Антистерва - Анна Берсенева 15 стр.


– Игорь погиб в девятнадцатом году в Крыму, – глядя ему прямо в глаза серыми, вдруг похолодевшими глазами, сказала Елена. – Он воевал в частях генерала Врангеля. А Дима, наш младший, служил во флоте. Я надеюсь, он жив, во всяком случае, его эскадра успела уйти из Севастополя в Бизерту. Это в Африке, в Тунисе, – зачем-то добавила она.

– Клавдий Юльевич не знает? – тихо спросил Василий. – Про то, что ваш брат погиб?..

Он вспомнил, с какой гордостью говорил Делагард о своем сыне, который сделал такой прекрасный дорожный шкаф, и сердце у него тоскливо сжалось от сочувствия к этому человеку с ясным взглядом ребенка.

– Почему? Конечно, знает, – пожала плечами Елена. – И вам следует знать.

– Но я же не спрашивал, Лена, – пробормотал Василий. – Вам же, наверное…

Он хотел сказать, что ей, наверное, тяжело об этом вспоминать, – но не успел сказать.

– Если уж судьба нас свела, то вы должны отдавать себе отчет в том, что отношения с нами могут быть неполезны для вашей карьеры, – резко оборвала его Елена.

Когда она сказала «судьба нас свела», сердце у него дрогнуло и провалилось в такую пропасть, в которой было одно только счастье. Но она сразу произнесла эти холодные, лишь для чужого человека предназначенные слова про карьеру – и счастье сразу кончилось.

– Извините, – пробормотал Василий. – Я вовсе не собирался вмешиваться в вашу жизнь.

И тут она улыбнулась снова, такой улыбкой, которой он никогда не видел на ее лице. И глаза сразу стали совсем другими – серые пронзительные лучи, которыми они минуту назад были расчерчены так холодно и отчужденно, превратились в нежные серебряные нити.

– Вы очень хороший человек, Вася, – сказала Елена. – Такой хороший! Я позабыла, что такие бывают, потому и говорю с вами вот так… Да разве я о том беспокоюсь, что вы вмешаетесь в нашу жизнь? Я о вас беспокоюсь, мальчик нежный, это ведь для вас может оказаться опасно поддерживать такие контакты. Видите, я уж и разговариваю их словами… Простите меня, Васенька, я не хотела вас обидеть!

– Вы меня не обидели, – с трудом, задыхаясь, проговорил он. Невозможно было говорить спокойно и внятно, глядя в ее серебряные глаза! – Лена, я так… Я люблю вас, вот в чем все дело, я так вас люблю, что вы все равно догадались бы, даже если бы я не сказал, и потому…

Он говорил эти торопливые, сбивчивые слова, хотя еще мгновение назад не представлял, что сможет их произнести, хотя почему же не сможет, они ведь были у него внутри с той самой минуты, когда он ее увидел, там, на полустанке в Голодной степи, ну конечно, с первой минуты, он и представить не мог, что так в самом деле бывает, и он тогда подумал еще, что она похожа на античную богиню, но этот ее вздернутый нос смешной, и серебряные волосы как облако, и…

И, не в силах больше думать о ней вот так, отдельно от себя, и вспоминать ее, видя перед собою, Василий обнял Елену и прижал к себе так сильно, что она тихо ахнула – от неожиданности или еще от чего-то; он не понял.

Он ожидал чего угодно – что она оттолкнет его, что презрительно пожмет плечами и, не оборачиваясь, выйдет из комнаты, что заплачет… Да ничего он не ожидал, у него было темно в глазах и сердце комом стояло в горле, не давая дышать! И уж точно не ожидал он, что Елена замрет в кольце его рук, а потом осторожно, с какой-то изумленной опаской, положит голову ему на плечо.

