Антистерва - Анна Берсенева 32 стр.


– Вы собрались полностью? И едете к Альбине? – уточнила экономка.

– Да.

– Она не сможет вас принять.

– Неужели?

– Она погибла. Разбилась на машине.

Это прозвучало как гром. Среди хотя и неясного, но до сих пор казавшегося понятным неба.

– Как… разбилась?.. – Лола почувствовала, что у нее холодеют щеки.

– В этом нет ничего удивительного. Она часто ездила пьяной, да и трезвая всегда лихачила. Мало дорожила своей жизнью. Впрочем, как большинство одиноких людей. Так что вам надо будет вести себя за рулем поосторожнее. Или вы уходите не в одиночество? – спросила экономка.

Алла Гербертовна всегда разговаривала с ней так, будто хотела то ли оскорбить, то ли унизить. Сначала это приводило Лолу в оторопь, потом она перестала обращать внимание. А теперь эта вежливость в сочетании с плохо скрываемым презрением оказалась даже спасительной: подействовала, как вовремя вылитое на голову ведро холодной воды.

– Я не собираюсь ездить за рулем, – ответила она.

Голос все-таки прозвучал глухо: слишком жесткий комок стоял в горле.

– Но ведь «Ауди» записана на вас. И никто не запрещает вам ее забрать.

– До свидания, Алла Гербертовна, – глядя не на нее, а на замерших кукол, сказала Лола.

Сидящий у лесницы гном взглянул на нее снизу вверх. Перламутровые глаза, как обычно, ничего не выражали.

«Страшная скука, Лолка», – вспомнила она.

Страшная скука жизни кончилась такой же скукой смерти; Лола чувствовала это так ясно, как будто Бина умерла при ней.

Ей хотелось спросить, как это произошло, когда, но спросить было некого.

Она не отпустила такси – знала, что соберется быстро.

– Куда едем, барышня? – поинтересовался водитель.

Он смотрел весело – был доволен, что прибыльная поездка из Шереметьева продолжается так долго, а значит, будет оплачена дополнительно.

– В Москву.

Она не знала, куда едет. Это надо было решить, и решить теперь иначе, чем в прошлый раз.

– У вас есть телефон? – спросила Лола. – Не волнуйтесь, я заплачу за звонок.

– Да ладно! – великодушно хмыкнул водитель. – Звоните, если недолго.

Она помнила телефон Ермоловых наизусть, хотя ни разу за два года им не позвонила – только послала почтовым переводом деньги, которые Матвей давал ей на дорогу. По адресу, который тоже помнила наизусть, – улица Малая Дмитровка…

– Здравствуйте, – сказала она в трубку. – Это Лола. Елена Васильевна, ваша…

– Тетушка! – вдруг заорала трубка. – Здравствуй, ты наша тетя! Ты куда пропала, а?

И, услышав эти родные, с детства знакомые интонации, от которых, когда они звучали в папином голосе, всегда становилось понятно, что все будет хорошо, потому что он с тобой, – Лола заплакала.

С того дня, когда она впервые вошла в этот дом, прошло всего два месяца, но Лоле казалось, что она знает об этом доме все. Не то что даже знает, а как-то… чувствует его, словно прожила в нем всю жизнь.

Она не понимала, с чем может быть связано это странное чувство, но оно было таким отчетливым, что сомневаться в нем не приходилось. Оно было из тех чувств, которые возникали у нее внутри редко, но ярко, как прозрения. Лола помнила все случаи, когда это происходило в последние два года. Когда она почувствовала, что невменяемый Мурод хочет ударить Матвея ножом. Когда таджичонок подсунул наркотик в карман Кобольду. Когда Иван Леонидович Шевардин сказал, что стал космонавтом из любопытства, и она поняла, что это правда, потому что интерес к жизни горел у него в глазах.

И вот теперь она точно так же чувствовала жизнь дома, в котором родился ее отец.

