Он прошел в комнату; здесь ничего не изменилось тоже.
«Неужели по-прежнему боится?» – Василий даже улыбнулся, хотя ему было совсем не весело.
Когда-то отец запретил супруге что-либо менять в этом доме. Запретил, как обычно, без объяснений, да Наталья никогда и не требовала от него никаких объяснений: она его панически боялась, поэтому ни одна безделушка на мамином письменном столе, ни одна книжка на полке, сколько Василий себя помнил, не была сдвинута ни на сантиметр. И вышитые занавески мачеха только стирала, хотя они были уже совсем ветхие и их, наверное, в самом деле пора было обновить.
Занавески подарила маме какая-то деревенская женщина, когда она в восемнадцатом году ездила под Смоленск, чтобы поменять свои платья на муку, и ее чуть не расстрелял командир заградотряда.
– И жалко, что не расстрелял змеюку, – всегда добавляла Наталья в этом месте своих воспоминаний, рассказывая маленькому Ваське о его матери.
Но занавески на окнах не меняла.
– Где отца похоронили? – спросил Василий, с трудом отрывая взгляд от стоящей на столе посеребренной глиняной птицы; круглолицый Сирин смотрел на него так же таинственно, как в детстве.
– Да уж до Кремлевской стены не дослужился! – со знакомой злобой произнесла Наталья. Василий немного удивился: раньше ее злоба не проявлялась по отношению к мужу. – Где убили, там и закопали, как собаку. Ты небось за наследством приехал? – Злоба клокотала в ее голосе так, словно Наталья полоскала горло. – А вот тебе! – Она резко выбросила вперед руку со сложенной фигой. – Он за свою жизнь нитки собственной не нажил! С его работой мог бы на золоте есть, так куда-а там – ничего ему было не надо, все только Аськино берег, как в музее каком. А что меня голую-босую оставил, это ему по херу! Я вам всегда была прислуга, что ему, что тебе. Так вот же хрена ты теперь получишь, а не наследство! Если хочешь, в Сретенское поезжай, – вдруг усмехнулась она. – Может, там тебе что и обломится. Там папаши твоего родовое гнездо, дом от деда его остался справный, ничего не скажу. Он же меня на всю войну туда отправил, хоть и мог бы по-людски на юга пристроить. Отсиделась бы не хуже тебя, в тепле-то! А в деревне этой чуть с голоду не подохла, бывало, одни яблоки жрала с ихнего сада ермоловского, чтоб ему сгореть.
– Замолчи, – поморщился Василий. – Где Тоня?
– А тебе что? – насторожилась Наталья. – Думаешь, с нее что получишь? Померла Тонька! – с необъяснимым торжеством заявила она. – Нечего тебе ее сторожить.
– Как… умерла? – растерянно проговорил он. – От чего?
– А с голодухи!
– С какой еще голодухи?! Ты что, аттестат отцовский не получала?
– Твое какое дело, чего я получала, чего не получала? Сколько денег он тебе перегнал, не счесть, еще и аттестат полковничий надо было тебе пересылать?! – прошипела Наталья. И добавила со злым упорством: – Захворала Тонька и померла. Нету у тебя родни! – выкрикнула она. – И прав на квартиру никаких нету, ты с нее еще до войны выписался. Я к адвокату ходила, он сказал. Так что езжай, откуда приехал, и дорожку сюда забудь.
Василию всегда казалось, что у Натальи существует какой-то свой русский язык: вроде бы все слова звучат знакомо, но смысл у них совсем другой. Вот и теперь – в его вопросе о сестре она расслышала только покушение на полковничий аттестат.
– И как он только жил с тобой, а? – медленно выговорил Василий.
Это было единственное, что его еще интересовало в связи с этой женщиной.
