— Пит, — сказала она. — Пит, сделай так еще раз. Ох, Пит, обалдеть, черт возьми. — Акцент грубый, с намеком скорее на Горбалс[118], чем на Эскбэнк; вдобавок спящая Веста начала прибегать к грязным терминам, предполагавшим крайнюю развязность. Эндерби в ужасе слушал, успокоив в конце концов нервы соображением, что спящему все позволено, даже некрофилия. Он не стал предпринимать попыток вытащить сумочку из-под серебряной руки; возможно, в квартиру удастся войти без ключа. Совершить проникновение, как говорится. Теперь ему хочется совершить бегство, причем поскорей.
Пока он нашаривал дверную ручку, скрытую под норковой шубой, висевшей на дверном крючке, возникло впечатление, будто она почти что воспряла от сна; в конце какого-то длинного коридора ствола головного мозга Эндерби резко, предупредительно звякнул какой-то звонок. Он ее успокоил словами и звуком:
— Брарррх. Просто иду в уборную. — Последние адресованные ей слова при тихо взятой под руку норке. Она что-то буркнула, облизнулась, потом, как бы удовлетворенная, начала опускаться к более глубоким уровням сна. Эндерби открыл дверь и вышел. Секунду постоял, успокаивая громкое сердце, испытал осторожное ликование в предчувствии, что скоро, в самолете, испытает полное, ничем не ограниченное ликование.
Когда он взвешивал чемодан, оплачивал груз, покупал на автобус билет, зашевелился стих:
Мачеха Запада…
Эндерби с волнением ждал, когда образы попадут в фокус, — Император и Папа, пантомима одной и той же дамы, больше никакого красного мяса после изобилия на рычащей арене, старая сука-волчица с отвисшими сосками, большой задний двор с разбитыми колоннами в ожидании мусорщика; Эндерби с нетерпением ждал рифмованных строчек. Город, голод. Дальше ничего.
Мачеха Запада, наипродажнейший там-там-там город
Из всех. Пользуясь сукой-волчицей,
Ромул и Рем утоляют там-там-там-там голод,
Там-там из сточной канавы водицей.
В автобусе до Кьямпино Эндерби, хмурясь, призывал Музу сделать что-нибудь с этим хламом. Посаженный в самолете рядом с негром-священником, он ворчал и хмурился так, что стюардесса пришла и спросила, в чем дело. Личность подозрительная: ворчит, хмурится, норковая шуба в багажной сетке над головой. Эндерби смотрел вниз на Рим, уже совсем забыв о Весте. Надеясь, что на прощанье удастся шепотом процитировать хоть станс стиха. Расстроенный, полный неких предчувствий, помня пророчество предателя Роуклиффа, он сумел выдумать только прощание, выходившее за грань слов, которое негр-священнослужитель явно принял за неуважительный комментарий относительно цвета своей кожи:
Фффффрррррерррррпшшшшшш.
Часть третья
Глава 1
1
— Вам абсолютно не о чем беспокоиться, — заверил доктор Престон Хоукс. — Снимки отрицательные: ни ТБЦ, ни карциномы, ничего. — И поднял парочку мутных портретов Эндерби изнутри. — И все прочее точно так же. — У него был громкий северный голос, кое-какие гласные кустарно приближались к нормативному языку. — Можете идти со спокойной душой. — Молодой, чрезвычайно зубастый, взъерошенный, загорелый, он как бы побочно рекламировал оздоровительные возможности курорта, где практиковал. — Если сода помогает от диспепсии, просто сидите на соде. Но в принципе ваш желудок с кишечником идеально здоровы.
— Вы бы сказали, — уточнил Эндерби, — что в ближайшем будущем я вряд ли умру, да?
