Он несколько раз кивнул, стоя голым в дождливой Италии, думая, что всегда хотел иметь мать, а не мачеху, сам сотворил эту мать в своей спальне, создал ее из прошлого, из истории, мифа, искусства поэзии. Когда она возникла, то стала стройнее, моложе, больше похожая на любовницу; она стала Музой.
Молния вновь сотрясла твердь, потом, тщательно отсчитав, хохотавшие барабанщики адски грянули в звучные мембраны. Веста коротко взвизгнула, обхватила тело Эндерби и как бы попыталась в него втиснуться, будто он был ободранным кроликом большого размера, а она — горстью трясущейся фаршировки.
— Ну-ну, — сказал Эндерби, вежливо, но взволнованно: у нее нету права вносить в эту детскую спальню мачехины кошмары. Вдруг вспотел, прозревая тут больше простой боязни грома. Но все равно прижимал ее, гладил лопатки, думая, что по сути в несоблазнительной сердцевине такого голого контакта лежит сердечность: шлепок ладонью по попке; желейный звук двух влажных сегментов разъединившейся плоти. Она дрожала: воздух существенно охладился.
— Лучше бы вам, — сказал Эндерби, — лечь в постель.
— Да, — содрогнулась она, — да. В постель. — И потянула его к кровати, не ослабляя хватки, поэтому они проковыляли к ней в неуклюжем танце. Как только оказались в постели, на небе на мгновение вырисовался моток молнии, словно ошеломленный мужчина на фоне утеса, потом по всему небу грохнули барабаны через высокотехнологичные усилители. От страха она вновь попробовала в него втиснуться, в довольно мягкую вековую скалу; он чуял ее страх, знакомый, как чуть маслянистый запах одеяла.
— Ну, — опять сказал Эндерби, обнимая ее и поглаживая, успокаивая. Кровать была очень узкая. Это, непрерывно напоминал он себе, его жена, умная и желанная молодая женщина, пора под гром и дождь подумать о совершении, так сказать, о завершении, так сказать. Украдкой протянул руку вниз, чтобы выяснить мнение своего тела о таком заявлении, но там все было тихо, как если бы он спокойно читал Джейн Остин.
Дождь стихал, гром, раскатываясь и ворча, удалялся. Эндерби чувствовал, что ее тело расслабилось, стало как-то увлажняться, полниться ожиданием. Она все еще прижималась к нему, хотя грома нечего было больше бояться. Заржавевшие и медлительные механизмы Эндерби старались пробудиться и отреагировать на разнообразные, абсолютно не оригинальные стимулы желез, но существовали определенные трудности, тайные и постыдные. Эндерби сбивало с толку огромное число картин: давно он вот так не держал в объятиях женщину, но мысленно держал столько гурий одну за другой, одна другой красивей, пассивнее, сладострастнее, ни одна реальная женщина никогда даже близко не подойдет. Возможно, казалось ему теперь, если б сейчас тело в его руках стало — просто на двадцать-тридцать секунд — одним из тех гаремных мечтаний, откормленным, пухлым, умащенным, благоуханным, он наверняка смог бы выполнить свой прямой долг, оставляя в стороне все вопросы полученного удовольствия. Но тело его жены было худощавым и вовсе не пухлым. Эндерби отчаянным усилием вызвал жирный образ с отвисшими сиськами, понял, чей он, и с отрыжкой изображающего отвращенье ребенка с излишней поспешностью спрыгнул с кровати, встал, дрожа, на потертом половике.
— В чем дело? — спросила она. — Что такое? Плохо себя чувствуете?
