— Спросите вот у этого господина.
Понятия не имею, что отвечать.
— Даже не знаю… загляните в девяносто пятый, часто бывают изменения в брони… в последнюю минуту.
На путях свисток, контролер протискивается в мою кабинку. Нельзя оставлять его там одного. Второй свисток.
— Слишком поздно, сожалею, мы отправляемся. Вы поедете до Италии или сойдете?
Он, конечно, не предполагал оказаться зажатым этой альтернативой, но ему хватило мгновения ока, чтобы сделать выбор. Ему нужен соня. И я бы так хотел его отдать ему.
Спускаясь, он поворачивается в три четверти и говорит, не заботясь о том, слышу ли я его:
— Знаете, это была крайне важная встреча. Цинизм бедняков всегда иссякает очень быстро из-за отсутствия средств.
Он захлопнул за собой дверь. С чего это я циник? Никакой я не циник. Он меня не знает, еще не знает, на что я способен.
Из-за пара и темноты ничего не видно, но я все-таки успеваю заметить, как он махнул рукой черному силуэту и как тот бросился бежать к голове поезда. Мы трогаемся с невероятной медлительностью, и я молюсь в душе, чтобы гусеница номер двести двадцать два взлетела вертикально вверх, пробив завесу облаков, прямо к Млечному Пути.
— Закрой две-ее-е-рь, холодно.
Прежде чем исполнить это, я приникаю к окну, чтобы поймать тот миг, когда окажусь на одной оси с белокурым красавчиком. Мой неподвижный костяк проплывает над его головой, тоже неподвижной, но зато шевелятся его руки в карманах пальто — будто щупальца. Того и гляди, он вытащит оттуда бешеную лисицу, гитару, горсть углей или еще что-нибудь этакое, объясняющее столь беспорядочные движения. Но мгновение коротко, мы уже глядим друг на друга сбоку. А теперь издалека, слишком издалека, чтобы разглядеть белого кролика. Поезд скользит мимо, оставляя его в одиночестве, словно чародея, облаченного в траур по своим поискам. В совершенном одиночестве.
*А теперь заняться контролером.
Говорить, произносить фразы, обрушивать волны слов и переводить дух на откате, извлекать из своего горла заунывное песнопение, аккуратно выблевывать пустопорожнюю болтовню, одним лишь тоном придавая ей видимость связности. Я добиваюсь речевого нокаута, это работа по барабанным перепонкам, левой, снова левой, и — бум! — он качается. А я мучусь, что навязал себе это упражнение, ибо, с тех пор как я заявился в этот вагон, только о тишине и мечтаю. Но ведь это жизнь, верно? Порой делаешь противоположное своим сокровенным желаниям — подчиняешься завораживающему приказу будильника, затыкаешься перед скользким начальством или даже пользуешься швейцарским контролером как катушкой для намотки трепа.
Я забываю сказанное, едва успев его изрыгнуть; начал я, кажется, с Вильгельма Телля, и очень быстро меня снесло на бесплатные швейцарские автодороги, а потом — почему, собственно, знак Красного Креста? Я не оставил ему времени для ответа, припутав сюда фильмы Спилберга и Ватикан, проездом через Кастель-Гандольфо.
Прекрасно вижу, что он отключился, что он ничего не слушал и даже не слышал, он ведет себя так, будто я невидимый надоедливый комар, слишком крупный, чтобы можно было прихлопнуть, и слишком настырный, чтобы надеяться, что сам отстанет. Стоя, отяжелев от усталости, прикрывшись бездушной маской, под которой его лицо уже спало, он наконец сдался. Несмотря на свою инстинктивную враждебность ко всем железнодорожным обломам, в этот миг я почувствовал, насколько он мне близок.
Я выиграл мелко, по очкам, противник просто не захотел со мной связываться.
Но главное, это послужило мне для того, чтобы заглушить возможный шум со стороны зайца, журчание струи или непринужденный храп.
