Жан-Шарль. Сидит на полу, задрав голову, и потрясает правой рукой, протянув ее в нашу сторону. Его пальцы в крови, — должно быть, оцарапался о защелку или угол двери. Он улыбается со слезами на глазах. Он хочет показать нам свою руку, почти торжествуя. Кровь капает ему на рукав. Он собирается говорить.
Нет, с рук моих весь океан Нептуна
Не смоет кровь. Скорей они, коснувшись
Зеленой бездны моря, в алый цвет
Ее окрасят.
Теперь он сам на нее смотрит, еще более изумленный, чем мы, подносит ко рту. И слизывает капли прямо со ссадины.
Женщина, морщась, отворачивается. Мужчина, возможно муж, уводит ее в коридор. Третий, еще более обеспокоенный, просит меня принять меры. В конце концов, это ведь я отвечаю за вагон? С бутылкой девяностоградусного спирта и лейкопластырем я присаживаюсь рядом с больным.
— Я сам все сделаю, вам лучше к этому не прикасаться, — говорит он.
Я не настаиваю. Поезд уже совсем разогнался. В глубине своего кармана я нащупываю жевательную резинку. Жан-Шарль угощается, не переставая делать себе повязку.
*Жуем.
На полу валяется скомканный листок бумаги, тот, что он мне дал недавно. Видимо, выпал из моего кармана, когда я доставал жвачку. Разворачиваю его без любопытства.
НЕ ДАЙТЕ МНЕ УЙТИ
Мы с ним переглядываемся, но никто не говорит ни слова. Я скатываю из записки маленький шарик и запускаю им в мусорную корзину. Мимо, не попал. Закуриваю сигарету. Абрикосовый вкус блекнет. Делаю второй шарик из бесцветной резинки и тоже бросаю в корзину. Опять мимо. Я уже не так меток, как раньше. Впервые за долгое время ко мне возвращается подлинный аромат табака.
— Эта штука с алым цветом… это ведь из Шекспира, верно?
— Да.
— Макбет, где-то в начале…
— Да, это его диалог с женой.
— Я не очень хорошо помню, в чем там дело, еще в лицее проходили, но окровавленная рука в память врезалась, да и цвет тоже.
— Правда ведь, да? Сразу вспоминается. В основном из-за слова «алый». Бледно-алая… Руки, окрасившиеся алым.
В углу окна я замечаю краешек луны. У меня впечатление, что по эту сторону Альп немного холоднее. Когда-нибудь надо будет посетить Ломбардию иначе, нежели в этом трясущемся ящике.
— Вы не угостите меня сигаретой? Я уже много лет как не курю.
— У меня светлые.
Он подносит сигарету ко рту. Когда он наклонился к зажигалке, из его внутреннего кармана что-то выпало и покатилось по полу. Пузырек с пилюлями. Он смотрит на меня какое-то мгновение и снова прячет его.
— Я завязал с куревом после своего второго малыша.
— Как его зовут?
— Поль. Ему сейчас одиннадцать… Чудной… То, что он еще ребенок, для него непереносимо, никогда еще не видел карапуза, который бы с такой силой стремился повзрослеть. Прямо помешательство.
Краешек луны по-прежнему на том же месте и следует за нами с замечательной точностью.
— Это я понимаю, — отзываюсь я. — Со мной то же самое. Нас было пятеро, мой старший брат, три сестры и я, причем даже с самой младшей у меня десять лет разницы. Я типичный несчастный случай в конце маршрута. Когда я видел, как мои сестренки уходят вечером и возвращаются часа в четыре ночи, я умирал от зависти у себя в постели, потому что не мог за ними последовать и насладиться этой дьявольской свободой. Заметьте, я зато отыгрывался на телике. У нас было так тесно, что родителям пришлось поставить телевизор в нашу комнату. Я смотрел его до тех пор, пока программы не кончались, когда родители уходили спать. Помню даже, что видел «Психоз» Хичкока. Самое жуткое впечатление моего детства. На следующий день я попытался что-то пересказать своим одноклассникам, но никто не поверил.
Он улыбается, с сигаретой в уголке рта.
— Ну что, будем ложиться спать? — предлагаю я.
— Вы думаете?
— Мне надо хоть часик вздремнуть, прежде чем начнут сходить в Вероне.
— А для меня вы место найдете?
— Попробуем в вагоне моего приятеля, думаю, пятое свободно.
Никто не осмелился напомнить про купе Беттины. Но подумали об этом оба.
Пятое действительно свободно. Соня робко там устраивается.
— Завтра утром увидите маленького блондина, который с большой твердостью вас спросит, какого черта вы тут делаете. Это и есть мой приятель. Скажите ему, что я в курсе. Спокойной ночи.
— Вы уходите?