Забыв о своей наготе, Эндерби, не ответив, метнулся из комнаты. Через две двери по коридору было написано «Gabinetto»[101], и он, снова переживая прошлое, вошел, запер дверь за собой. И в ужасе обнаружил, что уборная представляет собой не английский здоровый и комфортабельный ватерклозет, а континентальную дырку с поручнем по правую руку, с приделанным с той же стороны рулоном туалетной бумаги. Однажды, много лет назад, он в одну такую дырку упал. Теперь чуть не заплакал по старой приморской уборной, но, когда открыл дверь, чтобы выйти, слезы замерли при послышавшихся в коридоре итальянских женских голосах. Один, бросив мимоходом другому громкие приветствия, звучал теперь прямо у двери и дергал за ручку. Эндерби быстро заперся. Голос заговорил настойчиво, сообщив, насколько Эндерби понял, что его обладательнице отчаянно нехорошо, она не в состоянии ждать слишком долго. Он уселся на краешек низкого седалища с дырками, повторяя:
— Уйдите, уйдите, — и, как бы спохватившись: — Io sono nudo, completamente nudo[102], — гадая, правильно ли выражается по-итальянски. Правильно или нет, голос умолк, видно, проследовав дальше по коридору. Совсем голый Эндерби устроился в позе мыслителя, чувствуя себя хуже некуда.
5
Подобно арабскому вору, хоть и не столь увертливому, Эндерби пулей рванул назад в спальню. Веста сидела в постели, курила с мундштуком дешевую (или экспортную) сигарету, отчего выглядела голее, чем на самом деле, хоть это и, рассуждал Эндерби, невозможно.
— Ну что, — сказала она. — Собираемся мы разобраться со всем этим делом?
— Нет, — буркнул Эндерби. — Только не так. — Сел в углу с пристыженной физиономией на плетеный стул, ерзая, морщась на впившиеся в зад острые щепки. — Только, — сказал он, — не вообще без одежды. Это нехорошо. — Молитвенно сложил ладони, спрятав от курившей в постели женщины свои гениталии в предательскую клетку пальцев. — Я хочу сказать, — сказал он, — голым фактически ни о чем нельзя разговаривать.
— Кому вы это рассказываете? — с жаром встрепенулась она. — Что вам известно о мире? Я со своим первым мужем в лагере нудистов однажды была (Эндерби хмыкнул на неожиданную официальность «первого мужа».) где обычно бывали действительно выдающиеся мужчины и женщины, которые не испытывали никакого pudeur[103] насчет разговоров. И добавлю, — едко добавила она, — говорили не только на тему уборных, желудков и предполагаемой гнилости Римской империи.
Эндерби мрачно глядел в окно, видя, что дождь прекратился, июньское тепло, получив поощрение, ползком возвращается в итальянский вечер. Потом ему был дарован краткий образ жирной женщины-нудистки средних лет с отвисшим животом, с болтавшейся, как кишки, грудью, рассуждающей об эстетических ценностях. Это немного развеселило его, и он храбро обратился к Весте:
— Ну ладно. Давайте покончим со всем этим чертовым делом. Какую игру вы ведете, что скажете?
— Я вас не понимаю, — сказала она. — Не играю ни в какие игры. Просто сильно старалась, без всякой вашей помощи, брак построить.
— И ваша идея строительства брака сводилась к попытке втащить меня обратно в церковь? — уточнил Эндерби, жестикулируя одной рукой и при этом наполовину открыв гениталии. — Причем жутко трусливым способом. Ничего про свое католичество не сказали, вполне согласились на регистрацию, зная даже, что такой брак вообще ничего не значит.
— Ох, — подхватила она, — вы это признаете, да? Признаете ничего не значащим? Иными словами, признаете единственно стоящим католический брак?
— Ничего я не признаю, — крикнул Эндерби. — Говорю лишь, что совсем запутался, полностью, в происходящем. Я хочу сказать, мы женаты всего пару дней, а кажется, будто все изменилось. Вы же не такая, как раньше. Вы такой не были, когда мы жили в Лондоне в вашей квартире, правда? Тогда все было хорошо. Вы стояли на моей стороне, делали свое дело, работали, я — свое, все было приятно и мило, плевать на весь мир. А теперь посмотрите. Сразу после женитьбы, а минула всего пара дней, всего пара дней, не забудьте (взметнулись два пальца, пять остались на гениталиях), вы, черт возьми, изо всех сил стараетесь стать моей мачехой.
Рот Весты открылся и выпустил дым.
— Чем, говорите? Чем стать?