Она положила голову ему на плечо и замерла, словно слушая что-то. Он ничего не видел сквозь серебряное облако ее волос и ничего не хотел видеть. Все, чем была его жизнь, – война, отчаяние от невозможности быть на этой войне, любовь, отчаяние от невозможности этой любви, и большие горы под простым синим небом, и одиночество, – все стало сейчас этим прозрачным сияющим облаком, и если бы он мог, то сам стал бы им тоже, стал бы весь, потому что не было в его жизни ничего дороже, чем эта женщина в его объятиях.

Может быть, он даже не дышал, и она не дышала тоже. Во всяком случае, он не слышал дыхания – только пронзительную тишину.

Тишина не нарушилась и когда Елена выходила из комнаты – ее шаги были слышны только у него в сердце.

О том, что она может не выйти к нему ночью, Василий совсем не думал.

Конечно, они ни о чем не договаривались, они вообще не сказали друг другу ни слова, когда вышли во двор, к суфе, на которой сидел под виноградными лозами ее отец. Только здесь Василий вспомнил, что у нее есть отец, и есть муж, и что она назвала его нежным мальчиком, и дурак бы не понял, что это значит…

Но все, что он понимал умом, не значило ровно ничего. Он еле дождался темноты, которая здесь, в кишлаке, была абсолютной: таджики не зажигали вечерами огня, потому что он был им ни к чему, а служащие прииска должны были рано вставать и поэтому ложились тоже рано.

Кажется, она говорила, что муж часто задерживается допоздна, а иногда и до утра, да, так она говорила, и голос у нее при этом был какой-то холодный и даже брезгливый, или ему просто показалось?

Где ее муж ночует сегодня, Василий не знал. Но он знал, глядя на темные маленькие окошки ее дома, что сейчас она выйдет сюда, к зарослям ежевики, которые живой изгородью отделяют кишлак от гор.

Хорошо это или плохо, что он ждет ночью замужнюю женщину под окнами ее дома, Василий не думал вообще. Такое безразличие было для него необъяснимо, потому что в его представления о порядочности – неизвестно откуда, надо сказать, взявшиеся, никто ведь не говорил с ним на такие темы – ничто подобное не укладывалось. Но это не казалось ему странным, а почему, он не понимал. Он ждал Елену.

Он не удивился, когда она вышла. Не могло быть иначе; Василий знал, что она понимает это так же сильно, как он. И, когда она протиснулась в просвет между ежевичными кустами и тоненько ойкнула, оцарапавшись о колючие ветки и зацепившись за них платьем, он помог ей отцепить платье так, словно делал это всю жизнь и словно это было самое важное дело в его жизни.

– Пойдемте к реке, – сказала Елена; он сразу взял ее руку в свою, и она не отняла руки. – Да?

У реки, которая текла между скалами за кишлаком, их шаги уже не звучали как гром небесный – сливались с шумом стремительной воды. И говорить можно было не таясь.

– Вася, милый, что же теперь?.. – Отчаяние, которое он всегда чувствовал в ней, сейчас звучало открыто. – Лучше бы тебе уехать, может быть, ты сумеешь как-нибудь, Васенька, а?.. Ничего тебе со мной не будет, кроме горя, и зачем тебе оно, за что?

Зачем – это был последний вопрос, который он сейчас себе задавал. Вернее, этого вопроса не было вовсе. Он знал, что не жил до той минуты, когда ее увидел, и знал, что за все блага мира не вернется больше в ту жизнь, в которой не было ее, – не вернется в жизнь, которой не было.

– Ты не говори так, не говори, – не сказал, а выдохнул он. – Ты скажи только, что мне сделать, чтобы ты ни о чем плохом не думала?

Он спросил об этом, уже не видя ее лица – Елена снова прижалась головой к его плечу, как тогда, в беленой комнатке. И ответ стал ему не нужен.

У реки было прохладно, почти холодно – теперь, в октябре, ночи уже не были такими же жаркими, как дни, а в горах особенно. Василий запахнул полы своей брезентовой штормовки у Елены за спиной, и в этой, ставшей общей, одежде ему все время, пока они целовались, казалось, что никаких преград между ними уже нет.