Прежде чем надеть фуражку, швейцарец провел рукой по волосам. Затем приоткрыл губы.
— …Не перегибай палку… Не перегибай палку…
Я стиснул зубы, чтобы не ляпнуть какую-нибудь глупость и избежать апперкота. Настоящего. Помимо остальных пропастей, нас разделяющих, есть еще и крупная разница между моим и его статусом: он принимал присягу, а я нет. А это придает разную силу нашим ударам.
Ба… мы наверняка встретимся как-нибудь вечерком на одной из улочек Цюриха, рядом с моим банком. И подеремся на вылизанном до блеска тротуаре. Тамошние бомжи упрекнут нас в невоспитанности, панки вызовут полицию, и мы схлопочем по шесть суток за то, что испачкали мостовую.
Дверь закрывается, не скрипнув замком, я слегка прикладываюсь четырехгранником, прежде чем поднять крышку. Еще не знаю, как появится младенец — взъерошенной головкой вперед или задницей кверху. Мой бельевой бак похож на морозилку или, того хуже, на ящик Пандоры в цирковом исполнении.
Его опухшие глаза не приемлют света. Он задыхается.
Я тупо спрашиваю:
— Как дела?
— Мне надо отлить…
— В чистые простыни отливать нельзя, инструкция запрещает.
— И что же мне делать?
— К такому повороту событий я не готовился. Пока придется потерпеть.
— Да я только тем и занимаюсь с самой таможни!
— Значит, надо было двигать за вашим американским дружком. Резвились бы сейчас на природе. В Женевское озеро могли бы отлить. Только попадаться на этом не стоит, тут это подсудное дело. А теперь только посмейте отсюда кончик носа высунуть, я вам сам в ухо помочусь. Даже не пытайтесь.
Молчание. С моей стороны — понтийпилатское, с его — скрюченное. Но как запретишь типу, мертвому от страха, обмочиться? Однако я не могу выпустить его из укрытия ни на секунду. К тому же он сам сюда залез. С другой стороны, мой бак, того и гляди, превратится в аквариум и простыни для обратного рейса пропадут ко всем чертям, не говоря уже о запахе. Воображаю себе рожи следующих таможенников.
— Возьмите простыню, снимите с нее пластиковый мешок, в него и облегчитесь. Видели, как на ярмарке золотых рыбок продают?
Для такой непростой операции ему понадобится свет и, конечно, сосредоточенность. Оставляю его в одиночестве на время, необходимое мне самому, чтобы ополоснуть лицо в туалете. Собственно, больше всего я хочу где-нибудь закрыться, там, где никто не увидит жуткие рожи, которые я корчу. Выйдя оттуда, я обнаруживаю в переходе между вагонами какую-то маленькую блондинку, сидящую на своем рюкзаке прислонившись головой к резиновому ребру жесткости. Пытаться заснуть в межвагонной гармошке — такое тянет на Книгу Идиотских Рекордов, сразу вслед за самым долгим мытьем посуды с задержкой дыхания. Я распахиваю створки во всю ширь и ору, чтобы перекрыть шум в десять раз более сильный, чем в вагоне:
— МАЛОСТЬ РЕХНУЛИСЬ, ДА?
Вместо пола тут две металлические пластины, которые трутся друг о друга в горизонтальной плоскости, а на поворотах сквозь щель видно мелькание шпал, напоминающее бег кинопленки. Да и холоднее здесь раз в десять. Она едва открывает глаза, я беру ее за руку и повторяю свою фразу, но теперь одними жестами. Видимо, она не спала и следует за мной в тамбур не сопротивляясь.
— А самолетом вы летаете в багажном отсеке?
— Эее?
Скандинавка… Есть в этом звуке что-то нордическое.
— Билет! You understand[10] «билет»?
Кивок головой, что да, и жест рукой, выражающий его отсутствие.
— No money?