— Моей мачехой, сукой. Пока еще не разжирели, но, по-моему, скоро это случится. Бесконечно рыгаете, произносите «ох» и на меня кидаетесь, — ноете и ворчите, ворчите и ноете, — и проклятого грома боитесь, и хотите вернуть меня в церковь. Зачем? Вот что хотелось бы знать. Для чего? Из каких побуждений? К чему вы ведете? Что пытаетесь сделать?
— Все это, — веско объявила она, — фантазии. Самое невероятное… самое невероятное и фантастическое… — И начала вылезать из постели.
Завидев это, Эндерби сообразил, что в комнате на виду окажется слишком много наготы, с болтавшимися гениталиями сорвался с плетеного стула, толкнул ее обратно в кровать и накрыл одеялом. После чего сказал:
— Ни к чему нам такая фривольность, если не возражаете, ни к чему такая чепуха. До женитьбы, — послушайте, что я вам говорю, — до женитьбы вы были моей мечтой с детских лет. Были всем, чем она не была, освобождением, выходом. Были тем, что убило б ее навсегда, и с концом. А теперь на себя посмотрите. — И сурово ткнул пальцем. Она, словно он был только что ворвавшимся незнакомцем, с испуганным видом натянула на грудь серую простыню. — Хотите снова меня затащить в тот самый старый мир? Назад в распроклятую церковь, сплошь в женские запахи…
Завидев это, Эндерби сообразил, что в комнате на виду окажется слишком много наготы, с болтавшимися гениталиями сорвался с плетеного стула, толкнул ее обратно в кровать и накрыл одеялом. После чего сказал:
— Ни к чему нам такая фривольность, если не возражаете, ни к чему такая чепуха. До женитьбы, — послушайте, что я вам говорю, — до женитьбы вы были моей мечтой с детских лет. Были всем, чем она не была, освобождением, выходом. Были тем, что убило б ее навсегда, и с концом. А теперь на себя посмотрите. — И сурово ткнул пальцем. Она, словно он был только что ворвавшимся незнакомцем, с испуганным видом натянула на грудь серую простыню. — Хотите снова меня затащить в тот самый старый мир? Назад в распроклятую церковь, сплошь в женские запахи…
— Вы пьяны, — сказала она. — Вы с ума сошли. — Раздался стук в дверь, Эндерби, жестикулируя, пошел открывать, нося теперь свою наготу бессознательно, как костюм.
— Пьян? — переспросил он. — Из-за вас пьян, вот именно. — Открыл дверь; хозяйка гостиницы протягивала стопку высушенной выглаженной одежды. — Tante grazie, — сказал он, потом, повернувшись к жене, продемонстрировал хозяйке зад; она хлопнула дверью и удалилась, громко рассуждая по-итальянски. — Все, — сказал Эндерби, — уже, — свалив одежду на кровать, — пошло не так, как я ожидал. Это была большая, черт возьми, ошибка, вот что это было.
Веста потянулась к одежде, сердито и нервно дрожа, и сказала:
— Ошибка, говорите? Вот это, я скажу, благодарность, вот это признательность. — Сделала паузу, положив одну руку на платье, глубоко дыша, будто ей спину прослушивали со стетоскопом, опустив глаза, стараясь взять себя в руки. Потом спокойно продолжила: — Заметьте, я стараюсь не злиться. Должен же кто-то разумно вести себя. — Эндерби принялся исполнять некий прыгучий танец, надевая трусы. — Послушайте меня, — предложила она, — послушайте. Вы знаете о жизни не больше ребенка. При первой нашей встрече мне показалось ужасным, что столь талантливый человек так живет. Нет, дайте сказать, не выводите меня из себя. — Эндерби что-то пробормотал из рубашки. — С женщинами никаких дел не имели, — продолжала она, — и ни во что не верили, и не чувствовали своей ответственности перед обществом. О, знаю, всему этому была замена, — едко намекнула она. — Грязные фотографии вместо плоти и крови. — Эндерби повторял прыгучий танец, на сей раз с брюками, хмурясь и краснея. — Общество, — громко, красноречиво сказала она, — для вас съежилось в самое малое помещенье в квартире. Разве это жизнь для мужчины? — строго спросила она. — Разве это жизнь для поэта? Разве так вы надеялись создать великую поэзию?