Матвей не обманул, когда сказал, что все здесь осталось таким же, каким было когда-то. Сам-то он просто знал об этом от бабушки Антоши – от папиной родной сестры, представить невозможно! – а Лола вот именно чувствовала это, глядя на каждую старинную безделушку, стоящую в кабинете на широком столе из карельской березы.

Ей говорила об этом глиняная посеребренная птица – Анна сказала, что это Сирин и что он сделан в начале двадцатого века каким-то очень известным скульптором.

И музыкальная шкатулка – в ней было много красивых и сложных мелодий, а одна была совсем простая, но она-то и говорила сердцу больше всего.

И держатель для бумаг, сделанный в виде двух сложенных ладоней с тонкими, нервными пальцами.

И даже плоская, как платок, фаянсовая пепельница, украшенная непонятными рисунками.

– Это на ней ребус нарисован, – объяснила про пепельницу Анна. – Какой-то старинный ребус. Все в доме знают, что он означает, кроме меня. Матюшка в восемь лет разгадал, а я и в сорок два не могу.

– А я знаю! – воскликнула Лола, приглядевшись к рисункам. – Здесь написано, что…

– Ленка, молчи! – завопил Матвей; он незаметно вошел в кабинет в самый разгар беседы. – Хочешь, чтобы я мамульке шампанское проспорил? Она говорит, что разгадает, а я говорю, что нет. Вот и пусть развивает абстрактное мышление. Зря она, что ли, у нас искусствовед?

И взглянул на Анну так, что у Лолы защипало в носу. Ей никогда не хотелось иметь детей, она даже представить не могла, что они могут у нее быть, но при виде того, как Матвей, который сразу стал ей роднее некуда, смотрит на свою маму, она почувствовала, что у нее замирает дыхание.

– Все-таки я этого никогда не пойму, – сказала Анна.

– Чего – этого? Ребуса? – переспросил Матвей.

– Почему мы про Василия Константиновича не знали, вот чего. Ну хорошо, он уехал, когда бабушка Антоша младенцем была, но потом-то!.. Почему ее мама даже не сказала ей, что у нее брат есть? И почему он ни разу не приехал? Все-таки родительский дом…

– Он приезжал, – помолчав, сказала Лола. – Два раза. Один раз сразу после войны, а второй – уже со мной. Мне тогда шесть лет было.

– Но как же это?.. – ахнула Анна. – Тебе шесть, Сереже, значит… Да уже Матвей даже был, не то что Сережа! И почему же мы все…

– Мы не заходили, – объяснила Лола. – Поэтому вы нас и не видели. Мы под окнами постояли и ушли.

– Вот, елки, поэт Некрасов, размышления у парадного подъезда! – сердито хмыкнул Матвей. – Ты не обижайся, Лен, но папа твой… неправильно себя повел.

– Он считал, что правильно, – снова улыбнулась она. – Он сказал: какая польза человеку, если он приобретет весь мир, а душе своей повредит?

– Это вообще-то не он сказал, – заметила Анна. – Об этом, если верить Библии, несколько раньше догадались.

– Но я узнала об этом от него.

Москва ошеломила Лолу так, что она весь день не могла произнести ни слова. Папа поглядывал на нее с тревогой и время от времени спрашивал:

– Ты устала? Может, отвезти тебя в гостиницу?

Но она тут же испуганно сжимала его руку и убыстряла шаг, чтобы папа не задерживался и не отвез бы ее из-за этого куда-то, где она будет одна, без него.

Первый вопрос она задала только к вечеру, когда все папины дела были закончены и они ехали в метро.

– Пап… – спросила Лола. – А почему по радио сказали: «Октябрьское Поле»? Ведь это Москва. И поля никакого нету.

Она представила то октябрьское поле, которое было в Душанбе совсем рядом с их домом, – огромное, все белое от раскрывшихся хлопковых коробочек. На хлопок осенью выезжал весь город – прекращались занятия в школах, в институтах, чуть ли не заводы останавливались ради белого золота, которым гордился Таджикистан. Мама рассказывала, что во время этой страды милиция останавливала машины, проезжающие мимо полей, и заставляла каждого пассажира набрать по три фартука хлопка.