– Говорю же, в прислуги нанял дуру деревенскую, – усмехнулась она. – Днем постель стираю-глажу, ночью на той постели передок подставляю. Хорошо он устроился, папаша твой! Думал, от милицейских один раз укрыл, так я ему всю жизнь обязанная. – Тут Наталья замолчала, словно поперхнулась.
Впрочем, Василий и без напоминаний знал эту историю, хотя мачеха, наверное, считала, что он был слишком маленький, чтобы это помнить. Но она любила долгие, с завистливыми попреками, истории из прошлого и когда-то сама же рассказывала ему о том, как ее мать и братьев арестовали за разбой, а она успела через дверь на кухне выскочить в соседнюю квартиру, к Константину Павловичу, у которого после отъезда его жены была домработницей и потому имела от кухонной двери ключ. И как тот пожалел ее и сказал милиционерам, что она его гражданская жена, потому что иначе ее арестовали бы тоже, хотя она к мамашиным и братовым делам была совсем непричастная.
Василий понимал, что Наталья вошла в жизнь его отца как-то… само собою. И теперь сердце его мучительно сжалось от жалости к нему – оттого, что сами собою происходили в его жизни такие вот события…
– Ладно, – сказал он. – Ничего мне отсюда не надо, зря беспокоишься.
– Уж какие вы бескорыстные! – процедила она. – И ничего-то вам не надо, из наших-то рук. В чем пришли, в том ушли. Дворя-яне, куда нам, мужичью!
– Мамино что-нибудь возьму на память, – усмехнулся он.
– А ничего не осталось, – торопливо сказала Наталья. – Драгоценности, какие были, Аська еще в Гражданскую продала. Жрать-то надо было, какая ни есть дворянка, а уметь она ничего не умела, плясать только.
Не слушая ее больше, Василий подошел к книжной полке. Наталья встала у него за спиной, как будто опасалась, что он отыщет среди книг бриллианты. Он взял с полки несколько тоненьких книжечек в бумажных обложках, открыл одну. Мелькнул знакомый экслибрис «Из книг Аси Раевской».
Тайна смерти непонятна
Для больших умов;
Разгадать – мы, вероятно,
Не имеем слов.
Мне догадка шепчет внятно:
«Верь моим словам:
Непонятное – понятно,
Но не здесь, а там», —
прочитал Василий и вздрогнул. Совпадение с тем, что он чувствовал сейчас – да и не сейчас только, а уже давно, с той самой минуты, когда умерла Елена, – было слишком сильным, каким-то даже нарочитым. Он не любил таких совпадений. Но книжечку – на обложке стояло имя Северянина – все-таки взял.
– Книжки тоже денег стоят, – проворчала Наталья.
– Не разоришься, – отрезал он.
Может, она и хотела возразить, но промолчала. То, что Наталья труслива, Василий понял еще лет в шесть. И тогда же понял, что она, как большинство злобных и завистливых людей, готова подчинять свои поступки не любви, не жалости, вообще не чувствам, а только внешней силе. Он понял это по очень простой истории: разглядывал отцовскую зажигалку, сделанную из ружейной гильзы, – отец привез ее еще с Первой мировой войны – и опалил себе брови. Наталья тогда отвесила ему здоровенную пощечину, от которой Василий отлетел в угол комнаты и ударился спиной о шкаф. В этот день отец вдруг вернулся из командировки, хотя его ожидали только через две недели, и, конечно, сразу заметил и опаленные брови, и красные следы на Васькиной щеке.
– Он, Константин Палыч, чуть дом не спалил, – наябедничала Наталья; она всегда называла мужа по имени-отчеству.
– А это что? – спросил отец, проводя пальцем по щеке сына.
– Так обпалился же, – торопливо проговорила она – видно, боялась, как бы Васька не опередил ее, сообщив отцу, откуда взялись длинные пятна у него на щеке.
Василий молчал, старательно отводя взгляд от прямого взгляда зеленых отцовских глаз. Не мог же он ябедничать, как мачеха!