— Поэзию, — повторил Эндерби. — Не говорите мне о поэзии. Я все о поэзии знаю, большое спасибо, — всхрапнул он, как бык. — Но позвольте мне вот что сказать. Никто не обязан принимать общество, женщину, или религию, или еще что-нибудь, никто. Что касается поэзии, она для анархистов. Поэзию делают бунтари, изгнанники, аутсайдеры, творят ее по своей воле, без всякого там овечьего блеяния «браво» папе. Поэтам не нужна религия, равно как не требуются, черт возьми, сплетни в компании за коктейлем; это они рождают язык и мифы. Поэты ни в чем не нуждаются, кроме самих себя.
Веста схватила бюстгальтер, устало в него погрузилась, как в какой-нибудь обязательный причиндал епитимьи.
— Казалось, — заметила она, — вы любите бывать в компаниях. — Казалось, — продолжала она, — вам нравится носить приличный костюм, беседовать с людьми. Это цивилизованность, вы говорили. Как-то вечером, может быть, позабыли, прочитали мне длинную скучную лекцию о Поэте и Обществе. Даже позаботились поблагодарить меня за спасение от прежней жизни. Когда-нибудь, — вздохнула она, — всем станет полностью ясно, чего вы хотите.
— О, — признал Эндерби, — по-моему, это все хорошо. Приятная перемена. Знаете, приятно быть чистым, опрятным и слышать культурное произношение. Понимаете, по сравнению с моей мачехой совсем другое дело. — Теперь он, полностью одетый, с огромной уверенностью сидел в углу на стуле с плетеным сиденьем. — Но, — сказал он, — если общество означает возврат в церковь, не желаю иметь с обществом ничего общего. Для меня церковь полностью связана с той самой сукой, злой, суеверной, нечистой.
— О, какой вы глупец, — сказала Веста, быстро, ловко надевая платье. — Какой необразованный. Кое-кто из лучших умов — поэты, романисты, философы — принадлежат к церкви. Если какая-нибудь неграмотная и глупая женщина свела ее к ерунде, это вовсе не означает, что она и есть ерунда. Вы дурак, но, разумеется, не до такой степени. В любом случае, — сказала она, со щелчком открыв сумочку, шаря в поисках расчески, — никто вас не просит возвращаться в церковь. Церковь, наверно, отлично без вас обойдется. Но раз я возвращаюсь, вы должны, как минимум, проявить любезность, порядочность и формально вернуться со мной.
— Вы хотите сказать, — уточнил Эндерби, — что нам надо жениться по правилам? Со священником в церкви? Слушайте, — сказал он, скрестив руки, положив ногу на ногу, — почему вы раньше не подумали? Зачем ждать медового месяца, чтобы принять решение вернуться в блеющее стадо? Не отвечайте, я знаю ответ. Потому что вам хочется стать известной потомкам как женщина, которая изменила жизнь, веру и творчество Эндерби. Роуклифф так и сказал, а я раньше об этом не думал, потому что действительно верил в какое-то ваше чувство ко мне, но теперь, трезвей глядя, вижу, это невозможно, ведь я безобразен, нахожусь в среднем возрасте и, как вы мило заметили, глуп. Ну и ладно; теперь положенье вещей нам известно.
Веста расчесывала волосы, скрежеща зубами, когда натыкалась на колтуны, и они, потрескивая, опять засияли, как пенни, вместо тусклых крысиных хвостов.
— Глупы, глупы, — подтвердила она. — Я рассчитывала, что наш брак состоится. И может еще состояться. Конечно, если вы считаете, будто Роуклифф больше меня заслуживает доверия (не забудьте, он до чертиков вам завидует), что ж, это ваше личное дело, можете на том успокоиться. Фактически, как бы вы ни были глупы, я очень к вам привязана и в то же время чувствую себя способной сделать вас счастливым, сделав более нормальным, более здравомыслящим.
— Вот видите, — триумфально заключил Эндерби.
