Мистер Эндерби изнутри - Берджесс Энтони 17 стр.


— Эй, завязывайте там.

Пришел гид, объявив по-французски, что его еще маленьким в школе учили сидеть там, куда в первый раз посадили. Эндерби кивнул: по-французски звучало разумно и цивилизованно. Гид перевел на американский:

— Сидите, как в школе, каждый на своем месте, не лезьте на чужое. О’кей?

Эндерби мигом разгорячился и пришел в бешенство.

— Кем вы себя считаете, черт побери, папой? — крикнул он. Это был протест англичанина никогда-никогда-никогда[88] против иностранной заносчивости.

— Придержите свой длинный язык… — предупредила Веста.

Слова Эндерби были быстро переведены на множество языков, лица поворачивались взглянуть на Эндерби, одни с любопытством, другие с сомнением, третьи со страхом. Но один пожилой человек типа raisonneur[89], седой и щегольски одетый, встал и провозгласил по-английски:

— Мы услыхали упрек. Нам напомнили о цели нашей поездки. Нельзя разделять католическую Европу.

И сел, а люди стали теплей поглядывать на Эндерби; одна высохшая смугловатая женщина предложила ему кусочек бельгийского шоколада.

— Что он хотел сказать? — спросил Эндерби Весту. — Цель нашей поездки. Мы озеро посмотреть едем, правда? Что у озера может быть общего с католической Европой?

— Увидите, — успокоила его Веста, а потом добавила: — В конце концов, по-моему, лучше вам в самом деле немного поспать.

Но теперь Эндерби не мог задремать. Мимо скользила сельская местность, сверкали далекие городки на высоких солнечных плато, оливы, виноград, кипарисы, виллы, темнеющие поля, бесконечное синее небо. А вдали явилось озеро, широкая белая скатерть вод в озерном воздухе, усмирявшем дневную жару, рядом маленькая гостиница. Гид, который насупился и молчал после вспышки Эндерби, наглого британского выговора, теперь встал и сказал:

— Мы пробудем тут два часа. Автобус останется на автобусной стоянке. — И приблизительно указал, эскизно пошевелив римскими пальцами, где именно. Нахмурился на Эндерби, двигаясь по проходу, сизощекой худой римской хмуростью, несмотря на обращенье последнего:

— Не обиделись, а? — Даже еще больше окаменел, когда Эндерби молвил: — Ма é vero che lei ha parlato un poco pontificamento[90].

— Пошли, — велела Веста.

Широкая серебряная вода дышала прохладой. Но, к свежему изумлению Эндерби, никто ей не спешил наслаждаться. Толпы, выйдя из автобусов, карабкались на холм к какому-то поместью, обнесенному стенами. Подъезжал автобус за автобусом, изрыгал невеселых серьезных людей; некоторые молились по четкам. Были тут резные африканцы, гогочущие китайцы, рыболовецкая артель финнов; жевавшие, выводя круги челюстями, американцы; французы, вздернувшие épaules[91]; редкие белокурые викинги со своими богинями, — все взбирались на холм.

— Мы, — сказала Веста, — тоже туда идем.

— А что, — осторожно спросил Эндерби, — там, на вершине холма?

— Пошли. — Веста взяла его за руку. — Проявите, пожалуйста, чуточку поэтического любопытства. Идите, и увидите.

Эндерби уже наполовину знал, что стоит на дороге к вершине холма, куда они теперь начали подниматься, увиливая от новых, с визгом подъезжавших автобусов, но испытывал страдания, ведомый мимо улыбчивых продавцов фруктов и священных картинок. В ужасе на мгновение замер при виде портрета размером с игральную карту, повторившегося более пятидесяти двух раз: сперва показалось, будто это мачеха, переодетая в святого, благословлявшего автора собственного портрета. Потом выяснилось, что не она.