Но отец и не ждал от него ответа. Он взял Наталью за плечо и, коротко встряхнув, проговорил – медленно, раздельно:
– Запомни: еще раз пальцем его тронешь – убью. Не разведусь, не выгоню – убью. Если по-другому не умеешь, убирайся прямо сейчас.
– Да что вы, Константин Палыч! – заскулила Наталья. – Я ж к Васеньке как к родному дитю, хоть кого спросите, весь дом видит! Напугалась же я: а ну как глаза себе выжгет? Простите, Константин Палыч, сама не знаю, как вышло!
Василий не знал, как относилась бы Наталья к родному дитю, но то, что его она ненавидит, он знал точно. Ненавидит и боится. Лет до двенадцати она боялась его из-за отца, а потом Василий и сам научился отвечать на попытки оскорбить его или унизить, которых она не оставляла никогда. Пожалуй, было даже и хорошо, что он впервые столкнулся с этой стороной человеческой натуры так рано: зато так же рано понял, как вести себя с такими людьми.
– Зажигалка отцовская где? – спросил он.
Конечно, зажигалка не представляла собой никакой ценности, но Василий знал, что жадность не позволит мачехе выбросить ничего из доставшегося ей добра. Значит, если отец не взял зажигалку с собой на фронт, она была где-то в доме.
– Дурень ты, Васька, – вздохнула Наталья. – Даже жалко тебя. С чем в жизни-то останешься? Вот она, твоя зажигалка, забирай.
Она открыла ящик стола и достала зажигалку. Знакомые инициалы К.Е. были процарапаны на медном боку.
– С чем-нибудь да останусь, – сказал Василий, пряча зажигалку в карман. – Прощай.
Уже спускаясь по лестнице, он подумал, что надо было забрать ордена. У отца было три Георгиевских креста еще за Первую мировую, и орден Красного Знамени за Гражданскую, и такой же орден за Маньчжурскую операцию… И, наверное, были награды за Отечественную войну. Но понятно было, что ордена мачеха не отдаст, потому что они могут ей пригодиться для получения каких-нибудь житейских благ. И как их отнять, как хотя бы найти в этом навсегда теперь чужом доме?..
Василий прошел через двор, не обернувшись. Наверное, Наталья следила из-за занавески, уходит он или нет. Но зачем ему было на нее оборачиваться?
Впрочем, и вперед он тоже не смотрел – шел как во сне, ног под собою не чуя. Поэтому, когда у самого выхода со двора перед ним вдруг появилась девочка, Василий вздрогнул: непонятно было, откуда она взялась. Он даже шагов ее не слышал и чуть не сбил ее с ног прямо в широкую весеннюю лужу.
– Извини, – пробормотал он. – Не заметил тебя.
– Ничего, – сказала девочка.
Они вскинули друг на друга глаза – у нее они были как весенняя вода, того же непонятного цвета, с тем же ощущением глубины и речной необъяснимости – и обошли лужу с разных сторон.
Девочка вошла в подъезд. Василий зачем-то проводил ее взглядом.
«А ведь это Тоня могла быть, – подумал он. – Если бы жива была… Или соврала Наталья?»
То, что мачеха могла ему соврать, не подлежало сомнению. Но обычно ее ложь бывала осмысленной, а эта – зачем бы?..
«Может, вернуться? – подумал он. – Нет, не вернусь».
Та жизнь была окончена. Она оказалась совсем короткой, она промелькнула, как падающая звезда мелькает в небе, и вернуть ее можно было не больше, чем упавшую звезду.
И ему не хотелось даже, чтобы другая жизнь, в которую он теперь входил, оказалась длиннее.
Глава 6
Василий проснулся под утро от ясного ощущения, что он умирает. Страшная слабость разлилась по всему телу, не давая не только пошевелиться, но даже вздохнуть – легкие просто не наполнялись частыми судорожными вдохами.