— How much?[11]
На твоем месте, девочка моя, я бы скоренько выложил семьдесят две монеты. Если ты дашь выудить себя из гармошки швейцарцу, то все равно заплатишь за место, только в Домодоссоле получишь пинок под зад, и единственным средством снова оказаться в поезде для тебя будет сыграть на собственной белокурости перед итальянским контролером. На свой же страх и риск. В Венеции за семьдесят две монеты едва купишь пиццу с колбасками.
Как бы я хотел высказать ей все это по-шведски.
— Seventy two, but you must go to the next car, ninety-five, cause i've no place here.[12]
Мой заяц, наверное, уже изнывает со своим липким мешком в руках.
— О'кей, — улыбается она.
Послушная. Она направляется к Ришару. Уж он-то ей наверняка найдет место. Я весьма рад послать приятелю посреди ночи нежное белокурое сновидение. Чаще всего это бывают усатые кошмары, воняющие пивом.
— Ну да, я задержался, давайте сюда эту штуку.
Не знаю, как он справился, но его импровизированный писсуар вроде не протекает. Взяв мешок кончиками пальцев, я резко выбрасываю его в окно, стараясь, чтобы он не лопнул двумя окошками дальше. На скорости сто шестьдесят в час оно того стоит.
А теперь? Что теперь будем делать? Поболтаем? Я — лежа на одеялах, он — в своем катафалке, с безмятежным восторгом того, кто катит навстречу Дворцу дожей? Ведь рано или поздно все равно придется взять на себя этот бред, столкнуться с ним лицом к лицу, прекратить глупости, притормозить, дать отбой и хлопнуть дверью.
Избавиться от него.
— Вас ведь ждали в Лозанне, да?
Крышка приподнимается на несколько миллиметров, и оттуда доносятся какие-то звуки.
Избавиться от него.
— Вас ведь ждали в Лозанне, да?
Крышка приподнимается на несколько миллиметров, и оттуда доносятся какие-то звуки.
— Говорите громче, мы во втором классе, — замечаю я.
— Это трудно… у меня поясница болит… не могу дышать.
— Ответьте на мой вопрос.
— …Не могу.
— ?!
Избавиться от него скорее.
— Послушайте, я пытаюсь сообразить, что могу для вас сделать, а ведь ваше положение относительно более шаткое, чем мое.
Что еще надо доказать, потому что если я выставлю его из своего купе прямо сейчас, то смело могу распрощаться с многочисленными вещами, даже самыми элементарными, о которых обычно просто не задумываются. А при том везении, которое меня сегодня отличает, он наверняка столкнется нос к носу с ненавидящим меня контролером или с таможенником. О том, чтобы выпустить его раньше ближайшей остановки, и речи быть не может. Да только вот ближайшая остановка — это Домодоссола, итальянско-швейцарская граница. С кучей таможенников, соответственно.
Зато, быть может, я смогу поднять крышку на минуту-другую и до отказа открыть окно, чтобы не дать ему задохнуться окончательно. Пусть будет в наилучшей форме к тому моменту, когда я вышвырну его отсюда.
Он немного приподнимается, стоя на коленях, чтобы подставить лицо под удар холодного воздуха. Я протягиваю ему свой литр минералки, к которой он яростно припадает. Судорога пробегает по его телу. Мне немного стыдно. Если я оставлю его мариноваться в этом ящике, он окочурится от жары, так и не увидев Италии.
— Переменка закончена, — говорю я.
Он и в самом деле похож на пацана-малолетку с этой бутылкой, которую прижимает к себе из страха, как бы я ее не отнял. Прямо младенец в манеже. И этот тип старше меня вдвое!
— А теперь скажите мне, кто вас ждал на вокзале. Блондин, довольно высокий. Это ваш друг или вашего приятеля-американца?
— Никто из них мне не друг.