— О, дорогой дружище, — сказал доктор Престон Хоукс, — никто из нас этого никогда знать не может. Кроме обычных жизненных случайностей — наезд, удар током, поскользнулся в ванной, — всегда существует определенный неведомый фактор, выявлению не подлежащий. Мы знаем много, — сказал он, — однако не все. Но, насколько я вижу, физически вы здоровы и можете прожить много лет. — И засиял перед Эндерби, словно жарившийся ломтик картошки. — Конечно, — оговорился он, — сердечные тоны не так хороши, как могли бы. Упражняйтесь: теннис, гольф, прогулки. Хорошо бы слегка похудеть. Воздержитесь от жареного; не ешьте слишком много крахмала. Работа у вас сидячая? Писарь какой-нибудь?
— Пожалуй, в устаревшем смысле, — признал Эндерби. — Я, — объяснил он, — поэт.
— Вы хотите сказать, — недоверчиво переспросил доктор Престон Хоукс, — это ваша работа?
— Была, — сказал Эндерби. — Собственно, я поэтому к вам и пришел. Понимаете, больше стихов не пишу.
— О. — Доктор Престон Хоукс заволновался; простучал по столу в разные стороны упражнение для пяти пальцев с застывшей на губах нервной улыбкой. Заговорил теперь путаней, забормотал: — Ну, по-моему, вряд ли… я хочу сказать, это меня не касается, правда? Я хочу сказать, на мой взгляд… То есть, если вы больше стихи писать не собираетесь, что ж, желаю удачи. Максимальной удачи и прочего. Только это целиком и полностью ваше личное дело, правда? В любом случае, я бы так сказал. — И принялся, пусть неумело, выполнять ритуал человека, чье время дорого: синдром нервного копанья в бумагах, косые взгляды на часы, близоруко прищуренные взоры над головой Эндерби, точно в двери над косяком должен был просочиться другой пациент.
— Нет, — сказал Эндерби, — вы неправильно поняли. Я имею в виду, стихи больше писать не могу. Стараюсь, стараюсь, а ничего не выходит, ничего не приходит. Понимаете, что я имею в виду?
— О да, — опасливо улыбнулся доктор. — Вполне. Ну, я бы на вашем месте слишком не беспокоился. Я хочу сказать, в жизни другие вещи есть, правда? Солнце светит, дети играют. — Это была буквальная истина; доктор Престон Хоукс поднял руку, словно сам под присягой свидетельствовал о теплых вечерних лучах за окном, о шумно верещавших по пути на пляж детях. — Я хочу сказать, писание стихов еще не все в жизни, правда? Найдете другое занятие. Жизнь еще вся перед вами. Лучшее впереди.
— А какова, — спросил Эндерби, — цель жизни?
Доктор просветлел при этом вопросе. Он был достаточно молод, чтобы иметь на него ответы, ответы, хорошо проработанные на студенческих диспутах с дымящими трубками.
— Цель жизни, — с готовностью доложил он, — в жизни. Сама жизнь есть цель жизни. Живи здесь и сейчас, получая от жизни все возможное. Жизнь — это жизнь, квадратными дюймами и круглыми минутами. Цель в процессе. Жизнь такова, какой ты ее сделаешь. Поверьте, я знаю, что говорю. Я, в конце концов, доктор. — И улыбнулся каким-то рамочкам на стене, двум своим должным образом удостоверенным дипломам бакалавра.
Эндерби энергично и мрачно затряс головой.
— Не думаю, будто Китс так ответил бы. Или Шелли. Или Байрон. Или Чаттертон. Мужчина, — сказал он, — как дерево. Плоды приносит. Когда перестает приносить, его жизнь кончается. Поэтому я и хотел выяснить, не умираю ли.
— Слушайте, — резко перебил доктор, — это просто куча болезненной ерунды. Все обязаны жить. Для этого и существует Национальная служба здравоохранения. Чтобы помогать людям жить. Вы здоровый мужчина, перед вами годы жизни, надо этому очень радоваться, быть очень благодарным. Иначе, давайте признаем, вы богохульствуете против жизни и Бога, против демократии, да, и против Национальной службы здравоохранения. Это нечестно, правда?
— Но зачем мне жить? — спросил Эндерби.
