот еще, — думала она. — Устала. С чего бы это? Нежность какая…»
Желая как можно скорее избавиться от «нежностей», она так горячо взялась за дело, что слесарь Дуннн уложился в отведенное ему время: пресс заработал даже раньше, чем через час. Мастер он был отличный и дело знал.
Потом, в обеденный перерыв, он сидел в тени на скамейке в садике на заводском дворе под березами, припудренными розовой кирпичной пылью, и рассуждал о жизни.
— Вот потому у меня к бабам и равнодушие и даже ненависть, оттого, что вас много. А какого товару вдоволь, то на него мало кто смотрит. Дешевка, одним словом. Повидла.
Все знали, какой он болтун между запоями, и поэтому не очень-то прислушивались к его речам, а так только, разве что от скуки. Уже все пообедали, мужики собрались поодаль вокруг бочки с водой, у них там свой разговор. Ну, а тут, в садике под березами, женщины. Дунин с ними, как некурящий.
Одна из них спросила:
— Ты вот, значит, товар дорогой, а почему тебя, такого дефицитного, жена бросила?
Просто так спросила. Его речи давно уже всем известны, а жена ушла от него потому, что он пить начал и драться. Это тоже не секрет. После чего он так и возненавидел женщин, хотя надо бы самого себя возненавидеть.
Анюта помнила его молодым и, как ей казалось тогда, красивым. Таким он явился на завод. Поступил он слесарем, и все думали, что это, конечно, ненадолго, что такой скоро подыщет работу получше, тем более, что в армии служил он автотехником.
А он вот до чего докатился. Сидит на скамейке, горбатится, как старик, и вяло пережевывает глупые слова:
— Я для баб — тиран, с некоторого периода.
— Ну уж и тиран. Где тебе?.. — сказала Анюта. — Людям настроение портишь, работе мешаешь, вот и все твое тиранство. А скорей всего, саботаж это, а не тиранство.
— А ты меня словами не стращай, поскольку я ничего не боюсь. А отсюда я вскорости и так уйду, и везде меня примут. А ты так и завязнешь тут в своей глине. Кому ты нужна? Тобой только мужиков пугать… А ты меня под крант… Мужика вполне одетого. Под крант… У меня диплом. Я дипломированный слесарь, а ты, как кутенка…
Все уже давно разошлись по своим рабочим местам, а он все бормотал, и ему было все равно, слушают его или нет.
Шумел ветер в березах над его поникшей головой, свежий ветер большой реки стряхивал с листвы розовую кирпичную пыль, а он все говорил, угрожая кому-то с тупым раздражением алкоголика, которому приспело время опохмелиться.
«А какой человек был, — с негодованием думала Анюта. — Какой золотой был мастер!»
И еще она думала — и тоже с негодованием — о нестойкости человека: как непрочно устроен он, если не может устоять перед таким примитивным злом. В чем же сила зла? Только в человеческой слабости. Тогда какая же это сила, если она держится только на слабости? Ведь сильного зло не одолеет. Ох, как это не просто: зло на виду у всех губит людей, все смотрят, и никто толком не знает, что надо сделать, как его убить. Как сделать, чтобы хорошие люди не отдавали ему свою силу и свой талант?..
Так она думала, а сама злилась, и все в ней кипело от бессилия и оттого, что она сама не сильна, вернее, сильна только сама для себя, а помочь другим не знает как. Она негодовала, а те, кто с ней работал, думали, что это она так с утра завелась, после схватки с Дуниным. И еще, может быть, ее расстроили глупые его речи о ее девичьей непривлекательности.