Кунигас - Крашевский Юзеф Игнаций 15 стр.


С солнечной стороны ствола, там, где он расселся пополам, в глубине дупла виднелась безобразная колода. Был то, собственно, комель другого дерева, вырытый из земли вместе с пнем. Наросты, корни, опухоли, трещины коры странными, естественными сочетаниями придавали всей коряге такой вид, будто над нею поработали человеческие руки. Между тем ее никогда не коснулись ни камень, ни железо. Игрою неведомой какой-то силы камень, пока еще рос в земле, приобрел чудовищные, получеловеческие, полуживотные черты, придавшие ему внешность страшного, небывалого живого существа… Громаднейшая голова со впадинами вместо глаз, разверстая пасть, а под ней всклоченная борода; надо лбом, выдававшимся вперед, как крыша, кудлатая копна волос…

Голова без шеи глубоко ушла в широченнейшие плечи; выпуклая, выпяченная грудь, худощавые, привешенные сбоку руки; а внизу перекрученные, как канаты, корни торчали наподобие пары здоровенных кривых ног…

Хотя, несомненно, над созданием кошмарного чудовища не работала живая человеческая мысль, и только слепой случай придал ему облик живого существа, оно было полно немого красноречия, как сонное видение неоформленного бытия, окаменевшее на пороге жизни…

Когда люди вглядывались в это извлеченное из-под земли божественное идолище, ими овладевали трепет и тревога; казалось, будто черные глазницы могут видеть, широко раскрытый рот вещать, а руки метать молнии… Мох и остатки облупленной коры сливались на челе в грозные морщины; на щеках застыли складки иронического смеха… И колода, будучи немой, говорила понятным для человека языком…

Когда солнечные лучи и мелькавшие блики древесной листвы скользили по лицу бога, оно, казалось, двигалось, менялось, становилось то грозным, то жестоким, то насмешливым, то неумолимым… Иногда спокойным или спящим. Идол просыпался, жил, наливался кровью и бледнел… А при ночных огнях точно приходил в движение… Стоял он лицом к солнцу, угрожал и вызывал на бой…

Дуб был святынею Перкуна, а колода — чудотворным изображением языческого бога. Вся окружающая местность называлась святым Ромовом, новообретенным источником чудес и предсказаний. Ручей, омывавший корни дуба, был святым, а всякое зелье, произраставшее на поляне, чудодейственным… Даже воздух, насыщенный запахом листвы, давал жизнь.

Перед дубом, над ручьем, было сложено из искусно обтесанных колод нечто вроде большого и высокого костра, суживавшегося к вершине и окруженного перилами. На них висело алое сукно, местами сорванное и потрепанное ветром. С тыльной стороны вела на помост лестница: ибо здесь, взобравшись на верхнюю площадку, верховный жрец Креве-Кревейто, или Эварто-Креве, показывался народу и убеждал его ревностно хранить веру в своих богов и отвергать чужую… Случалось это в особые, торжественные дни, о которых заблаговременно оповещалось население, толпами стекавшееся к дубу.

Но и в повседневное время святое место никогда не пустовало. И теперь долина ручья кишела народом, в чаще леса мелькали огни костров, стояли стреноженные лошади, сновали люди в белых одеяниях. Из-за дуба синей лентой подымался к небу дым над сложенным из камней алтарем. Здесь был неугасимый жертвенник, святой огонь, вечно пламеневший и поддерживаемый смолистым деревом, живою листвой и приношениями верующих.

Несмотря на множество народа, над всей долиной царила торжественная тишина. Молчание нарушалось только шарканьем ног людей, ходивших вокруг алтаря, ржанием коней, рокотом лесов… Верующие говорили не иначе как вполголоса, из уважения к святыне, а двигались не топая ногами. Только жрецы да ручей осмеливались во весь голос возглашать хвалу литовскому богу… А так как после богомольцев, толпами прибывавших на поклонение святыне, долина бывала усеяна остатками еды, то над ней постоянно стаями носились обитатели лесных вершин, перекликаясь разнообразнейшими голосами.

Вид на долину представлялся величественной, красочной картиной.

По одну сторону ее тесною толпой сидели вокруг угасшего костра сивобородые старцы и вели тихую беседу. Дальше, в глубь поляны, виднелись на отлете от толпы женщины и девушки, готовившие пищу для паломников. Они хлопотали вокруг огней, разведенных между большими камнями.

Отдельными кучками стояли мужчины из разных концов и уголков земли, обмениваясь принесенными вестями. Молодежь, расположившаяся на опушке, вела себя несколько смелее: там слышались оживленные разговоры, тихий смех; иногда вызовы на состязание… По временам происходила как будто потасовка, но вскоре, вспомнив, где они находятся, смутьяны утихали, призывая друг друга к молчанию.