— Я вам говорил, зачем жить, — еще резче бросил доктор. — Не заметили, да? Живите ради жизни. И разумеется, ради других. Живите ради своей жены и детей. — И позволил себе бросить на две секунды любовный взгляд на стоявшую на столе фотографию: миссис Престон Хоукс играет с мастером Престоном Хоуксом, мастер Престон Хоукс играет с плюшевым мишкой.
— Жена у меня была, — сказал Эндерби, — только очень короткое время. Я оставил ее почти год назад. В Риме. Мы просто не поладили. Вполне уверен, что у меня нет детей. По-моему, могу абсолютно точно сказать.
— Ну, тогда хорошо, — сказал доктор. — Но конечно, есть множество других людей, которым вы нужны. Друзья и так далее. Как я понимаю, — осторожно добавил он, — еще остаются любители читать стихи.
— Уже написанные, — сказал Эндерби. — Пусть читают. А больше не будет. И я, — сказал он, — не из тех, у кого есть друзья. Поэт должен оставаться один. — От этой риторически высказанной против воли банальности взгляд его остекленел, он неловко поднялся со стула.
Смотревший телеспектакли доктор подумал, будто видит в Эндерби признаки замышляемого самоубийства. Он был неплохим врачом. И сказал:
— Вы ведь никаких глупостей не собираетесь натворить, а? Я хочу сказать, подобные вещи никому ничего хорошего не приносят, правда? Я хочу сказать, особенно после того, как вы у меня побывали, и прочее. Жизнь, — сказал он без прежней уверенности, — надо прожить. У всех у нас есть обязательства. Знаете, я про вас в полицию сообщу. Не делайте чего не следует. Слушайте, если хотите, я вам консультацию у психиатра устрою. — И сразу руку протянул к телефону, готовый немедленно бросить на благо Эндерби все силы Национальной службы здравоохранения.
— Уже написанные, — сказал Эндерби. — Пусть читают. А больше не будет. И я, — сказал он, — не из тех, у кого есть друзья. Поэт должен оставаться один. — От этой риторически высказанной против воли банальности взгляд его остекленел, он неловко поднялся со стула.
Смотревший телеспектакли доктор подумал, будто видит в Эндерби признаки замышляемого самоубийства. Он был неплохим врачом. И сказал:
— Вы ведь никаких глупостей не собираетесь натворить, а? Я хочу сказать, подобные вещи никому ничего хорошего не приносят, правда? Я хочу сказать, особенно после того, как вы у меня побывали, и прочее. Жизнь, — сказал он без прежней уверенности, — надо прожить. У всех у нас есть обязательства. Знаете, я про вас в полицию сообщу. Не делайте чего не следует. Слушайте, если хотите, я вам консультацию у психиатра устрою. — И сразу руку протянул к телефону, готовый немедленно бросить на благо Эндерби все силы Национальной службы здравоохранения.
— Не беспокойтесь, — успокоил его Эндерби. — Я не сделаю ничего, что сочту глупым. Обещаю.
— Поживите немножечко, — безнадежно посоветовал доктор. — Встречайтесь с людьми. Телевизор смотрите. Выпейте время от времени в пабе, в разумном количестве можно. Сходите в кино. Пойдите посмотрите фильм ужасов за углом. Отвлечетесь.
— Я его в Риме видел, — сказал Эндерби. — Мировую премьеру. — Здесь, в Англии, «L’Animal Binato», «Двусущный Зверь», превратился в «Сына Инопланетного Зверя». — Фактически, — сообщил Эндерби, — я его написал. То есть его у меня украли.
— Слушайте, — сказал доктор Престон Хоукс и встал. — Я вообще без всякого труда устроил бы вам консультацию. По-моему, вы бы гораздо лучше себя почувствовали, поговорив с доктором Гринслейдом. Знаете, человек он хороший, очень симпатичный. Могу сейчас же звякнуть в больницу. Вообще без труда. Может быть, он вас первым же делом с утра примет.
— Ну, — сказал Эндерби, — не волнуйтесь. Принимайте жизнь такой, какова она есть. Живите по квадратному ярду, или как вы там говорили.