— А вы, наверное, решили, что я буду держать вас за руку, напевая колыбельную?
— Нет… Я хотел сказать… В таких обстоятельствах трудно обойтись простой благодарностью, не знаешь, какие слова…
— Погодите, погодите, выходит, это я теперь должен сказать, мол, тогда не говорите ничего, так, что ли?
— Я вас отблагодарю по-своему, правда это не бог весть что. Думаю, что должен сделать вам одно признание. Маленький кусочек правды.
— О нет, сжальтесь, это может потерпеть и до завтра.
— Всего одна-две минуты, пожалуйста. После этого мы оба почувствуем себя лучше.
Он решил доконать меня окончательно. Чтобы у меня последние силы иссякли. Присядем.
— Ладно, я быстро, во-первых, чтобы вас освободить поскорее, а еще, чтобы перестать наконец думать и передумывать обо всем том, что перевернуло и мою жизнь, и жизнь моих близких. Два года назад я заболел. Эта болезнь передается через кровь… она… как бы это сказать… о ней мало что известно… но она входит в моду… еще пока ничего не нашли, чтобы… Нет, об этом тоже нельзя говорить! Вот дерьмо! Но вы же понимаете, что я хочу сказать, да?
Он вдруг занервничал. Начал-то больно торжественно, да меньше чем через две фразы забуксовал.
— Не хуже, чем чума в свое время, или туберкулез, или рак, и надо же было ей появиться теперь, незадолго до конца тысячелетия, как раз когда я жил себе потихоньку-полегоньку… вы понимаете?
Я никак не реагирую. У меня на то куча причин, я боюсь понять, боюсь того, что он собирается сказать, боюсь и самой болезни, и тех, кто о ней говорит. По поводу таких случаев я твердо усвоил одну вещь: какой бы ни была реакция, она обязательно окажется плохой.
— Так вы поняли или нет? Или вам нужны все точки над «i»? Что вы еще хотите знать?
Ничего я не хочу знать, Жан-Шарль. Это ты хочешь передо мной выговориться. Если откажешься продолжать, я слова тебе не скажу.
— Вам нужно ее название? Небось оно уже вертится у вас в голове? Ну да, вы что-то подозреваете! Да только ошибаетесь, а вот я знаю правильный ответ: синдром Госсажа, вот, говорит вам это что-нибудь? Конечно нет, верно?
Он хочет, чтобы я сделал что-нибудь — засмеялся, заплакал. Мне надо сохранять ту же маску, иначе все пропало. Я ждал этого слишком долго.
— Как я ее подцепил? Это никого не касается… И никто еще не рискнул спросить меня об этом. Первые симптомы были просто классические: приступы слабости, внезапные скачки температуры, затем Кошен[25] и прочее дерьмо, потеря всего, что только можно: сна, аппетита, дыхания, сознания. Три недели рвоты и ожидания в темноте. Я не захотел, чтобы моя жена приходила. И вот однажды утром…
Он делает паузу, положив руку на лоб.
— Мне трудно рассказать про то утро… Пробуждение, почти спокойное, чувство такое, будто вновь обрел друга… способность снова пользоваться своими членами… составлять со своим телом единое целое, как все, как раньше. Я попросил чашку кофе с тартинкой. И моя история началась там, где должна была закончиться. Вокруг моей койки прямо карнавал завертелся: анализы, диализы один за другим, всякие тесты, хоровод обалдевших врачей со всего света у моего изголовья. Наконец мне сказали, что я как-то заморозил вирус. Значит, выздоровел? Нет, на этот счет никто ничего не знал, просто я остановил развитие вируса на одной из стадий — ни прогресса, ни регресса. Появились и прочие результаты, всякие замысловатые штуки, мне сказали, что у меня какая-то особенная кровь, что она вырабатывает антитела гораздо быстрее, чем любая другая иммунная система. У них был отмечен всего один похожий случай, в Нью-Йорке, тоже по поводу синдрома Госсажа. Профессор Лафай, тот специалист, который меня вел с самого начала и только со мной и возился, разработал пилюли, которые вы видели, специально приспособленные к моему обмену веществ. Да только там, где мой бедный случай касался меня одного, все вдруг стало усложняться, потому что с помощью моей крови можно гораздо успешнее исследовать вирус и даже создать вакцину. Самую первую вакцину против всех болезней иммунной системы.
Я чуть не поперхнулся от удивления. Ведь я-то на него совсем иначе смотрел… До меня мало-помалу доходит, что передо мной сидит тип, способный освободить миллионы людей от самой страшной беды из всех возможных. Живая надежда. И он говорит об этом так, будто речь идет о гриппе.
— Но… это… это же потрясающе…
— Да, может быть, для вас, для моих ребятишек, но только не для меня. Вы знаете, что такое вакцина? Это для здоровых людей, а для меня все уже слишком поздно.