Тяжело дышавшего Эндерби привели к массивным воротам и дальше во двор, уже переполненный, наэлектризованный. За ними с Вестой по-прежнему толпы целенаправленно двигались вверх. Ловушка, ловушка: отсюда не выбраться. Тут раздался священный рев, грандиозный, сотрясший холм, и усиленный голос очень быстро заговорил по-итальянски. Голос не принадлежал никому: открытые в экстазе рты пили воздух, черные глаза искали голос над высокими оштукатуренными темно-желтыми стенами, над открытыми в жару зимними ставнями, деревьями, небом. Радость заливала щетинистые физиономии от громких неразборчивых слов. Начались крики:

— Viva, viva, viva[92]! — и были подхвачены.

— Так, — сказал Эндерби Весте, — это он, да?

Она кивнула. И вот заволновались французы, навострив уши, радостно разинув рты, когда голос как бы объявил об отправлении фантастического воздушного рейса:

— Тулон, Марсель, Бордо, Авиньон.

— Bravo! — Крики удваивались в холмах, летели в небеса. — Bravo, bravo!

Эндерби был в ужасе, в ошеломлении.

— Что тут происходит? — крикнул он. Голос заговорил теперь по-американски, приветствуя контингент пилигримов из Иллинойса, Огайо, Нью-Джерси, Массачусетса, Делавэра. А Эндерби чувствовал, как все его горячее тело охватывают ледяные руки, видя ритмичные сигналы дирижера радостного хора, молодого человека в новом джерси с синей вывязанной буквой «П».

— Род-Айленд, — сказал голос, — Кентукки, Техас.

— Па-па-па, — грянул радостный хор. — Папа, папа, папа!

— О боже, нет, — простонал Эндерби. — Ради Христа, выпустите меня отсюда. — Попробовал протолкнуться, слабо извиняясь, но толпа сзади плотно стояла, подняв взоры горе; он наступил на ногу маленькой французской девочке, и та закричала.

— Харри, — резко окликнула Веста, — стойте на месте.

— Миссисипи, Калифорния, Оклахома. — Прямо какой-то святой Уолт Уитмен.

— Па-па-па! Папа, папа, папа!

— Ох, Иисусе, — всхлипывал Эндерби, — пожалуйста, пропустите, пожалуйста. Мне плохо, я болен, мне надо в уборную.

— Тут Воинствующая Церковь, — злобно сказала Веста, — а вам надо только в уборную.

— Да-да. — И Эндерби с полными слез глазами сцепился с вонючим испанцем, который не давал пройти. Французская девочка все кричала, тыча пальцем вверх на Эндерби. Вдруг раздалось что-то вроде призыва к молитве, все попа́дали на колени в дворовую пыль. Эндерби превратился в подобие взбешенного школьного учителя в море остановившихся в росте учеников. И она преклонила колени; Веста встала на колени; опустилась на колени вместе с остальными.

— Встать! — рявкнул Эндерби и по-сержантски добавил: — Встать с колен, черт возьми!

— На колени, — приказала она с сильнодействующим зеленым ядом в глазах. — На колени. Все на вас смотрят.

— О боже мой, — всхлипнул Эндерби, молясь против течения, и снова попытался выбраться, высоко задирая ноги, точно шел в патоке. Он шагал по коленям, по юбкам, даже по плечам, слыша кругом проклятия, даже от молившихся с устрашающей искренностью, с увлажненным молитвою взором. Спотыкаясь, сам сыпля проклятиями, неуклюже ступая гусиным шагом, накладывая епископскую руку на головы, прорезался сквозь огромный кекс коленопреклоненных и, почти в приступе тошноты, ослепший от пота, добрался до ворот к дороге на холме. Плетясь вниз по холму мимо улыбавшихся продавцов, бормотал про себя:

— Я поступил, как проклятый дурак, что поехал.

С вершины холма донеслось грандиозное «аминь».