— Мне абсолютно не нравится то, что вы можете сделать, — заявил доктор Престон Хоукс. — Было б нечестно, если бы вы вернулись домой и покончили самоубийством прямо после визита ко мне. Лучше бы встретились с доктором Гринслейдом. Могу сейчас же позвонить. Могу прямо сейчас койку устроить. Не уверен, что вам сейчас можно идти одному. Только не в таком настроении, вот что. — Он стоял, молодой, сбитый с толку, бубня: — Я хочу сказать, в конце концов, у всех у нас есть обязательства друг перед другом…
— Я абсолютно нормален, — успокоил его Эндерби, — если это вас беспокоит. И вновь обещаю не совершать никаких глупостей. Если желаете, можете получить заверение в письменном виде. Я вам письмо пришлю. Напишу сразу по возвращении в свою берлогу. — Доктор Престон Хоукс покусал губу с одного конца до другого, а потом обратно, как бы проверив ее на прочность. Мрачно и неуверенно взглянул на Эндерби, не одобряя упоминания в данном контексте письма. — Все, — сказал Эндерби с убедительной широчайшей улыбкой, — будет хорошо. — Они поменялись ролями. — Вообще не о чем беспокоиться, — с докторской жизнерадостностью сказал Эндерби. Потом быстро ушел.
Прошел через приемную, полную народа, который, судя по виду, тоже не мог стихи писать. Одни, в спортивных костюмах, как бы готовились вырваться из сетей доктора Престона Хоукса, несли свои недомоганья легко, как пиджачный значок; другие, более официально одетые, считали болезнь типом церкви. Эндерби пришлось протискиваться, чтобы выйти. Он где-то посеял контактные линзы, а очки, которые прежде носил, по-прежнему предположительно оставались в квартире на Глостер-роуд. Если она, конечно, не выбросила все, что принадлежало ему. Шагая в роскошном приморском свете, Эндерби произнес слово «полиция». Если доктор собрался полицию на него натравить, надо действовать быстро. Он мысленно услыхал то, что мир называет здравым рассудком, как нечто топочущее в неуклюжих тяжелых ботинках. И вспомнил ботинки, которые его преследовали, застигнутого лучом фонарика легавого при попытке, только что вернувшись из Рима, проникнуть в квартиру через окно. Разумеется, можно было объясниться, но полиция в русле профессиональной тенденции к подозрительности вполне могла задержать его до приезда со временем Весты. Некоторые объяснения опровергла бы шуба из норки, брошенная на бегу. Поэтому он ткнул чемоданом констебля в промежность и между стартовым и финишным свистками финтил, пока — к своему изумлению, ибо считал подобные вещи возможными только в кино, — не умудрился удрать, юзом пронесшись по улочке и шмыгнув в переулок, выждав там, пока свистки безнадежно не защебечут вдали тропической заблудившейся птицей.
Майское солнце со свистом летело над морем, разливая над ним нечто вроде слепящего и пронизанного серебром мармелада. Это было не то море, возле рева которого он трудился с такой малой пользой над «Ручным Зверем», а северо-западный его собрат. Питало оно более шумный, более вульгарный курорт по сравнению с прежним домом Эндерби на Канале: больше смака в пабах, шире гласные; можно купить кувшин чаю, взять с собой в пески; на увеселительных пляжах в истерике бьются активные игральные автоматы; комик из концертировавшей под открытым небом труппы говорил партнеру, что, будь у него резиновые мозги, их не хватило б на пару подвязок для канарейки. «В моих жилах течет кровь, голубая, как незабудка», — объявлял партнер. «А у меня какая, по-твоему? — отвечал комик. — Одуванчиковая и лопуховая?» Странное место, подумали бы потомки, избранное для смерти.