— Да, может быть, для вас, для моих ребятишек, но только не для меня. Вы знаете, что такое вакцина? Это для здоровых людей, а для меня все уже слишком поздно.
Напряженный момент. Не знаю, что добавить. Он продолжает свою повесть:
— Наконец… короче, я вернулся домой, но работать уже совершенно не мог. Все изменилось, друзья сочувствовали, жена пыталась отрицать мою болезнь, делала вид, будто ничего не произошло, дети помалкивали. Контрольные визиты врачей четыре раза в неделю, я стал подопытным кроликом, которому не устают повторять, что ему чертовски повезло иметь такую уникальную кровь. А тут еще надо заполнять кучу формуляров для социального обеспечения, бесконечно подавать ходатайства, и все это невыносимо медленно. Я их проклял. Накопились долги. Как вы думаете, можно чем-нибудь всерьез заниматься, когда можешь сдохнуть в любой день? Жена попыталась работать, так, мелочевка, от случая к случаю, надолго удержаться нигде не удалось. Каждое утро я смотрел, как Поль и Од уходят в школу, и думал, что с ними будет, если я умру.
Молчание.
Мне хочется сказать что-нибудь, например «понимаю» или «вот и мой отец точно так же», как наверняка и все прочие отцы. Но не хочу его сердить.
— А потом появился Джимми. Он-то сразу нашел что сказать. Он работал на швейцарцев, а Швейцария только меня и дожидалась. Я вам опускаю подробности, капиталы, вложенные в исследования, приборы и высокоточное оборудование, установленное в Женеве и Цюрихе. Вы только представьте, что означает исключительность этой вакцины. Неужели не видите? Попытайтесь хотя бы на глаз прикинуть количество заинтересованных людей, только вокруг вас, только во Франции, и помножьте на целую Землю. Швейцарцы увидели во мне способ раз и навсегда стать первыми. Я попытался в самых общих чертах вообразить себе такого рода «рынок», но границ его отыскать так и не смог. Затем спросил себя, а можно ли вообще думать о развитии медицины в терминах рынка. Джимми показал мне фотографии виллы, что ждала нас на Банхофштрассе в Цюрихе, они обо всем позаботились, моих ребятишек приняли бы в частную школу. Они занимались всем, и это были не пустые слова, я видел контракты и деньги, тут же, на моем пластиковом столе, пачки денег, чтобы я мог не торопясь принять решение. Первая причина, побудившая меня согласиться, это ясность его слов: он не пытался скрыть от меня, что для фармацевтической промышленности я — настоящая золотая жила, а ведь самые крупные заводы находятся в Швейцарии, это все знают. И потом, я на всю оставшуюся жизнь давал своим детям убежище… Какой абсурд…
К нему вернулась его недобрая улыбка.
— Что за абсурд?
— Пфф… Целая жизнь в добром здравии и вороха бумаг, напичканных цифрами, — скромное, вполне заурядное существование… А когда свалился больным, оказалось, это большая удача. Я согласился, ничего никому не сказав. Жена попыталась меня разубедить, мол, как-нибудь выкрутимся… А вчера вечером мы встретились с Джимми на Лионском вокзале. Нам оставалось преодолеть последнее препятствие — границу. Просто так меня бы не выпустили. Джимми пересмотрел все возможные варианты: самолет, «мерседес», но везде оставался небольшой риск. Тогда он выбрал самый простой, самый анонимный — ночной поезд. Продолжение вам известно. Он знал, что я не могу сбежать вместе с ним, мне бы наверняка не хватило сил уйти далеко, к тому же по-прежнему оставалось преодолеть этот риф — границу, только с еще большими трудностями. Он решил оставить меня в поезде, чтобы не сорвать назначенную встречу. Того типа, что вы видели в Лозанне, зовут Брандебург, это и есть заказчик, на которого работает Джимми, он лично прибыл, чтобы меня встретить.
— А почему вы не пошли с тем громилой в кожаной куртке?
— Я испугался, когда Джимми занервничал, он вдруг сильно изменился, приказывать мне начал. А когда тот, второй, вытащил свой пистолет, я все понял. Понял, что жена была права, когда остерегалась их, и Брандебург мне теперь виделся проходимцем, который во все стороны рассылает своих наемников, чтобы проворачивать «дела» вроде моего. Меня испугали мои ангелы-хранители и их методы. Вы думаете, я доверил бы свою шкуру и кровь этим подонкам? Да и ваше ясновидение тоже поставило передо мной проблему.
— Простите?
— Ну да, ваши намеки, ваши скептические шуточки, ваш цинизм, ваша подозрительность, — в общем, как вы все это… не знаю.
— Повторите, что вы сказали…
— Я вовсе не хочу сказать, что это вы побудили меня сменить курс, но все же из-за вас я задумался. Так-то вот.