Ближе к костру, дубу и священному огню сновали различных степеней жрецы, здешние и пришедшие издалека. Тут были местные кревии в белых одеяниях, с поясами и белыми в руках жезлами; вейдалоты в длинных кафтанах, обшитых белыми тесь-мами и лоскутами; одни с венками на головах, другие в руках; некоторые с пробритыми висками и в запыленных от дальнего пути одеждах.

Менее видные, бедно одетые поместные вуршайтосы держались в сторонке, подальше от жреческого духовенства, с должным к нему почтением; а рядом с ними толпились сиггоноты, здоровенные мужчины свирепой внешности, на обязанности которых лежало заклание жертв. Им приходилось резать у ступеней алтаря не только овец и коз, но и захваченных в походах пленников, которых сжигали на костре и добивали, когда они терпели муку…

За окружавшим священный дуб забором широким станом располагались ворожеи, гусляры, бродячие певцы, буртиникасы, свальгоны и погребальный цех лингуссонов.

По их одежде, повседневной, ничем не разнившейся от сукман, в которых ходили жители на родине пришельцев, можно было отличить жрецов горных и дольных местностей, выходцев из крайних пределов литовской Руси, соседей порубежных кривичей, обитателей лесов, болот и диких пущ… Все они, по крайней мере, однажды в год должны были набраться сил у священного источника и у святого дуба, почерпнуть в них вдохновения и святой воды для лечения больных; захватить золы с жертвенного очага, листьев с дуба… Каждый приносил кревию или вейдалотам вести о том, что творилось в остальных святых урочищах и уносил с собою приказания и напоминания.

Народ повиновался кунигасам, державшим меч железною рукой; но белый жезл Креве, когда он помахивал им, не внушал страха, а двигал народными толпами, благодаря какой-то непонятной силе. Так исстари велось, что высший жрец имел более значения, нежели оружие князей.

Ближе к священному огню, отдельно от других, за особой изгородью помещались вейдалотки, блюстительницы священного огня, девушки, избиравшиеся из среды красивейших, родовитейших и влиятельнейших семей. Все были одеты одинаково, в белое с зеленым. Все молчаливые, важные, недосягаемые для мужчин. Они по трое выходили к служению у алтаря; каждая несла дрова и зеленую хвою; подходили к жертвеннику, поддерживали на нем огонь и, молча, уставившись глазами в пламя, ждали, пока не придет смена. Иногда затягивали потихоньку песню… Напев ее звучал всегда тоскливо, мерно, как жалобная песнь богам…

Вейдалоты, приставленные к дубу Перкунаса [13], были почти постоянно заняты. Бродячие знахари приходили к ним за советом, больные за лекарством… Матери приносили детей, бедняки даяния…

Кревуле, старичок с седою бородой, небольшого роста, довольно тучный, утомленный, сидел обычно в стороне, под навесом у забора, и, прислонившись, спал, пока кто-либо из вейдалотов не приходил с вопросом. Не сходя с места, он разрешал сомнения и споры… Рядом с ним через открытые двери клети, покрытой дранковою крышей, видно было множество даров, принесенных Перкунасу. В проходах стояли горшки с медом, лежали круги воска, льняная пряжа, куски полотна, пояса и опаски, даже янтарные бусы и ожерелья из разноцветного стекла… Здесь же были кади с насыпанным зерном, а на вбитых в стену костылях висели освежеванные туши. Одним словом, и кладовая, и сокровищница…

От времени до времени приходили вейдалоты, приносили новые даяния и забирали все необходимое для пропитания.

Полное молчание, в котором протекала суетня у дуба, производило поразительное впечатление: казалось, что служат богу не люди, а безмолвные духи и тени. И на самом деле, белые одеяния жриц и вейдалотов придавали им вид призраков.

А в стане богомольцев, когда начинал пищать ребенок, то даже ему мать затыкала ротик, чтобы он не нарушал священной тишины.

Таков был обычай, освященный и седою стариной, и потребностью минуты, ибо Ромово и его святыни приходилось скрывать от крестоносцев; а песнопения могли навести на след…

Все урочище было опоясано тройным сторожевым кольцом… Вооруженная охрана стояла лагерем в долине, все жрецы были вооружены и готовы поднять меч в защиту своих святынь. В расстоянии нескольких переходов Ромово было опоясано второю цепью сторожевых постов… А вдоль опушки пущи тянулся третий ряд бдительных дозорных, извещавших об опасности громким уханьем и криком на птичьи голоса. В те времена немало священных дубов пало под немецкими секирами; много поуничтожали они таких Ромовых и повырезали вейдалотов; так что надлежало с особой бдительностью охранять последние убежища стародавней святыни.

