— Слушайте, он не в себе, — шепнул я сидевшему рядом канадцу. Тот кивнул, не отрывая взгляда от злобного лица.
Когда занзибарец принес фрукты, сэр Найджел вскочил.
— Через минуту, — крикнул он, вы увидите такое, чего никогда не забудете, клянусь Богом. И помните: они сами согласились прийти.
С этими словами он выбежал из комнаты, а мы обменялись взглядами.
Вскоре донесся легкий шум. В стене за барабанами отдернулся занавес; не глядя на нас, вышла мускулистая высокая негритянка и зажгла в той половине комнаты несколько ламп. Затем повернулась, подняла занавес: пританцовывая, вошли пять девочек лет пятнадцати и опустились на пол возле барабанов. Они были в прозрачных белых платьях, волосы распущены по плечам. Трое были, что называется, ослепительные красавицы, две — просто хорошенькие. Зрелище впечатляющее. Сэр Найджел не ошибся, говоря, что мы его не забудем.
Девочки принялись беспорядочно стучать по барабанам, куда более громким, чем ручные барабанчики, на которых обычно играют марокканки; комната наполнилась неритмичным грохотом. Как и негритянка, впустившая их, они вели себя так, словно европейцы перед ними невидимы. Никто не проронил ни слова.
Внезапно перед нами возник сэр Найджел, размахивая длинным цирковым хлыстом. Он переоделся в бриджи и черные кожаные сапоги, а его лицо так угрожающе побагровело, что я испугался, не станем ли мы прямо сейчас свидетелями смерти сэра Найджела Ренфру от апоплексического удара. Хотя его движения казались беспорядочными, ему легко удавалось на редкость звучно щелкать хлыстом: именно это он и принялся делать над головами съежившихся девушек, которые, повизгивая от притворного ужаса, извивались у его ног среди барабанов.
Тут сэр Найджел громко заорал, и в ответ девушки накинулись друг на друга, вцепились в волосы, разрывая лифы тонких платьев и истошно, душераздирающе вопя. Сэр Найджел бегал вприпрыжку, похрюкивая и щелкая хлыстом, и время от времени на самом деле стегал одну из обезумевших девиц. Миг назад они дурачились, теперь же стали драться всерьез, визжа и царапаясь. Я не уловил никакого сигнала, но вдруг занавес вновь поднялся, к свалке одуревших девиц подступила негритянка, разняла их и поставила на ноги. Потом втолкнула их за занавес, и мы остались с сэром Найджелом, который направился в нашу сторону, все так же щелкая хлыстом.
После своих упражнений он едва дышал.
— Ну вот, они заперты в своих комнатах. — Он щелкнул над нами хлыстом и, вглядываясь в наши лица по очереди, вытащил из кармана массивный ключ и потряс им перед нами. — Но если кто-то захочет провести время с девчонкой, вот общий ключ. — Его глаза вспыхнули: это был взгляд разъяренного шимпанзе. Я понял, что для него это кульминация вечера. Остальные восприняли это так же, ибо никто ничего не сказал и повисла долгая тишина. Тогда сэр Найджел выдавил презрительно: «Ха!» и отшвырнул хлыст к барабанам.
— Боюсь, мне пора в гостиницу, — произнес кто-то. Раздалось согласное бормотание, мы все встали и принялись благодарить хозяина, который проводил нас к двери. Он согнулся в поклоне.
— Спокойной ночи, — произнес он медоточиво. — Спокойной ночи, грязные свиньи, спокойной ночи.
Пока мы шли по темному пастбищу, один англичанин, знавший сэра Найджела, поведал нам некоторые подробности. И вправду, девушки добровольно приходили сюда из деревень на окрестных холмах. Каждую запирали на месяц, а перед уходом дарили дорогой кафтан — вещь, которую иным образом она бы и не мечтала получить. Надежда раздобыть этот наряд и заставляла девушек приезжать в Танжер и разыскивать сэра Найджела. Обращались с ними не так уж дурно, объяснил англичанин. Каждой выделяли комнату на стороне прислуги, а негритянка их кормила. Теперь я понял, отчего у сэра Найджела не было марокканских слуг: с ними бы такое не прошло. Узнай хоть один марокканец, что творится в доме, немедленно разразился бы скандал.
Как и можно было предугадать, гроза через несколько месяцев грянула, и нетрудно предположить, что вышло это из-за девушек. Сэр Найджел уехал из страны и отсутствовал несколько лет. Но он все же вернулся, чтобы умереть от инфаркта за столом на террасе «Кафе де Пари», в центре Танжера, средь бела дня.
переводчик: Дмитрий ВолчекСлишком далеко от дома
IДнем в ее комнате было четыре стены, и они заключали ограниченное пространство. Ночью же комната вытягивалась до бесконечности в темноту.