Нынешним дивным вечером, заметил, присмотревшись, Эндерби, выстроились очереди на «Сына Инопланетного Зверя». В следующем подъезде, за два до кинотеатра, зияла холодная каверна аптеки, полная запахов мыла, праздного смеха в хранилище лекарств, печатных моментальных пляжных снимков с загорелыми руками и шеями. Эндерби пришлось ждать, пока отдыхающей женщине продадут заколки для волос, крем для кожи, перекись водорода и прочие стимуляторы жизни, прежде чем возникла возможность попросить смертельные средства. Наконец девушка в белом халате склонила перед ним набок голову:
— Слушаю, сэр?
Он испытывал смущение, будто презервативы приобретал.
— Аспирин, пожалуйста.
— Большую, сэр, маленькую? — Видно, есть разных размеров.
— Будьте добры, относительно маленькие. Мне много надо будет принять. — Она разинула на него рот, поэтому он пояснил: — Разумеется, не смертельную дозу. — И победно улыбнулся.
— Ха-ха, сэр. Надеюсь. Только не в такой чудный вечер. — И правда.
Эндерби вышел с бутылочкой с сотней таблеток. Всего у него оставалось ровно два пенса.
«Отлично, — решил он, — рассчитано время».
2
«Странный год», — размышлял Эндерби с потенциальной смертью в кармане, свернув с теплого, веселого, пивного, разноцветно-леденцового променада на Боггарт-роуд. Странный пустой год, или почти год.
Июнь — месяц брака, медового месяца, бегства. Он забрал из лондонского банка девяносто изображений костлявых львов. Купил губчатую сумку, сунул туда львов, обмотал сумочную тесемку вокруг брючной пуговицы, затолкал в брюки. Теперь сумка ходила с ним и сидела большой удобной мошонкой. Каждый носит с собой личный банк; весело в любой час расплачивается; никаких процентов (хотя, разумеется, и никакого превышения кредита); скромные запросы удовлетворяются без формальностей. Он поехал сюда, на северный курорт, с одобрением упомянутый как-то Арри (далеко от юга, от Лондона, Весты). Нашел уютный чердак с газом (уборная, совмещенная с ванной) у миссис Бамбер на Баттеруорт-авеню, перманентную вершину над преходящими отдыхающими постояльцами.
В июле и августе трудолюбиво составил том из пятидесяти лирических стихотворений (чистые копии, последние наброски лежали, к счастью, в чемодане, съездив в Рим и из Рима; масса прочих, сырых материалов еще оставалась или была выброшена из квартиры на Глостер-роуд, вероятно, уже недоступная). Том получил название «Круговая павана». Отпечатанный на машинке маленькой женщиной в машинописном бюро в Манчестере, он был отправлен и без особого энтузиазма получен издателем. В кабинках общественных уборных, покупая за пенни приватность, Эндерби запланировал длинную автобиографическую поэму белым стихом, типа «Прелюдии». С пока еще пухлой губчатой сумкой в штанах можно было позволить себе обождать, пока ушедшая в спячку или надувшая губы Муза очнется и образумится. Несколько получившихся поэтических автобиографических строк были уничтожены, переписаны, уничтожены, переписаны, уничтожены, переписаны, заспаны, прочитаны, перечитаны, переписаны, уничтожены. В августе и сентябре курорт стал большеротым от веселых гостей, носивших смешные шапчонки со слоганами (Попробуй, Со Мной Это Просто; Гуляй, Джо, Мама Не Узнает), липким от поцелуев, морской воды, эля, леденцов, карамели. Новостей ни от Весты, ни от кого-либо другого не поступало. Сидя как-то солнечным утром в общественной уборной, слыша, как дети по дороге на пляж весело колотят в ведерки лопатками, он смаковал, подобно фраскати, свое вновь обретенное одиночество. Хотя жаль, что ничего не может писать. Идея длинной автобиографической поэмы была отброшена; может, эпическая поэма о короле Артуре, или лорде Резерфорде, или об Олкоке и Брауне? Может быть, драма в стихах? Эндерби провел долгие каторжные часы в публичной библиотеке, притворяясь, будто работает по-настоящему, закладывает фундамент, собирает материал. Он ничего не написал.