3

— Сефил везде, — сказал мужчина. — Тоттем чтоспер. Карди-сети[93]. — У него была на удивление львиная физиономия, хоть и безволосая: несколько волнистых волокон проползали по голому в целом скальпу. Неотрывно глазея на Эндерби, точно уверенный в желании последнего подвергнуть его месмеризму, и чересчур вежливый, чтобы (а) возразить против этого, (б) объявить месмеризм недействительным, он то и дело смелым жестом подносил к губам окурок сигареты и затягивался с отчаянным стоном, словно это был единственный источник кислорода, а он умирал.

— Tutti buoni[94], — кивнул Эндерби над вином. — Весь футбол очень хороший.

Мужчина схватил Эндерби за левую руку, изобразив безжалостную ухмылку глубокого-глубокого кровно-братского понимания. Сидели они за грубыми столами-козлами на открытом воздухе. Тут фраскати дошло до последнего издыхания дешевизны — золотые галлоны за несколько кусочков звонкой меди.

— Весь Бромик, — продолжил мужчина литанию. — Мантестер лунайтик. Револьвертампон вандер эр[95]. — Эндерби это стало надоедать, хоть и больше ободряло, чем географический манифест на холме. Он смутно прикинул, не так ли звучал этрусский язык. Выше по центральной дороге за темными и безымянными деревьями шла стена этой таверны под небесной крышей, слышалось, как к автобусам возвращаются пилигримы, шагают медленно, с достоинством, после того как потешно скатились с холма. Если у Весты вообще есть хоть сколько-нибудь ума, догадается, где его искать. Не то чтобы в нынешнем настроении Эндерби особенно волновало, найдет, или нет. Рядом с мужчиной с львиной мордой и футбольной литанией развалился патриот, не веривший, что Муссолини действительно мертв: он, как король Артур, восстанет с обнаженным мечом и отомстит за новые нанесенные стране обиды. Патриот объявил англичан друзьями Муссолини; итальянцы с британцами вместе сражались, изгоняя поганых германцев. Часто склонял к Эндерби одну щеку, поднимал большой палец, как император на играх, подмигивал заговорщицки. На периферии выпивали другие: одни с неюжными зубами; у кого-то на плече сидел дурной попугай, частично пропищавший арию Беллини. Была еще очень здоровая девушка по имени Биче, разносила по кругу вино. Недостатка в компании у Эндерби не было. Хорошо бы только, итальянцы были чуть получше. Но он скормил певцу литании «Блэкберн Роверс» и «Ньюкасл Юнайтед», патриоту — «Аддис-Абебу» и «девчонку с Золотого Запада». Тем временем на другой стороне озера с крайней мягкостью грянул гром.

— Гарибальди, — изрек Эндерби. — Да здравствует итальянская Африка!

Когда явилась в конце концов Веста, славный пивной двор сразу дезинфицировался, обернувшись фоном для демонстрации мод из «Вога». Вид у нее был усталый, но она полностью сохраняла спокойствие и элегантную трепетность, отчего даже грубейшие пьяницы подумывали снять кепки. Некоторые, припомнив, что они итальянцы, услужливо проговорили:

— Molto bella[96], — и сделали в воздухе жесты, будто кур щипали.

Она обратилась к Эндерби без преамбулы:

— Так я и знала, найду вас в каком-нибудь таком местечке. Сыта по горло. Меня тошнит до смерти. Видно, вы изо всех сил стараетесь превратить наш медовый месяц в фарс, а меня выставить дурой.

— Садитесь, — предложил Эндерби. — Садитесь, пожалуйста. Выпейте вот этого замечательного фраскати. — Кивком указал на сухую и довольно чистую часть скамьи, где сидел. Литанист догадался, что она inglese, соответственно перенес на нее страсть к футболу и некстати сказал:

— Бардак, — имея в виду «Спартак».

Веста садиться не стала.

— Нет, — сказала она. — Вы со мной пойдете автобус искать. То, что я хочу сказать, обождет до возвращения в Рим. Не желаю рисковать публичным скандалом.

— Мир, — передразнил ее Эндерби. — Мир и порядок. Вы надо мной сыграли очень злую шутку, и я ее в спешке не позабыл. Поистине гадкая шутка.