Да их и в самом деле не было. Это было так необыкновенно, так счастливо! И о каком его горе она говорила, и отчего всхлипывала, уткнувшись ему в плечо, если не могло для него быть большего счастья?..

Если бы Василий мог сейчас чему-нибудь удивляться, то, может быть, удивился бы тому, что он, никогда даже не целовавший женщину, сейчас делает все без тени неловкости, с каким-то необъяснимым умением – нет, не умением, совсем не умением, а с тем сильным чувством, которое позволяет не ошибаться во всем, что слабее этого чувства. То есть вообще ни в чем позволяет не ошибаться.

Наверное, выходя к нему, Елена одевалась торопливо: под платьем у нее ничего не было, а само платье было такое легкое и тонкое, что совсем не мешало, как будто не было и его.

Он расстелил штормовку в тени высокой скалы, нависшей над берегом, и Елена легла на нее прежде, чем он успел подумать, что камни и через штормовку слишком твердые и что же сделать, чтобы ей не было больно лежать на камнях? Он подумал об этом, конечно, подумал, но одновременно с этой своей мыслью услышал ее шепот:

– Не хочу я теперь ни о чем думать… Господи, дай же хоть немного счастья!

И, не зная, кого она просит о счастье, его или Бога, Василий лег рядом с нею.

Что она счастлива с ним, он чувствовал каждое мгновение. Это было так странно! Никогда и никто не был счастлив просто оттого, что он рядом, а сейчас он ведь всего лишь был рядом и делал все так же просто, как дышал. Он прикасался губами к ее щекам, губам, к груди в глубоком вырезе платья; она сама расстегивала пуговки, чуть опережая его поцелуи, и вдруг вышло так, что он уже целует ее грудь, совсем ему открытую. И еще одна была странность: вечером, когда он только обнял ее, то в глазах у него сразу потемнело и он перестал сознавать, что с ним происходит, а теперь, когда его близость к ней стала уже близостью в ней, в ее теле, – теперь он чувствовал и видел все совершенно отчетливо и ясно. Оказалось, в Елене есть что-то… проясняющее, да, именно проясняющее! Он почувствовал это в ту самую минуту, когда она обняла его спину ногами и немного, совсем чуть-чуть, помогла ему – помогла даже не сделать все правильно, а только понять, что же он должен делать, чтобы слиться с нею совсем, влиться в нее, как речной поток, шумевший рядом, вливался в предназначенные ему берега.

И все время, пока это длилось – наверное, очень недолго, но так для него пронзительно, – Елена обнимала ногами его спину, охватывала руками его шею и прижималась к нему, и прижималась с таким же, как у него, счастьем. Да, ее счастье было таким же, этого невозможно было не почувствовать. Он и чувствовал, он всю ее чувствовал – до тех пор, пока все у него внутри не забилось и не перестало быть чувством, потому что превратилось в пульсирующий горячий клубок, который покатился по всему его телу, от головы до кончиков пальцев на ногах. Ему показалось, что он перестает быть собой – человеком, а становится чем-то таким же природным, как электрический ток или магнитный импульс.

То есть, конечно, он подумал об этом уже потом, когда все это – судороги, в которых он забился, стон, которого не сумел сдержать, даже заскрежетав зубами, – кончилось, и оказалось, что Елена лежит уже не под ним, а рядом, а он часто и коротко дышит в ее растрепавшиеся волосы.

Он совсем не стеснялся видеть ни ее голую грудь, ни даже собственное голое тело. Хотя невозможно ведь было не понимать, как непригляден он сейчас – потный, в спущенных штанах и в задравшейся рубахе.

В Елене была какая-то особенная правда, рядом с которой неважными становились все неловкости, из которых наполовину состояла первая близость.

Она подняла голову от его плеча и посмотрела ему в глаза, прямо и чуть снизу. Василий видел ее глаза так ясно, как будто ночь расступилась вокруг ее лица.