— О, чепуха. Вот что я имею в виду: художнику нужно место в мире, он должен исполнять какие-то обязанности, соприкасаться с течением жизни. Несомненно, проблема всего вашего творчества в том, что оно как бы отрезано от потока.
— Очень интересно, — сказал Эндерби, все так же со скрещенными руками. — Очень, очень замечательно.
— Ox, — сказала она и ссутулилась, будто вдруг сильно устала. — Какое это имеет значение? Кого интересует, пишете вы великие стихи или нет? Ничтожнейшего тинейджера поп-певца в миллион раз больше почитают, чем вас. Вы продаете лишь стопочку экземпляров каждой написанной книги. Будет ядерная война, и библиотеки погибнут. Что толку? Что вообще хорошего может быть, когда в Бога не веришь? — Села на кровать, совсем упав духом, и тихо заплакала.
Эндерби тихонько подошел и сказал:
— Простите. Мне страшно жаль. Но, по-моему, я слишком стар, чтоб учиться, слишком стар, чтоб меняться. Может, лучше признаем все это ошибкой и вернемся к прежнему положенью вещей. Никто никому фактического вреда пока не причинил, правда? Я хочу сказать, мы ведь даже не поженились по-настоящему, правда?
Она сурово подняла глаза и сказала:
— Вы как ребенок. Ребенок, которому не понравилось первое утро в школе и он поэтому не собирается днем туда возвращаться. — Вытерла глаза и опять стала сильной, уверенной в себе. — Никто меня дурой не выставит, — заявила она. — Никто меня не бросит.
— Сами можете аннулировать брак, — предложил Эндерби. — На основании неисполнения супружеских обязанностей. Потому что, знаете, они исполняться никогда не будут.
— Собираетесь, — сказала Веста, — вернуться к жизни на крошечный, но адекватный доход, писать стихи в уборной? Не выйдет. Все крохи вашего оставшегося капитала получу я. Уж будьте уверены. И все ваши приобретения сделаны на мое имя. Никто меня дурой не выставит.
— Я могу работу найти, — сказал Эндерби, начиная злиться. — Я ни от кого не завишу. Могу жить независимо. — И почувствовал подступавшие слезы жалости к себе. — Поэту, — всхлипнул он, — лучше жить самому по себе. — Он видел сквозь слезы размытых Дантовых орлов, круживших у простреленных молниями пиков. — Поэту, — пробормотал он вроде семилетнего жениха елизаветинской эпохи, который с плачем просится с отцом домой.
Глава 3
1
— Главная моя цель, — сказал шатавшийся Роуклифф, — вручить вам вот… — Он, шатаясь, пошарил в разнообразных карманах, вытаскивая старые грязные, сгнившие на складках бумажки, два полупустых, пушистых от пыли тюбика с желудочными таблетками, судейский свисток, засохшую погремушку шариковой ручки и, наконец, довольно чистый конверт, — это. Билеты на премьеру. Думаю, милый мой старина Эндерби, в разумной мере развлечетесь. Я упомянутым фильмом больше не интересуюсь, будучи столь тесно связанным. Позвольте доложить, Эндерби, фильм дешевый, фильм снят на гроши, фильм снят очень быстро, кусочки заимствованы — практически, знаете, без разрешения — из других фильмов. «Стрега», — неожиданно бросил он Данте за стойкой бара. Бар, как при первой их встрече, был пуст, кроме них. Эндерби себя чувствовал изможденным и старым, со вкусом тонизирующего шоколада во рту, обсыпанного толченой корой жостера. Стояла середина утра через день после их возвращения из папского поместья у озера; Веста отправилась к женщине, которую звали княгиня Ирина Голицына, к римской даме, известной модными бутиками или моделями высокой моды, или еще чем-то. Веста быстро тратила деньги. — И, — рассказывал Роуклифф, — естественно, то, чего мир от Италии только и ждет: некоторое количество sfacciate donne Florentine, они, правда, не флорентийки, а римлянки, mastrando con le рорре il petto[104]. To бишь, понимаете, Эндерби, сучки бесстыжие грудь демонстрируют. Данте был великим пророком, итальянскую киноиндустрию предсказал. Данте.