А в стане богомольцев, когда начинал пищать ребенок, то даже ему мать затыкала ротик, чтобы он не нарушал священной тишины.

Таков был обычай, освященный и седою стариной, и потребностью минуты, ибо Ромово и его святыни приходилось скрывать от крестоносцев; а песнопения могли навести на след…

Все урочище было опоясано тройным сторожевым кольцом… Вооруженная охрана стояла лагерем в долине, все жрецы были вооружены и готовы поднять меч в защиту своих святынь. В расстоянии нескольких переходов Ромово было опоясано второю цепью сторожевых постов… А вдоль опушки пущи тянулся третий ряд бдительных дозорных, извещавших об опасности громким уханьем и криком на птичьи голоса. В те времена немало священных дубов пало под немецкими секирами; много поуничтожали они таких Ромовых и повырезали вейдалотов; так что надлежало с особой бдительностью охранять последние убежища стародавней святыни.

Поэтому наиболее ценные сокровища: золото, серебро и медь хранились в подземельях, тайно вырытых в лесу, местонахождение которых знали только высшие священнослужители…

Весенний день клонился к вечеру. Косые лучи заходящего солнца врывались на поляну, озаряя свежую зелень деревьев. Одни паломники собирались в обратный путь; другие располагались на ночлег; третьи только еще спешили занять место в стане, когда вдали раздался странный шум, а люди начали вставать из-за огней костров и сбегаться в одно место.

Старший вейдалот, Нергенно, обладавший очень острым зрением, издали заметил переполох. Он заслонил рукой глаза, долго присматривался и, наконец, послал мальца сбегать и принести ответ, почему народ толпой сбегался к тому месту.

Ловкий Мерунас живо проскользнул между огнями и сидевшими вокруг них кучками людей. Белая опояска полотнища доказывала, что он принадлежит к числу служителей Перкуна, а потому все давали ему дорогу.

На опушке, посреди толпы народа, он увидел троих мужчин и девушку, с головы до ног окутанную белым покрывалом, из-под которого едва виднелась часть лица. В ту минуту, когда Мерунас уже приближался к группе, женщина в белом пошатнулась, как бы от страшной усталости, упала и легла на землю. Кто-то из толпы принес ей ковш воды для освежения.

Из троих мужчин один был молодой красавец, с виду рыцарь, со смелым взглядом, с повелительной осанкой, так, что его можно было бы принять за предводителя, если бы не отроческие лета и не едва покрытое пушком юности лицо.

За ним стоял низкорослый толстый холоп, с огромной головой, сильный и широкоплечий, с посохом и мешками на спине. Еще дальше худощавый смуглый мальчик, в том возрасте, когда мужчина перестает быть ребенком, но еще не дорос до мужа. Он держался в стороне, опираясь на дубинку.

Одежда путешественников, их лица, утомленный вид показывали, что прибыли они издалека и прошли тяжелый, долгий путь. Пыль и грязь налипли на их ноги; одежда была рваная, помятая и полинялая; лица исхудавшие.

Лежавшая на земле девушка по временам с любопытством подымала голову, окидывала взглядом голубых глаз долину по направлению, где стоял дуб, и улыбалась. Но усталость снова заставляла ее опуститься на траву; и, хотя вокруг стоял гул от голосов людей, назойливо глядевших на нее, у бедной слипались веки и свинцовый сон овладевал ее сознанием. Хотя Мерунас на своем веку видал много пришлого люда, он в данном случае не был в состоянии определить по внешности, кто такие были вновь прибывшие. Их одежды, не то местного, не то иноземного покроя, ничего не говорили о происхождении гостей. А внешность и осанка юноши, главенствовавшего над остальными, имели в себе что-то незаурядное, изобличавшее привычки и замашки нелитовского пошиба.

Путники были: Юрий — кунигас, Швентас, Рымос и Банюта.

Каким образом пробрались они через земли, занятые крыжацкими дозорами, сюда, в тихое, укромное среди лесов, Ромово? Все приставали к ним с расспросами; никто не понимал, как это могло случиться, а многие не верили их объяснениям.

Особенно не доверяли кунигасу; шептались, подозрительно осматривали, прислушивались к его литовской речи… А он говорил так, как будто начал учиться родному языку только накануне; искал слов и находил с трудом; а когда их не хватало, морщил лоб, сердился и терял терпение.

Прибывшие ничего не сумели объяснить, как сюда попали. Только Швентас отрывочными восклицаниями выражал удовольствие, что тяжелый путь, наконец, окончен.

Когда Мерунас подошел и стал расспрашивать, один из любопытных шепнул ему, что это беглецы из крыжацской неволи; один из них называет себя кунигасом.