– Ты такой хороший, – тихо сказала Елена. – И за что мне это? Я понимаю, глупо сейчас об этом говорить, но я все равно хочу сейчас, сразу… Я ему давно не жена, то есть… то есть я… только с тобой, ты понимаешь?

Василий понял, что это из-за него она так осторожно подбирает слова, а не называет свои отношения с мужем просто и прямо. Она больше не говорила ему «мальчик нежный», но в ее нынешней боязни прямых слов те, прежние слова, все равно звучали.

– Зачем ты, Лена? – Он положил руку ей на голову; волосы были как тоненькие серебряные провода, по которым шел почти неощутимый ток. – Мне это все равно. Я тебя люблю. Ты же теперь со мной будешь, да?

Он совершенно случайно произнес это вопросительным тоном. Ему казалось, что иначе и быть не может. Конечно, она будет теперь с ним, и совсем не потому, что не близка с мужем, а потому… Потому что в этом состоит единственная правда, а единственную правду они оба понимают одинаково.

Поэтому, когда Елена вдруг отшатнулась от него, как будто он сказал что-то страшное, Василий оторопел.

– Нет! – вскрикнула она.

И тут же прижала руку ко рту. И в этом ее безотчетном жесте было что-то такое, от чего у него мгновенно похолодело в груди. Потому что в короткие страстные минуты она совсем ведь не замечала, как громко звучат их голоса, их вскрики, стоны, обрывки горячих слов, – а теперь вот заметила, значит, стала думать о каких-то посторонних, совершенно для него неважных вещах.

– Нет, – повторила Елена; теперь ее голос звучал спокойно, не громче речного шума. – Я с тобой не буду. Жить с тобой не буду.

– Но я не могу… так, – пробормотал он.

– Я понимаю. – Ее улыбка была в темноте почти не видна, но ясно слышалась в голосе. – Еще бы ты так мог, мальчик мой хороший! А я, Васенька, вся холодная до костей, и даже ты меня своей трепетностью уже не отогреешь. Поэтому лучше тебе про эту ночь забыть, и поскорее.

– А тебе? – Его голос прозвучал так глухо, что странно, как она его вообще расслышала. – Тебе это тоже лучше?

– А что мне лучше, что хуже, тебе думать ни к чему. Хочешь смолоду камень себе на шею повесить? Не выйдет, Вася, я не позволю. Камень, камень, – повторила Елена. Наверное, она без слов почувствовала его недоумение, потому что до сих пор, несмотря на холод всего, что говорила так безжалостно, не вынула свою руку из его руки. – С замужней путаться и всегда-то обуза, а тем более с такой, как я. Одни родственники чего стоят… А муж у меня злобное ничтожество, что ему в голову взбредет, никому не известно. И неужели ты думаешь, я тебе позволю во все это влезть? Мне, конечно, цинизма давно уже не занимать, но все же не настолько. Поэтому ты к нам больше не приходи, так и правда лучше будет. И ночами здесь не стой. А то я сегодня уснуть не могла – чувствовала, что ты за ежевикой прячешься, – улыбнулась она. И повторила еще спокойнее: – Не надо, Вася. Извини, но жизни ты совсем еще не знаешь. Вот этой блевотины, из которой она на три четверти состоит. И не надо тебе ее знать – поживи с молодой душой. А я десять лет, на которые тебя старше, за тридцать считаю – такие были годы… Пусти руку, милый, я встану.

Пока она, отвернувшись, застегивала пуговки на платье и поправляла волосы, Василий тоже оделся, отряхнул штормовку. Как ни странно, ее слова успокоили его. Может, он и не знал всей той блевотины, которой так много было в жизни, но кое-что узнать успел – годы, прожитые под одной крышей с отцовской женой, не прошли бесследно. И его трудно было обмануть словесной грубостью: уж как-нибудь он мог ее отличить от грубости сердечной.