— Ах вот как! Ну тогда вы умеете внушать в отношении себя чувство покровительства, вроде как со мной. В общем-то, плевать бы мне на вашу убогую историю, если бы кое-кто не приперся сюда искать убежища. На твердой земле это называется нарушением неприкосновенности жилища или, того хуже, рабочего места.
— Но без взлома, — лепечет он.
— Заткнись! Я всегда запираю на ключ это чертово купе, и вот в тот единственный раз… А почему ты не смылся вместе со своим дружком-американцем?
— Слишком долго…
Я не даю ему закончить фразу, которая так плохо началась.
— Знаю, все сложно. А в итоге мы с вами, как два последних идиота, единственные не спим в этом дерьмовом поезде. Логично?
— Для меня сон имеет такое значение, которого я вам ни за что не пожелаю. Вы просто не понимаете, что говорите.
Это уже чересчур. Я с ненавистью бью кулаком по крышке, захлопнув ее прямо на его черепе. Глухой хрип тонет в ящике с трехсантиметровыми прорезями. Пассажиру никогда не следует забывать, что он всего лишь пассажир, то есть не бог весть что, а безбилетник и того меньше. Думаю, я сейчас предоставлю себе минут пять тишины, лежа, погасив свет. Сейчас 2.10, и мне нужно унять сердцебиение.
Не успеваю. Даже наоборот, оно учащается, когда в мою дверь стучат. Я приоткрываю ее, крепко упершись локтем в крышку бака. За дверью слезы, красные пятна на белой коже и дрожащие руки. Девица из гармошки… Кажется, понял. Но это наверняка не Ришар. Между двумя рыданиями она пытается втолковать мне, наполовину по-английски, наполовину по-шведски, то, что я и без того уже знаю. Два каких-то типа, которые подсели к ней в пустом купе. Она заплатила семьдесят два франка, чтобы получить право на приставания двух придурков. Браво, Антуан, главное, всех обилетить, а там хоть трава не расти. А этот олух Ришар тоже хорош, не мог подыскать для одинокой девушки другое купе.
Но пришла-то она ко мне, это ведь я ее туда отправил, значит, мне и исправлять. Веду ее за руку в свое единственное свободное купе и объясняю, как закрыться изнутри.
— I'll bring back your bag in a while. Try to sleep.[13]
Возвращаюсь к ящику и предостерегаю его обитателя:
— Мне надо одно дело уладить, так что можете пока вылезти ненадолго и прилечь на моей полке, потому что я закрою дверь снаружи на висячий замок. Если постучат, не паникуйте — ни у кого другого ключа нет. Когда вернусь, стукну четыре раза с интервалом. Но если услышите, как замок начинает часто-часто брякать о дверь, сразу же залезайте обратно в ящик, это значит, что со мной кто-то чужой. Понятно?
— Понятно…
Он слишком счастлив вытянуться и вновь дышать полной грудью. Висячий замок на два оборота, в коридоре ни одной живой души, все спят как праведники. Семьдесят два франка. Я бы дал в десять раз больше, лишь бы сделать то же самое.
Открываю своим четырехгранником дверь Ришара.
— Какого черта ты сделал с блондинкой?
Он целиком в объятиях Морфея, крепких до неприличия. Даже завидую такому самозабвению. Просыпается с подскоком.
— …А?! Постучать не мог?
— Блондинка! Что ты с ней сделал?
— Неохота было с ней возиться… я и без того чуть жив. Отправил ее к Эрику.
— О'кей, дрыхни дальше.
Я гашу верхний свет и закрываю дверь на ключ. Я же говорил, что абы куда он ее не посадил бы.
Эрик…
Первый мой враг в этом рейсе. Если я его сейчас разбужу, он меня убьет. А мне надо шведкин рюкзак забрать. На этот раз я вежливенько стучу. Три коротких скромных удара.
Это производит в купе некоторый переполох. Наконец дверь чуть-чуть приоткрывается. У него так вытаращены глаза, что он наверняка не спал. Я ему явно мешаю.