Молчание.
— Ладно… У вас все?
— Да. Я вам подвел итог двух лет моей жизни. Я был должен вам это. Теперь я смогу заснуть с более легким сердцем.
Тем лучше для него. Сейчас уже я рискую лишиться сна.
— Спокойной ночи, Антуан. Я не жму вам руку, — говорит он, показывая на свой лейкопластырь, — вы же понимаете.
— Понимаю.
*Мой вагон немного оживляется, вижу новые, потерявшие свежесть лица, явившиеся полюбоваться остатком ночи. Надо приготовить паспорта к Вероне, к 6.46. В этот час контролеры не будут усердствовать. Оцепенев от усталости, я чувствую себя почти хорошо. Сигарета.
Впервые мой так называемый цинизм обходится мне так дорого. Цинизм бедняков вообще штука дорогая. И нынче ночью богачам от него одни неприятности. Это как пить дать.
*— Э… Эй! Антуан! Проснись, Шарантон проехали.
— Не болтай глупости, я не сплю.
Я соизволяю взглянуть одним глазом на шутника. На того, кто еще вчера был единственным, кому разрешалось входить ко мне без приглашения. Он свеж, как роза, и ужасно разочарован, не видя, как я подскакиваю спросонья. Отглаженный воротничок, безукоризненный галстук, меня это деморализует.
— …Где мы?
— Подъезжаем к Вероне, бездельник.
Так я заснул все же? Совершенно не помню остановку в Брешии, выходит, смог-таки немного расслабиться, пусть урывками, пусть не до конца. Я долго ворочался, чтобы найти удобную позу, и все думал и думал о некоторых моментах этой ночи, точнее, заново их переживал в мимолетных сновидениях. Котелок хоть и не совсем опустел, но я чувствую себя уже не таким дохлым. Собираюсь присутствовать при восходе солнца.
— Ну как? Уломал свою блондинку этой ночью?
— Нет.
— Однако, несчастный! Ты же вчера пылал, как уголь!
Я плохо спал, прямо на дерматине, без подушки, без одеяла. Я не снимал пиджак и не разувался. Я чую свой кислый запах и смущаюсь из-за Ришара, который стоит в дверях и не решается подойти поближе. Я не спеша принимаю вертикальное положение, приоткрываю окно и превращаю свою лежанку в два кресла, одно напротив другого. Очень я люблю этот момент: приглашение к завтраку. Это среди коллег что-то вроде протокола, не совсем обязательного, но весьма приятного. Как правило, тот, у кого пассажиры раньше сходят, приходит будить другого, на тот случай если он вдруг не услышит будильник. Мы вместе пьем кофе, обсуждаем события за ночь и строим планы на день.
— У меня термоса нету, Ришар.
— А это, по-твоему, что, банан?
Он-то никогда его не забывает, свой желтый жбан, с которым обращается как с чашей для причастия, чтобы не потерять ни капли. Разливаем в два стаканчика, которые стянули накануне из столовки. Устраиваемся лицом к лицу за откидным столиком. Если бы он только знал, какое благо для меня его приход.
— Слушай, это твой фрукт там у меня, в пятом?
— Да. Я тебе позже все объясню. Это один бедолага. Больной совсем. Как он тебе?
— Ну… малость с приветом, а так вроде ничего. Он у меня еще воды попросил, чтобы лекарство принять.
Снаружи почти ни зги не видно, стекло отражает лишь призрак моей физиономии, где зато я много чего могу различить. Ришар гладко выбрит и благоухает каким-то лосьоном со скромнейшим травяным ароматом. Его кофе пахнет еще лучше, напоминая мне одну рекламу, где развеселые южноамериканцы чокались кофе-экспрессо в крошечном поезде, ползущем по узкоколейке на вершину Аконкагуа. Хорошо быть где-нибудь в другом месте. Дверь осталась открытой, в такое время это предпочтительнее: не придется открывать раз десять подряд, чтобы раздать паспорта пассажирам, которые будут тащиться в час по чайной ложке.
— Здравствуйте, господа. Вы тут подаете кофе?
Вот и первый привлеченный запахом.
— Нет, — отвечаю я. — И вагон-ресторан тут отсутствует, и мини-бар на колесах тоже.
Ну да, и незачем корчить такую рожу, я признаю, что проблема серьезная, но это еще не повод надуто таращиться на наш термос.
— Неужели и в самом деле нет никакого способа раздобыть хоть капельку кофе в этом поезде?
Обмен взглядом с коллегой. Кому слово? Мне? Всегда мне.
— Пожалуй, есть одно решение: попытайтесь разыскать добрых людей с термосом, они вам наверняка не откажут, так что давайте…
Он отворачивается, что-то бурча в бороду.