— Если москитов нет, зачем нам сетки?
— Кровати низкие, и сетки нужно подтыкать под себя, чтобы рука не выпала и не коснулась пола, — ответил Том. — Мало ли что там ползает.
В день ее приезда он первым делом показал комнату, где она будет спать, и провел по дому. Многие помещения были пусты. Ей показалось, что большую часть здания занимает прислуга. В одной комнате вдоль стены сидели пять женщин. Ее познакомили со всеми. Том пояснил, что в доме работают лишь две, а еще две пришли в гости. Из другой комнаты доносились мужские голоса, которые мгновенно смолкли, как только Том постучал в дверь. Появился высокий, невероятно черный мужчина в белом тюрбане. Она мгновенно почувствовала, что ее присутствие его раздражает, однако он степенно поклонился.
— Это Секу, — сказал Том. — Он заведует здесь хозяйством. Возможно, тебе так не кажется, но он чрезвычайно смышлен.
Она нервно глянула на брата: видимо, тот понял почему.
— Не волнуйся, — прибавил он. — Здесь никто не знает ни слова по-английски.
Она не могла говорить об этом человеке, стоя прямо напротив него. Но когда они позже очутились на крыше под временным тентом, она продолжила разговор:
— С чего ты взял, будто я считаю твоего слугу тупым? Да, ты этого не говорил, но подразумевал. Ты же знаешь, я не расистка. Или ты сам считаешь, что он выглядит тугодумом?
— Я просто хотел, чтобы ты увидела разницу между ним и остальными, вот и все.
— А, — сказала она. — Конечно, разница налицо. Он выше, чернее, и черты у него тоньше, чем у других.
— Но есть и основное отличие, — сказал Том. — Понимаешь, он совсем не такой слуга, как все. Секу — это не имя, а титул. Он вроде вождя.
— Но я же видела, как он подметает двор, — возразила она.
— Да, но лишь потому, что ему так хочется. Ему нравится в этом доме. И я не возражаю против того, чтобы он здесь жил. Он держит остальных мужчин в руках.
Они подошли к краю крыши. Солнце слепило глаза.
— С трудом верится, — усмехнулась она. — У него лицо тирана.
— Сомневаюсь, что кто-нибудь из-за него страдает. Знаешь, — он вдруг повысил голос, — ты все-таки расистка. Если бы Секу был белым, эта мысль никогда не пришла бы тебе в голову.
Она стояла перед ним под палящим солнцем.
— Будь он белым, у него было бы другое лицо. Ведь выражение придают именно черты. И я готова побиться об заклад, что он просто держит людей в страхе.
— Вряд ли, — сказал Том. — Но даже если так — почему бы и нет?
Она вошла в дом и остановилась в дверях своей комнаты. Служанка повернула коврик и матрас на девяносто градусов. Это встревожило ее, хоть она сама и не знала почему.
IIМилая Дороти,
Меня потрясло твое письмо, написанное после аварии. Хорошо, что ты хоть не быстро ехала. Когда получишь мое письмо, твоя нога, вероятно, уже заживет.
Хочу на это надеяться. Я всегда поражаюсь, что сюда вообще доходит почта, ведь это сущий край света. Как представлю, что ближайший город — Тимбукту, прямо сердце замирает. Правда, это быстро проходит. Не следует забывать, почему я оказалась здесь: тогда это казалось идеальным решением и, с учетом всего, действительно единственным выходом. Как бы иначе я вышла из депрессии после развода? Разве что надолго уехала бы в санаторий. Да и кто знает: возможно, даже это бы не помогло. В любом случае, с финансовой точки зрения это было аусгешлоссен[20]. Когда Том получил Гуггенхайма[21], мы так обрадовались. Мы стремились убежать от всего, что могло бы как-либо напомнить мне о пережитом. Безусловно, это полная противоположность Нью-Йорку, да и любому другому городу США.
Я волновалась насчет еды, но пока никто из нас не заболел. Самое главное — повар цивилизован настолько, что верит в существование бактерий и тщательно стерилизует все необходимое. В долину Нигера больных не пускают. К счастью, мы можем покупать французскую минеральную воду. Если ее доставка прервется или вода не прибудет вовремя, нам придется пить местную — кипяченую и с халазоном. Все это, возможно, звучит глупо, но здесь становишься ипохондриком. Быть может, тебя удивляет, почему я не описываю город, не рассказываю, как он выглядит. Попросту не могу. Мне кажется, я не сумею быть объективной, то есть после моего рассказа у тебя сложится еще более смутное представление об этом месте. Ты нескоро увидишь работы Тома, хоть он не написал пока ни одного пейзажа — рисует лишь то, что лежит на кухне: овощи, фрукты, рыбу да наброски с туземцами, купающимися в реке. Подожди, пока мы вернемся.