— …Ты?! Чего надо? Не тяни!
— Ту белокурую девицу, что место искала, ты одну с двумя мужиками оставил?
Шорох на кушетке. Он на мгновение отворачивает голову и делает какой-то жест, невидимый мне. Но который я могу угадать.
— Это все или тебя еще что-то беспокоит?
— Где это? Мне надо ее рюкзак забрать. И еще — отдай мне ее билет с паспортом.
У него за спиной легкий вздох нетерпения. Этакая маленькая вокальная гримаска. Вероятно, итальянская. Я, конечно, не поклянусь, но могу поспорить, что у этого вздоха есть мини-юбка и значок. Эрик понял, что я слышал. Мы обмениваемся взглядами, тяжелыми от намеков и всего такого прочего.
— В шестом. На тебя это похоже… галантничаешь после того, как свинью мне подложил.
— На тебя это тоже похоже — корчишь из себя нетерпеливого жениха… а сам развлекаешься вовсю…
— Дурак несчастный. В твоих же интересах держать язык за зубами, если увидишь ее…
— Кого? Венецианку твою? Боишься, что расскажу ей, как ты тут спальными местами торгуешь? И чего это ты шепчешься? Она что, по-французски не понимает? Надеюсь, ты делаешь это не хуже итальянцев.
Дверь вовремя захлопывается. По обе ее стороны падают два увесистых ломтя ненависти. Нехорошо это — ненавидеть приятеля, с которым вместе делил и горести, и радости в этих проклятущих поездах — приступы смеха, авралы, взаимопомощь в любое время суток, истерическая жратва, стаканы «бароло» ночь напролет. Если б он только знал, как я сожалею, что не согласился на предложенный им обмен.
Но это не все. Мне еще надо возиться с угодившим в силки зайцем и забрать рюкзак невинной красотки.
Так их, стало быть, двое?
В шестом свет, но из-за дымовой завесы трудно что-либо толком разглядеть. Вонь сигары, смрадный дух, но ничего другого для дыхания тут нету. Они сидят лицом к лицу, толстый брюнет и бородач, хохочут, распустив пояса и задрав ноги на банкетку.
Какой-нибудь швейцарец тут же вкатил бы штраф. Для дополнения картины, и без того перегруженной, у подножия лесенки по полу катаются пустые бутылки из-под «Хейнекена». Похожи на коммивояжеров по текстилю, эта публика постоянно попадается на линии. Едут до Милана. У обоих обязательный жесткий галстук, съехавший куда-то набок. Я хватаю рюкзак, оставленный на виду и до которого можно дотянуться прямо из коридора.
— Э, погодите, это вещи одной девчонки, — говорит мне толстяк с остатком улыбки, адресованной своему попутчику.
— Знаю, она плачет. Похоже, ее какие-то типы потискали. Вы их тут, случайно, не видели? Потому что, если вдруг заметите, главное, ничего им не говорить.
Оба пялятся на меня изменившимся взглядом.
— А… почему?
— Потому что лучше застать их врасплох. Так что я на вас рассчитываю. И на вашу помощь тоже, если понадобится. Да?
— Но… — Они переглядываются, колеблются, что-то бормочут. — Зачем это?
— Я тут переговорил с коллегами, поступим как обычно, итальянские проводники тоже присоединятся, им такое совсем не по вкусу, австрийские пассажиры все слышали, они тоже пока промолчат, но в любой момент готовы нам помочь, похоже, с их подружкой такое уже случалось, в другом поезде. А швейцарские контролеры ждут Домодоссолы, чтобы переговорить с таможенниками, эти-то все по правилам делают, — швейцарцы, вы же знаете. Итальянские проводники посоветовали дождаться, пока легавые пройдут, и сразу после этого набить им морду. Так что я рассчитываю на вас? Нас уже семеро, но лишние руки никогда не помешают…