– Когда папа меня в роддом вез на такси, нас тоже остановили, – вспоминала она. – Сказали: ну и что, что беременная? Хлопок соберет, пользу стране принесет, тогда пусть рожает себе сколько хочет.

– И что? – спрашивала Лола.

– Папа мне не дал собирать. Пистолет у милиционера отобрал и сказал, что ему плевать, что в тюрьму сядет – сначала его убьет.

– И милиционер вас пропустил? – смеялась Лола; она могла слушать эту историю бесконечно.

– Пропустил. Какая ему радость была бы, чтобы папа в тюрьму сел? Он сам ведь уже мертвый был бы.

Все это вспомнилось сейчас, в огромном чужом городе, в котором не было никакого поля.

– Это просто название, – улыбнулся папа. – В Москве много таких названий. Есть переулок Сивцев Вражек. Есть Никитские Ворота, есть Арбатские, хотя никаких ворот там нет, это просто площади. Маленькая… – вдруг сказал он. – Может, задержимся еще совсем чуть-чуть? Или ты очень устала?

– Я не устала. – Она помотала головой. – Поехали куда хочешь.

– Не то чтобы хочу… Но поехали.

Улица, на которую они вышли из метро, называлась улицей Чехова. Лола научилась читать в три года, а «Каштанку» прочитала перед самой поездкой в Москву, поэтому обрадовалась знакомому имени, написанному синими буквами на белой табличке.

Они дошли до самого конца этой улицы, и папа остановился возле углового дома, который показался Лоле необыкновенно высоким и необыкновенно красивым. Он был желто-белый и даже в сумерках – как солнечный праздник. Пока она разглядывала лепные узоры вокруг окон, папа медленно пошел через двор. Спохватившись, Лола побежала за ним. Он ее даже не заметил – стоял, запрокинув голову, смотрел вверх на светящиеся окна. И то, что он не замечает ее присутствия, не обидело Лолу, а только испугало.

– Па… – тихо произнесла она. – Мы зачем сюда пришли?

– Зачем? – Он вздрогнул, потом улыбнулся. – Я и сам не знаю. Не сердись. Сейчас поедем в гостиницу, отдохнешь.

Лола никогда не понимала, что происходит от папиной улыбки с ее сердцем. Папины глаза – большие, карие, когда он улыбался – зажигались золотыми огоньками. Только улыбался он очень редко.

– Я совсем не устала, – повторила Лола. – Но мне тебя жалко. Почему ты стал такой печальный?

– Я здесь родился, – сказал он. – Здесь жили мои родители. Отсюда моя мама уехала за границу, и я никогда ее больше не видел. Отсюда мой папа ушел на войну. Он погиб, и я с ним даже не простился. Это очень тяжело, дочка.

– А кто здесь теперь живет? – спросила она.

– Теперь – не знаю.

– А ты зайди и спроси, – предложила Лола. – Это же твой дом, да?

– Уже нет.

– Все равно, – сердито сказала она. – Если кто-нибудь где-нибудь жил, то он и потом может туда прийти. Вот тетя Лютфи раньше в нашем доме жила, она же приходит, хотя в ее квартире теперь тетя Зоя живет. Значит, и ты можешь!

– Наверное, могу. Но не хочу.

– Почему? – не отставала Лола.

– Потому что… Потому что – какая польза человеку, если он приобретет весь мир, а душе своей повредит?

– Душе своей – что?.. – растерянно переспросила она.

– Пойдем. – Папа взял ее за руку. – У тебя же завтра день рождения, не забыла? И командировка моя закончена. Мы с тобой утром пойдем в Третьяковку, а потом – обедать в ресторан.

– В какой ресторан? – сразу заинтересовалась Лола.