Элейн Дункан — какая-то чокнутая. Представь: спрашивает меня, не скучаю ли я по Питеру. Что у нее вообще в голове творится? Вначале я подумала, она меня подначивает, но потом поняла, что она совершенно серьезно. Наверное, у нее просто такой тип сентиментальности. Она ведь знает, что я пережила и чего мне стоило принять окончательное решение. Она также достаточно хорошо знает меня, чтобы понимать: раз уж я решила выпутаться из этого, значит, я осознала, что больше не могу оставаться с Питером, и, разумеется, не стану колебаться. Она, понятно, надеется, что я жалею о расторжении брака. Боюсь, ее ждет большое разочарование. Я наконец-то почувствовала себя свободной. Могу думать, как хочу сама, и никто не предлагает за мои мысли ни гроша. Том молча работает целыми днями и не следит за тем, говорю я или молчу. Так забавно жить с человеком, который не обращает на тебя внимания и даже не замечает твоего присутствия. Всякие угрызения совести рассеиваются. Это, конечно, очень субъективно, но в таком месте погружаешься в самоанализ.
Надеюсь, ты полностью оправилась от аварии и не переохлаждаешься. Здесь обычно чуть больше ста градусов по Фаренгейту[22]. Можешь вообразить, сколько во мне энергии!
Навеки твоя
Анита
IIIНочи тянулись медленно. Порой, когда она лежала в бесшумной темноте, ей казалось, будто ночь спустилась и так крепко обхватила землю, что дневному свету не пробиться. Возможно, уже наступил полдень, а никто об этом не знает. Люди будут спать, пока темно: Том — в соседней комнате, а Джохара и сторож, чьего имени она не могла запомнить, — в одной из пустых комнат через двор. Эти двое вели себя очень тихо. Рано ложились и рано вставали, и с их стороны дома доносился лишь нечастый сухой кашель Джохары. Аниту беспокоило, что в комнате нет двери. Дверной проем между ее и Томовой комнатами завесили темной шторой, чтобы ее не тревожил свет гудящей газовой лампы. Брату нравилось сидеть в кровати и читать часов до десяти, а ее сразу после ужина всегда клонило в сон, и приходилось ложиться в постель: Анита крепко спала два-три часа, после чего просыпалась и лежала в темноте, надеясь, что скоро утро. Крик петухов вблизи и вдали ничего не значил: они кричали в любое время ночи.
Поначалу ей казалось вполне естественным, что Джохара и ее муж — чернокожие. В нью-йоркском доме всегда жили двое-трое чернокожих слуг. Там она считала их лишь тенями людей, которые не чувствовали себя как дома в стране белых, поскольку не обладали общей с ними историей и культурой и потому становились чужаками поневоле. Однако мало-помалу она стала замечать, что эти люди были здесь хозяевами — знатоками местной культуры. Этого, конечно, следовало ожидать, но она с некоторым потрясением осознала, что реальные люди — чернокожие, а сама она — тень и что даже проживи она здесь весь остаток жизни, ей никогда не понять, что же творится у них в головах.
IVДорогая Элейн!
Я должна была написать тебе давным-давно, как только добралась сюда, но последние пару недель мне нездоровилось — впрочем, не физически, хотя плоть и дух неразделимы. Когда я подавлена, в моем теле все, похоже, выходит из строя. Наверное, это нормально, а может, и нет. Бог его знает.
Правда, когда я впервые увидела плоскую землю до самого горизонта, я почувствовала, как мое уныние растворяется во всем этом сиянии. Мне казалось, что так много света просто не бывает. Малейший звук заглушает тишина! Такое чувство, будто город выстроен на подушке безмолвия. Новое, изумительное ощущение, которое я сознавала очень остро. Казалось, будто все это как раз необходимо мне, чтобы отвлечься от развода и прочих неприятностей. Ничего не нужно делать, ни с кем не надо встречаться. Я предоставлена самой себе, и, если не хочется, можно даже не заботиться о слугах. Как ночевка в большом пустом доме. Разумеется, в конце концов, пришлось-таки заняться слугами, потому что они все делали не так. Том говорил мне: «Оставь их в покое. Они знают, что делают». Наверное, они знают, чего хотят, но, очевидно, просто не могут этого сделать. Если я жалуюсь на еду, кухарка смущается и обижается. Просто все в районе Гао считают, что ее кухня нравится европейцам. Она слушает и соглашается, словно успокаивает душевнобольную. Подозреваю, что она именно так обо мне и думает.