— Пошли. Некоторые автобусы уже уехали. Оставьте вино и пойдем.

Эндерби увидел, что остается еще поллитра золотой драгоценной мочи. Наполнил стакан и сказал:

— Salute. — Проглотил возбужденные крики «bravo», полные энтузиазма, подобно услышанным на священном холме, хоть тогда не в свой адрес. — Хорошо, — сказал он, помахав на прощанье.

— Мы опаздываем, — предупредила Веста. — Опаздываем на автобус. Не опоздали бы, если б я не пошла вас искать.

— Шутка злая была, — повторил Эндерби. — Почему вы мне не сказали, что нас везут в Ватикан?

— Ох, не будьте таким идиотом. Это не Ватикан, а летняя резиденция. Где же наш автобус, скажите на милость?

Число автобусов было ошеломляющим, все одинаковые. В них уютно и самодовольно гнездились пилигримы; некоторые с нетерпеливым ревом уносились прочь. Автобусы стояли повсюду — у обочины, на холмистых улочках, — точно большие жуки в щели. Веста с Эндерби принялись быстро, но внимательно, будто покупать собирались, осматривать автобусы, пассажиров и прочее. Ничего знакомого вроде бы не обнаружили, и Веста начала издавать огорченные звуки. Прислушавшемуся сквозь плотную завесу вина Эндерби показалось, что он слушает общепринятый английский, с которого грубо ободрана облицовка и инкрустация, в результате чего звучит лалланс[97], пряный, как маринованный домашний лук, с горловыми и гортанными перебивками. Она в самом деле встревожилась. Эндерби сказал:

— Черт с ним, бросят нас — особого вреда не будет. Тут должны быть автобусы, поезда, такси или что еще там. Не в джунглях же мы заблудились или где еще там.

— Вы обидели гида, — упрекнула Веста. — А еще богохульничали. Знаете, эти люди к религии очень серьезно относятся.

— Чепуха, — сказал Эндерби. Небо над их ищущими головами украдкой заволоклось тучами. Атмосфера стала зеленоватой, словно раньше или позже намеревалась стошнить. За озером снова мягко забарабанила тревога, как бы кончиками пальцев в тимпан.

— Дождь собирается, — взвыла Веста. — Ох, захватит нас. Вымокнем. — Однако непроницаемый от вина Эндерби велел не волноваться: сядут они в тот самый проклятый автобус.

Но они в него не сели. Как только подошли, автобус игриво тронулся, мотором прорычав Эндерби презрительный эксплетив. Сверху вниз смотрели лица, пилигримы ухмылялись, махнуло несколько рук. Веста с Эндерби смахивали на хозяев, провожающих после размашистой вечеринки кучу довольно неблагодарных гостей.

— Он это нарочно сделал, — крикнула Веста. — Отомстил. Ох, сколько от вас неприятностей. — Поспешили к другому автобусу, и тот, как играющий в догонялки котенок, мигом пришел в движение. Осталось уже совсем мало, хотя Эндерби испытывал уверенность, что в одном из немногих оставшихся маячит римская физиономия, неблагородная физиономия римского гида, и римские пальцы делают сложные злобные триумфальные жесты.

Тимпанщики за озером, схватив чуткие палочки, пророкотали несколько тактов, пока автобусы, как бы спасаясь от плохой погоды, с песней мчались к городу. Озеро претерпевало сложные металлургические преобразования, небо, окутываясь жарким и устрашающим светом, начинало потеть, потом плакать.

— Ох, Иисусе, — крикнула Веста, — начинается. — И действительно, началось, когда до другого укрытия, кроме деревьев, оставалось полмили: небо треснуло бочкой дождевой воды, воздух стал опрокинутым вертикально стаканом, откуда лилась бадья за бадьей. Они слепо мчались к гостиничке на берегу озера, Веста топала ловкими шпильками, Эндерби крепко держал ее за локоть, как школьный циркуль; оба уже слишком вымокли, чтобы так торопиться в убежище. Голова Эндерби ощетинилась перхотью от потопа, желтовато-коричневый летний костюм промок. Но она, бедная девочка, совсем погибла: шляпа комично болтается, крысиные хвосты волос, тушь течет, лицо плачущей старой карги словно оплакивало дезинтеграцию шика.