Мгла за окном уже стала тускло-серой, но солнце еще не осветило ее даже заревым предвестьем. Жизнь в этот предрассветный час казалась унылой, и такой же унылой, бесцветной должна была стать в этот час смерть.
Василий попытался поднять руку, чтобы постучать в стену соседям, но даже это оказалось не по силам – он потерял сознание. Когда он снова пришел в себя, солнце било в окно радостным апрельским светом. Утро это или уже день, понять было невозможно. Он вернулся из Москвы всего неделю назад, но весна в Азии была ведь совсем другая, чем в России. Здесь была яркая, сияющая весна, и каждый новый день расцветал мгновенно, с первым солнечным лучом.
Встать он по-прежнему не мог, но постучать в стенку на этот раз удалось. Барак, в котором он снимал комнату, был такой же, как все подобные бараки в азиатских городах, – большой, двухэтажный; на длинные открытые подмостки, тянущиеся по второму этажу, выходило множество дверей. В соседней с Василием комнате жила огромная семья Мирзоевых, у которых кто-нибудь всегда был дома. Прибежала их старшая дочь Зебо с младенцем на руках, покачала головой и сказала, что сейчас же пошлет младшего брата в больницу за врачом.
– И на работу ко мне пусть забежит, – еле ворочая языком, попросил Василий. – Предупредит…
На сегодня Сыдорук назначил собрание партии, последнее перед летней экспедицией, и Василий, конечно, должен был присутствовать. Управление геологии находилось в пяти минутах ходьбы – даже ближе, чем больница, поэтому предупредить о болезни было нетрудно. Младенец на руках у Зебо заплакал, и под его плач Василий снова провалился в забытье.
Правда, забытье это было какое-то странное: вынырнув из него, он не забыл, что происходило, когда он в него погружался. И, придя в себя снова, сразу же прошептал, не открывая глаз:
– Зебо, ты не сиди со мной, иди…
Он чувствовал, как чья-то рука вытирает холодный пот у него со лба, и движения этой руки были по-женски легкими, потому он и понял, что соседка не ушла.
– Сейчас доктор придет, Василий-ака, – услышал он. – Ты тихо лежи, ничего не говори.
Василий открыл глаза и несколько секунд не мог понять, что за девушка сидит на стуле, придвинутом к его кровати.
– Это ты, Манзура? – наконец узнал он. – Ты почему здесь?
– Мальчик прибежал, сказал, ты заболел. Я товарищу Сыдоруку сообщила и пошла, – объяснила она. – Ты совсем слабый, не надо говорить.
Врач пришел через полчаса. За это время Манзура куда-то сбегала и принесла теплый отвар из сушеных фруктов. Отвар, пахнущий персиками и вишней, подействовал на Василия как живая вода – даже дышать стало легче.
– Можно в больницу, – без особого, впрочем, рвения сказал врач, выслушав стетоскопом его грудь. – Это ведь у вас хроническое? Конечно, если бы здесь обеспечить уход, то медсестра могла бы на дом приходить, уколы делать для поддержания сердечной деятельности…
Василий хотел сказать, что в таком случае лучше он ляжет в больницу. Он понимал, что соседи непременно возьмутся его опекать, и это вызывало у него неловкость. Но вдруг Манзура – оказывается, она все еще была здесь, Василий просто не мог повернуть головы, потому этого и не заметил, – сказала:
– Не надо в больницу. Скажите, какие уколы, я буду делать.
– Не выдумывай, Манзура, – с трудом проговорил он. – Разве ты умеешь уколы делать? И вообще…
– Я умею, – перебила она. – Меня Люша научила. Не волнуйся, Василий-ака, ты дома выздоровеешь.
И, услышав Еленино имя, которое Манзура произнесла с обычным своим суровым спокойствием, Василий почувствовал, что у него нет сил возражать. В конце концов, какая разница, выздоровеет он или нет? И где лежать задыхающимся бревном, здесь или в больнице, не все ли равно?