Том полностью это осознает и сосредоточивается на мельчайших деталях окружающей жизни, но умудряется воплощать эти детали, оставаясь снаружи и в стороне от них. Он рисует все, что попадается на глаза в кухне, на рынке или на берегу реки: разрезанные овощи и фрукты, нередко с торчащим из мякоти ножом, купальщиков и рыбу из Нигера. Беда в том, что эта жизнь поневоле увлекает меня. Я хочу сказать, что вынуждена включаться в некое коллективное сознание, которое терпеть не могу. Я ничего не знаю об этих людях. Они чернокожие, но совсем не такие, как «наши» чернокожие в Штатах. Они проще, дружелюбнее и открытее, но в то же время очень отстранены.
Здесь что-то не так с ночью. Логика подсказывает, что ночь — всего лишь время, когда небесные врата открываются и можно заглянуть в бесконечность, и поэтому точка, из которой смотришь, не имеет значения. Ночь есть ночь, откуда ни глянь. Ночь здесь ничем не отличается от ночи где-нибудь еще. Но это подсказывает лишь логика. День огромен и ярок, и нельзя заглянуть дальше солнца. Понятно, что под «здесь» я подразумеваю не «посреди Сахары на берегах Нигера», а «в доме, где я живу». В этом доме с ровными земляными полами, где слуги ходят босиком и никогда не слышно, как кто-нибудь приближается, пока он не войдет в комнату.
Я пытаюсь привыкнуть к здешней сумасшедшей жизни, но могу тебе сказать, что это не так-то просто. В доме множество комнат. На самом деле, он огромен, а комнаты большие. Без мебели они кажутся еще просторнее. Но никакой мебели нет, если не считать циновок на полу, где мы спим, ну и наших чемоданов и платяных шкафов, куда вешаем то небольшое количество одежды, что у нас с собой. Благодаря этим шкафам дом и удалось снять, ведь он считался «меблированным», и арендная плата была чересчур высока. По нашим меркам он, конечно, очень дешевый, да это и немудрено — ни электричества, ни воды, ни даже стула, обеденного стола или, на худой конец, кровати.
Естественно, я знала, что будет жарко, но я и представить себе не могла такой жары — плотной и неизменной изо дня в день: ни дуновения. Не забывай, что воды нет и даже просто обтереться мокрой губкой — целый ритуал. Том ангельски терпелив: он оставляет мне всю воду, какая у нас есть. Говорит, что женщинам она нужнее, чем мужчинам. Не знаю, комплимент это или оскорбление, но мне все равно, пока у меня есть вода. Том говорит, что ему не жарко, но это не так. Я не умею переводить с Цельсия на Фаренгейт, но если ты умеешь, переведи 46 °C, и поймешь, что я права. Именно столько показывал мой термометр сегодня утром.
Даже не знаю, что хуже — день или ночь. Днем, конечно, чуть жарче, хотя не намного. Окон здесь не признают, поэтому в доме темно, и такое ощущение, будто тебя держат взаперти. Том много работает на крыше — на самом солнцепеке. Он утверждает, что ему безразлично, но мне кажется, это вредно. Уверена: просиди я там также, как он, несколько часов кряду, это свело бы меня в могилу.
Я не смогла удержаться от смеха, когда ты спросила в письме, каково мне после развода, не «скучаю» ли я хоть немножко по Питеру. Что за безумный вопрос! Как я могу по нему скучать? В моем нынешнем состоянии чем дольше я не увижу ни единого мужчины, тем лучше. Я сыта по горло их лицемерием и охотно послала бы их всех к черту. Кроме Тома, разумеется, ведь он мой брат, хотя жить с ним в таких условиях нелегко. Но жить в подобном месте и вообще тяжело. Ты представить себе не можешь, как это отдаляет от всего на свете.
Почта здесь не всегда работает исправно. Да и как могло быть иначе? Но она все же работает. Письма я получаю, так что без колебаний пиши мне. В конце концов, почтамт — тот конец пуповины, что связывает меня с миром (чуть не написала: и со здравым рассудком).
Надеюсь, что у тебя все хорошо, а Нью-Йорк ничуть не стал хуже с прошлого года, хоть я и уверена, что стал.
Пиши,
с искренней любовью,
Анита
VВначале были воспоминания — маленькие, точные образы, дополненные звуками и запахами конкретного случая в конкретное лето. Когда она переживала эти события, они не значили для нее ничего, но теперь она отчаянно стремилась остаться с ними, пережить их заново и не допустить, чтобы они растворились в окутывающей темноте, где память теряла очертания и вытеснялась чем-то иным. За воспоминаниями стояли какие-то бесформенные сущности, которые таили непостижимую угрозу, и у Аниты учащались сердцебиение и дыхание. «Словно кофе напилась», — думала она, хотя никогда его не пила. Еще пару минут назад она жила прошлым, а теперь ее со всех сторон обступало настоящее, и она сталкивалась лицом к лицу с беспочвенным страхом. Распахивала глаза и устремляла взгляд в черноту — на то, чего нет.