– Пойдем, – сказал он, подавая Елене руку; она сняла белую резиновую тапочку с голубой перепонкой – такие тапочки почему-то назывались райскими, их носили летом многие девушки в Ленинграде, – и, балансируя на одной ноге, вытряхивала мелкие камешки. – Что загадывать, Лена? Я завтра с утра в горы. Еще на месяц. Вернусь – поговорим.

Она быстро вскинула на него глаза, что-то вроде удивления промелькнуло в них и тут же исчезло. Может быть, она хотела что-то спросить, но не спросила, а отвела взгляд и пошла вперед – прочь от реки, к своему дому.

В бараке, где жили геологи, когда возвращались с гор на базу, все еще спали. Василий пробрался к своей койке, взял рюкзак, чтобы не рыться в нем в темноте, и снова вышел на улицу. Все равно он не уснул бы сейчас, и не хотелось ворочаться с боку на бок, ожидая, когда наконец нальются ярким светом окна и выкатится из-за гор свежее утреннее солнце.

Он сел на суфу, стоящую под лозами одичавшего винограда – наверное, она осталась с прежних пор, когда вместо барака на двадцать человек в этом дворе стоял обычный дом, – и открыл «Трех мушкетеров». Эта книга всегда увлекала его, хотя он давно уже выучил ее наизусть. В ней была какая-то особенная правда – Василий знал, что такой правды не бывает в жизни, но точно так же он знал, что это самая настоящая правда и есть.

Читать было легко – не из-за выдуманного звездного света, а оттого, что над горами стояла луна, и ее-то свет был необыкновенно ярким, азиатским.

«Госпожа Бонасье ответила не сразу, но сердце ее забилось от радости и глаза загорелись надеждой.

– А что будет мне порукой, – спросила она, – если я решусь доверить вам эту задачу?

– Порукой пусть служит моя любовь к вам. Ну говорите же, приказывайте! Что я должен сделать?

– Боже мой, – прошептала молодая женщина, – могу ли я доверить вам такую тайну! Ведь вы еще почти дитя!»

Василий смутился и даже немного рассердился, прочитав эти слова, на которых книга открылась сама собою. Как будто Елена снова сказала «мальчик нежный»… Но тут же он вспомнил не слова, а всю ее – такую, какой она была всего полчаса назад, когда вся была его и была счастлива с ним, – и смущение, и другими неважные глупости тут же вылетели у него из головы. В глазах у него потемнело от единственного желания: чтобы это повторилось – повторилось сейчас и повторялось бы снова каждый раз, когда она появится в его голове и в сердце. То есть всегда.

Пот выступил у него на лбу: так ясно она стояла перед ним – счастливая, в расстегнутом на груди платье, с серебряными глазами. Он потряс головой, опустил глаза и снова уткнулся в страницу – как назло, в ту самую, где было написано, как госпожа Бонасье проводила д’Артаньяна тем долгим и нежным взглядом, каким женщина провожает человека, пробудившего в ней любовь.

И что он мог поделать с этой правдой?

Часть II

Глава 1

– Ей-богу, Лолка, если б я не знал, что ты эту шляпку сделала сама из какого-то дерьма, то подумал бы, что тебе ее подарила лично королева Елизавета! У нее, кстати, шляпка гораздо паршивее, посмотри.

Роман отвел бинокль от королевской трибуны и оглядел Лолу с таким очевидным удовольствием, словно она была лошадкой по имени Мейли Мосс, поставить на которую его уговорил милейший старичок в потрепанной клетчатой кепке – главный «жучок» ипподрома в Эйнтри. Старичок был так колоритен в этой своей кепке и в таком же потертом клетчатом пиджаке с кожаными заплатами на локтях, что, заглядевшись на него, Лола пропустила тот восхитительный момент, когда прямо перед их трибуной Мейли Мосс миновала финишную черту. Она встрепенулась только оттого, что совсем юная девушка, сидевшая рядом с ней, в досаде стукнула по барьеру розовым зонтиком, притом с такой силой, что зонтичные кружева разлетелись во все стороны, как бабочки.

Назад Дальше