– Вот и хорошо, – поспешно кивнул врач; видно, больничные койки были не в избытке. – Я рецептик выпишу, купите ампулки. Шприц получите у нас под расписку. Стерилизовать умеете?
На то, чтобы сбегать в больницу и в аптеку, у Манзуры ушло полчаса, не больше. После укола, который она сделала так ловко, что Василий этого даже не заметил, по всему его телу разлилась приятная легкость, и он уснул.
И проснулся только вечером. Или это уже ночь была?
В комнате стоял полумрак, наверное, фитиль керосиновой лампы был прикручен почти до отказа. Василий проследил за высокими тенями, которые плясали по углам – кто отбрасывал эти зловещие тени? – медленно перевел взгляд на лампу… И увидел, что Манзура сидит у стола и что-то шьет при этом тусклом свете. Он понял: стоит ему пошевелиться, и она сразу же вскочит, примется что-нибудь делать для него; этого ему не хотелось. Но спать не хотелось тоже, и он стал незаметно следить за нею сквозь смеженные ресницы.
Василий видел Манзуру редко, хотя она четыре года работала уборщицей в управлении геологии. В войну город был наводнен эвакуированными, после войны стали возвращаться мужчины. Найти хоть какую-нибудь работу, а тем более работу с жильем, кишлачная девчонка, да еще изгнанная мужем, то есть все равно что прокаженная, да еще без влиятельных родственников, не могла и мечтать. Манзуру приняли на работу в тот же день, когда Василий привел ее к начальству. Она тогда была настороженная, мрачная, хотя все-таки казалась не испуганной, а лишь суровой, с этими своими длинными глазами, выражение которых невозможно было понять. Она убиралась ранним утром и поздним вечером, когда сотрудников в управлении не было, поэтому Василий с ней почти не сталкивался. Знал только, что ей дали койку в общежитии и что она пошла учиться в вечернюю школу.
– Тебе помочь чем-нибудь, Манзура? – спросил он, когда однажды пришел на работу пораньше и она еще домывала коридор.
– Нет, Василий-ака. – Она решительно помотала головой, глядя ему прямо в глаза. – Все есть.
– Тебя не обижают? – на всякий случай поинтересовался Василий.
– Не обижают. Спасибо тебе.
– Не за что.
Он отвернулся. Эта девочка была живым напоминанием о Елене, и видеть ее было нелегко.
Но теперь, в легкости полузабытья, Василий смотрел на нее как-то совсем по-другому. Или просто она изменилась за эти годы? Глаза ее были опущены, а потому это было не очень понятно. Он видел только, что косы теперь не спускаются ниже колен, а закручены вокруг головы, и на них надета маленькая расшитая тюбетейка. Руки Манзуры двигались быстро и изящно, в свете лампы коротко сверкали то иголка, то бисер, то серебряное колечко на ее пальце. От нежного блеска этого колечка сердце у Василия сжалось. Четыре года прошло, а Елена все не становилась хотя бы воспоминанием – и теперь была реальнее, чем живая девочка, которую она оставила с ним и которая так ловко, почти без света, вышивала бисером.
Его взгляд сквозь ресницы длился минуту, не больше. Манзура подняла глаза, отложила шитье и подошла к кровати. Хотя Василий голову готов был дать на отсечение, что даже не пошевелился.
– Ты не спишь? – Она наклонилась, вглядываясь в его лицо. – Я шурпу сварила, покормлю тебя. Силы надо, Василий-ака.
– Ну зачем ты?.. – с укоризной сказал он. – Думаешь, ты должна со мной возиться?
– Думаю, ты один умрешь. Не хочу, чтобы ты умер. Люша тебя любила.
Видимо, та прямота каждого слова, которую Василий когда-то считал следствием незнания языка, была у нее природной. Теперь она говорила по-русски чисто, но эта краткая, без прикрас прямота осталась прежней.