Она не то что никогда не бывала в ресторане, но и не знала, что это такое. Только догадывалась, что это вроде столовой – раз там обедают. Но, наверное, ресторан настолько же красивее столовой, насколько вот этот дом в Москве, где папа родился, красивее того дома, в котором они теперь живут в Душанбе.

– Мы пойдем в ресторан «Славянский базар», – сказал он. – Папа мне рассказывал, что моя мама этот ресторан любила. Там пекли очень вкусные пирожки, они назывались «расстегаи».

– Расстегаи лучше, чем мамина самбуса? – недоверчиво спросила Лола.

Слоеная самбуса, которую мама жарила в раскаленном хлопковом масле, тоже таяла во рту, и Лола почему-то обиделась на эти неведомые расстегаи, о которых папа рассказывал так, словно ничего вкуснее их на свете не бывает.

– Мамина самбуса, конечно, самая лучшая. – Он снова улыбнулся. – Но мы завтра все-таки попробуем и расстегаи тоже, ладно?

– Ладно, – важно кивнула Лола. И, зажмурившись, добавила: – Я с тобой куда хочешь пойду. Я тебя люблю!

– Я всегда это чувствую, моя родная, – сказал он. – Как бы я жил, если бы не это?

Глава 5

Война закончилась для него, даже не начавшись.

Сначала у Василия еще оставалась надежда, что с него снимут ненавистную броню и пошлют на фронт, но зимой сорок второго – той зимой, когда умерла Елена, – эта надежда развеялась окончательно. Он снова попал в госпиталь через месяц после того, как выписался оттуда.

– Сердечко-то у вас никуда, молодой человек, – сказал тот самый Прокопьев, который был, по словам главврача, и швец, и жнец, и на дуде игрец вследствие своего огромного опыта и нехватки специалистов. – Толком вас здесь обследовать, конечно, невозможно, но поверьте: это у вас врожденное. Порок аортального клапана. Но ничего, – успокоил он, заметив, как изменилось лицо Василия. – С этим не враз помирают, еще до старости проживете с дорогой душой. Конечно, придется поберечься. Но при всем обережении пешком ходить побольше. Движение – это жизнь. Для вас в прямом смысле слова.

– Мне бы на фронт, – мрачно пробормотал Василий.

Прокопьев только хмыкнул:

– А вот это, юноша, лучше сразу из головы выкинуть. Волнения вам не показаны, особенно пустые. С вашим заболеванием не воюют. Скажите спасибо, если инвалидность не дадим. Вы у нас кто по специальности?

Инвалидность ему, к счастью, не дали, но радости в этом было мало.

«Год прошел, как сон пустой» – эти слова из пушкинской сказки то и дело всплывали в памяти, сопровождая все, что он делал в этот бесконечный год: готовился к летним изысканиям, потом, летом, занимался геологоразведкой – уже не на Язгулемском хребте, а в Карамазоре, где тоже обнаружились урановые руды…

В декабре сорок третьего Василий получил письмо, в котором майор Сергеичев сообщал о том, что его отец, полковник Константин Павлович Ермолов, пал смертью храбрых под Сталинградом.

«Официальное извещение послано супруге, – писал майор, – но, поскольку мы с вашим отцом дружили, то я выполняю его волю и извещаю вас отдельно. Мы с Константином Павловичем так и договорились: кто в живых останется, тот семье дополнительно сообщит. Он просил, чтобы я написал вам. Может, не надо бы, но, мне кажется, лучше, если вы будете знать: жизнью ваш отец совсем не дорожил. Это происходило не от бесшабашности – он был взвешенный человек, знающий специалист, и стержень характера у него был крепчайший. Железнодорожное сообщение на Сталинградском направлении – в огромной степени его заслуга, он его наладил блестяще, хотя это, поверьте мне как тоже неплохому специалисту, было нелегко, так как дорога после нашего летнего поражения была почти разрушена. Но, поскольку мы тесно работали вместе, я всегда отмечал, что Константин Павлович не учитывает в работе своих личных обстоятельств, в том числе и собственной жизни. Не знаю, понятно ли я излагаю. Вы, Василий Константинович, вероятно, лучше это знаете, так как вам известны те моменты жизни вашего отца, которые мне, конечно, неизвестны. Он погиб при артобстреле железнодорожного узла, обеспечивая отход эшелонов. Извините, если я высказал в этом письме какие-то слишком личные соображения. Вы можете гордиться своим отцом. В том решающем переломе, который происходит сейчас к нашей великой победе, есть его заслуга».