— Сюда, — выдохнул Эндерби, втащив ее прямо в зал, где пахло простором и свежей краской, с пустыми столами и стульями, с прилизанным официантом, который любовался свободным потоком дождя. — Думаю, — пыхтел Эндерби, — надо взять номер, если они у них есть. Первым делом просохнуть. Может, у них… — Официант выкрикнул чье-то имя, потом повернул молодое пустое лицо к двум промокшим. — Una camera, — сказал Эндерби. — Si é possible[98]. — Парень вновь крикнул мальчишеским несломавшимся криком под барабанную дробь воды. Пришла женщина, сливочно жирная, в цветастом платье, сочувственно цыкнула, бросила быстрый взгляд на безымянный палец Весты, сообщила, что имеется camera с одной letto[99]. Несмотря на грандиозную улыбку, Веста смахивала на сопливую бродяжку. — Grazie, — сказал Эндерби. На запоздалом небе мигом треснула молния, тимпанщики отсчитали полтакта и вступили с прекрасным раскатом, с грохочущими аккордами космического Берлиоза. Дрожавшая Веста перекрестилась.

— Зачем, — спросил Эндерби, — вы это сделали?

— Ох, Боже, — призналась она, — я боюсь. Грома не выношу. — Желудок у Эндерби перевернулся при этих словах.

4

Наверху в спальне они предстали друг перед другом голыми. Эндерби почему-то не ожидал, что они предстанут друг перед другом голыми, когда скинут мокрую одежду, кучей выбросив ее за дверь. Предполагалось, что они предстанут голыми друг перед другом как-нибудь иначе: сознательно, по желанию или из чувства долга. Он старался переварить столько других вещей, что никак не мог предвидеть эту преждевременную картину (а там, на холме, очень чисто вписалось в картину великое послевременное свидетельство), ибо комната в высшей степени походила на детскую Эндерби: изображения святого Иоанна Крестителя, Святого Сердца, БДМ[100], мелодраматической Голгофы; запах нечистого постельного белья, пыли, обуви, застоявшейся святой воды; невыбитый волокнистый ковер, узкая койка. Воспроизведение здесь, в Италии, под дождем, основных декораций стольких подростковых монодрам не удручало его: эта спальня всегда оставалась мятежным анклавом в мачехиной стране. С полной четкостью вспомнились строки неопубликованного стиха:

…Бывало, ты, превратно понятый родней,
В пятнадцать, летом, вечером в постели
Верил в существованье древних городов, где побывал,
Отправившись с какой-нибудь заброшенной платформы,
С билетом, купленным при заболтавшихся часах.
О, прошлое кому удастся расчленить?
Ложится мальчик в дружелюбную постель
На мать непознанную, входит в лоно
Истории, овладевает ею, наконец. Наверно, слезы
Все так же жаждут той вонючей и нестираной подушки,
Замаранной всей грязью прошлого постели,
Со вшами, дрянью, глупостью и бредом Золотого Века,
Но любящего, материнского, в конце концов, Эдема…

Он несколько раз кивнул, стоя голым в дождливой Италии, думая, что всегда хотел иметь мать, а не мачеху, сам сотворил эту мать в своей спальне, создал ее из прошлого, из истории, мифа, искусства поэзии. Когда она возникла, то стала стройнее, моложе, больше похожая на любовницу; она стала Музой.

Молния вновь сотрясла твердь, потом, тщательно отсчитав, хохотавшие барабанщики адски грянули в звучные мембраны. Веста коротко взвизгнула, обхватила тело Эндерби и как бы попыталась в него втиснуться, будто он был ободранным кроликом большого размера, а она — горстью трясущейся фаршировки.

Назад Дальше