Тем временем Банюта, несмотря на многое множество разглядывавших ее людей, накинула на лицо платок и собралась спать на голой земле; тогда некоторые из присутствовавших, постарше годами, стали поговаривать, что следовало бы поручить Банюту которой-либо из женщин, чтобы та позаботилась о ней. Кто-то вышел из толпы и направился к пожилым бабам, сидевшим вокруг огней и готовившим ужин… Две встали, спешно подошли к Банюте и остановились в задумчивости и изумлении. Банюта спала… Одна из женщин опустилась на колени, осторожно сдвинула с головы платок и стала всматриваться в лицо лежавшей, охваченное мертвым сном.

Над ней шептались, но она не слышала; касались ее — не чувствовала. Дыхание было свободно; на щеках — лихорадочный румянец; а полуоткрытые уста жадно ловили воздух, приносивший жизнь, слабо теплившуюся в груди…

Женщины сжалились над ней, слегка приподняли Банюту и осторожно пошли со своею ношею к костру. Только раз приоткрыла она глаза, вздохнула, улыбнулась… и опять сомкнулись веки… Так, уснувшую, полуживую, они положили девушку, как малого ребенка, на приготовленную наскоро подстилку.

Рымос, почти так же утомленный, как Банюта, присел на траву, облокотился и задремал. Швентас лучше прочих перенес невзгоды путешествия; он держался на ногах, смеялся и присматривался к окружающему.

Кунигас также старался не поддаться усталости, которая наложила печать на его лицо. Он жадно озирался и пожирал глазами все, что видел…

Все для него было ново, дивно, точно образы, воплощенные из сновидений детства. И все так резко отличалось от той обстановки, в которой он воспитывался и рос.

Крыжацкое дитя, приноровленное к их обычаям, он боролся с приобретенными жизненными навыками, чтобы приспособиться к другим… Дуб, видневшийся вдали; костром сложенные брусья; огонь на алтаре; вейдалоты в белых одеяниях; святыня под открытым небом; бог, поклонение которому было сопряжено с опасливым молчанием… все обуяло его страхом и тревогой. Он привык верить в другого Бога, склоняться перед Его служителями… В душе его еще звучали торжественные костельные напевы, слова молитв, проникавших до глубины души… Он еще колебался, отречься ли от того Бога для нового или обоих объединить в сердце?..

Мерунас, достав языка, вернулся к дубу, а весть о беглецах, переходя из уст в уста, сделалась достоянием всей долины. Вокруг спавшей Банюты столпились все женщины; вокруг кунигаса мужчины. А старого Швентаса засыпали вопросами.

— Чего вы добиваетесь, как я попал сюда? — говорил он, выпив для бодрости поднесенного кем-то березового соку. — Да разве я сам-то знаю, как мне удалось довести их в целости? Бог ли нас вел или какие духи?.. Верно только, что мой разум ни при чем… А еще менее их мудрость, — прибавил он, показывая на Рымоса и кунигаса. — И водой мы плыли, и сушей шли, и с голоду помирали… Днями спали, по ночам тащились. В темноте нам волы освещали путь глазами… Приходилось питаться и птичьими яйцами, и сырыми грибами… Крыжаки обходили нас, точно мы были в шапках-невидимках, а медведи прокладывали нам путь к лесу… Ой-ой! Как все это перескажешь? Как поймешь?..

И Швентас глубоко вбирал в себя воздух, тер лоб и смеялся.

— Чудо случилось, да и только, — продолжал он, — а теперь дайте нам перебедовать; потому что тащились мы не день, и не два, и не месяц… а так, что и счет дням мы потеряли. Менес [14] был разрублен пополам, когда мы выбрались из Мальборга, а вот теперь меч солнца снова распластал его… а мы только что пришли…

С этими словами Швентас, оглянувшись на Рымоса, так же, по его примеру подобрал ноги и присел на землю.

Один только кунигас не думал об отдыхе.

Он стоял молча, когда Мерунас, возвратившись, показал на дуб, объясняя, что его зовут. Юрий уже собрался в путь, когда старый спутник, заметив его движение, встал, чтобы идти с ним вместе.

— Без меня вы, кунигасик, едва ли столкуетесь со святыми человеками, — сказал он, — ни они вас не поймут, ни вы их… Поплетусь-ка с вами.

Юрий шел храбро, не отвечая Швентасу.

Несколько вейдалотов ждали их у забора. Швентас, потирая лоб, обогнал своего кунигаса.

— Вы что за люди? — спросил старший вейдалот.

— Мы из крыжацкой неволи, — ответил Швентас и прибавил, показывая на Юрия, — а знаете, кто этот?.. А это малец, отнятый у Реды Пилленской, когда был еще ребенком… Крыжаки едва не переделали его на немца… Но кровь проснулась… У него родинка, горошинка на шее… Не кто, как он!

Назад Дальше