Этот удар оказался не по силам: Василий попал в госпиталь снова, и на этот раз отделаться от инвалидности, которая лишила бы его возможности работать даже в тылу, оказалось очень непросто. Он знал, что выкарабкаться, выздороветь ему помогло единственное стремление: не стать совсем уж никчемным существом; других побуждений к жизни у него не осталось.

В Москву Василий попал только весной сорок шестого вместе с Сыдоруком: их вызвали для отчета по изысканиям, связанным с ураном. Он знал, что это будет его последний приезд в дом, бывший когда-то родным.

Василий с детства был немного дальнозорким и поэтому сразу увидел, что занавески на окнах квартиры те же, что были всегда, хотя окна шестого этажа трудно было разглядеть снизу, со двора. А может, дело было даже не в дальнозоркости. Сразу же, как только он вышел на Площадь трех вокзалов и увидел сказочные купола Казанского, и теремок Ярославского, и европейскую простоту Ленинградского, сердце у него забилось быстрее, и перед глазами словно встали волшебные стекла, сквозь которые он видел все отчетливо, как… Как в последний раз.

И так же отчетливо он увидел узорчатые вышивки на оконных занавесках.

– Кто? – раздалось за дверью.

– Открой, Наталья, – сглотнув стоящий в горле острый комок, сказал Василий. – Это я.

Он почувствовал, как она замерла за дверью, как колеблется: открыть – не открыть.

– Открывай, – повторил он. – Не бойся, я ненадолго.

Звякнули цепочки; дверь распахнулась. Наталья стояла на пороге, глядя на него исподлобья своими бесцветными, глубоко посаженными глазами. Василий не видел ее почти десять лет, но она совсем не изменилась: тот же взгляд, полный глухой настороженности и недоверия, то же широкое, словно топором вырубленное лицо, те же тусклые соломенные волосы… Теперь, когда отца не было на свете, Василию еще труднее было понять: ну пусть ему нужна была женщина – в постель, к плите, в няньки к сыну, – но почему этой женщиной должна была стать Наталья? Более несходных людей, чем отец и она, невозможно было представить. Она всегда была здесь инородным телом, и ее присутствие делало дом не домом, а местом ночлега.

«А может, ему этого и надо было», – вдруг подумал Василий.

В самом деле, трудно было представить, что отец стал бы искать женщину, похожую на маму…

– Явился… – протянула Наталья. – Ну, и чего тебе надо?

– Ничего мне от тебя не надо, не беспокойся.

Василий вошел в квартиру. Наталья отступила от двери, только когда он отодвинул ее плечом. Она действительно не изменилась, первое впечатление его не обмануло, и вести себя с ней приходилось ровно так же, как всегда.

Он прошел в комнату; здесь ничего не изменилось тоже.

«Неужели по-прежнему боится?» – Василий даже улыбнулся, хотя ему было совсем не весело.

Когда-то отец запретил супруге что-либо менять в этом доме. Запретил, как обычно, без объяснений, да Наталья никогда и не требовала от него никаких объяснений: она его панически боялась, поэтому ни одна безделушка на мамином письменном столе, ни одна книжка на полке, сколько Василий себя помнил, не была сдвинута ни на сантиметр. И вышитые занавески мачеха только стирала, хотя они были уже совсем ветхие и их, наверное, в самом деле пора было обновить.

Назад Дальше