Она остановилась у двери, хотела спросить, кто стучится, но побоялась спрашивать.
«Может, уйдут? – подумала она. – Все-таки света в окнах нет… Подумают, что и дома никого нет!»
Человек, стоящий за дверью, не уходил. Он стоял молча, даже ступеньки крыльца не скрипели под его ногами, но он не уходил. Лола больше чувствовала это, чем слышала. Она прижалась к двери ухом и щекой, потом положила на нее ладонь, провела по молчащим доскам, потом… Потом она отодвинула тяжелый засов и быстро распахнула дверь; руки у нее дрожали. В эту минуту она уже знала, кто стоит на крыльце.
Но больше она не знала ничего. Все, что можно было бы обозначить словом «знать», – кончилось. А то, что началось, не имело названия.
Этот порох на губах, и жар его рук, и биенье сердца, стремительность которого она чувствовала сквозь свои всхлипы и слезы, и дышащая впадинка под его плечом, в которой однажды лежала ее голова и в которую она теперь утыкалась то носом, то лбом, и весь он, весь, совершенно от нее неотдельный, единственно необходимый, мгновенно родной, невозможный, но – существующий!..
– Как же… ты… приехал?.. – всхлипывала Лола. – Как же…
– На машине приехал. – Он говорил с нею как с маленькой, и она этому совсем не удивлялась, потому что именно такой себя сейчас и чувствовала. – Сел в машину, проехал через Ефремов, перед Лебедянью на Сретенское повернул. А дом ведь приметный, у реки, и сад большой, не перепутаешь.
– Но ты же не мог… догадаться, что я…
Она наконец смогла поднять на него глаза. Впрочем, лучше бы она этого не делала, потому что сразу заплакала снова.
– Конечно, не мог, – согласился Иван. – Белый свет вон какой большой, как бы я догадался, что тебе в голову взбрело? Это Сергей догадался. Видно, по родственному сходству. Догадался и мне сказал.
– Почему… сказал?.. – совсем уж глупо всхлипнула Лола.
– Потому что я спросил.
– Я совсем дура, Ваня. – Она улыбнулась сквозь слезы. – Ну что я у тебя спрашиваю? Пойдем.
Они прошли в летнюю половину дома, туда, где в окно заглядывали яблоки. Луна уже взошла – не луна, а тоненький и ясный молодой месяц.
– Уже ночь? – спросила Лола.
Она понимала, что спрашивает очередную глупость, но ей вдруг показалось, что Иван сейчас исчезнет, и от этого ее охватил такой ужас, что необходимо стало спросить любую глупость, чтобы попытаться этот ужас прогнать, хотя бы звуком собственного голоса. Ужас не прогонялся.
– Да. – В слабом, почти не существующем свете месяца Лола все-таки увидела, что он улыбнулся. – А боишься ты зря.
– Откуда ты знаешь, что я боюсь?
Ничто не могло прогнать ужас, а его улыбка смогла. Лола засмеялась.
– А откуда ты узнала, кто за дверью стоит? Ведь не спросила даже. Ну, оттуда и я знаю. Лена, я… Ты подожди, не убегай от меня! – торопливо сказал он, заметив, что Лола как будто бы отшатнулась. На самом деле она просто почувствовала, что одеяло сползает с ее плеч на пол, и судорожно его подхватила. – Я понимаю, ничего этого не заслужил… И не мне бы… – Иван говорил сбивчиво, как будто боялся, что сейчас она исчезнет и он не успеет сказать. Лола понимала это потому, что и сама чувствовала точно такой же страх. – Но я тебя люблю, Лена, это в первый раз со мной такое, я понимаю, трудно поверить, я и сам сначала не поверил, но… Да нет, сразу я поверил! Это ни с чем не перепутаешь, и… И не могу я от тебя уйти, хоть не запиской, а палкой меня прогоняй.
Он замолчал, как будто задохнулся. Глаза его блестели. Лола шагнула к нему. Одеяло опять поползло с ее плеча, оно было деревенское, тяжелое. Она опять попыталась придержать его, но тут же отпустила. Все это было уже неважно, а важно было только то, что сияло в его глазах ярче, чем молодой месяц на небе.
– Я умру, если ты уйдешь, – сказала она. – И правда, ни с чем не перепутаешь…
Они целовались так, словно порох у них на губах наконец вспыхнул. Тот жар, который Лола с самого начала чувствовала в его сердце, горел теперь во всем его теле, и ей казалось, если бы одеяло не упало на пол, то просто заполыхало бы, когда Иван разделся тоже и прижал ее к себе.
– Мы не сгорим, Ваня? – шепнула Лола, когда они легли на топчан.
С той минуты, когда она его увидела, она не произнесла, кажется, ни одного хотя бы не дурацкого слова!
– Нет. – А он с той же самой минуты отвечал на все это так, как будто ее глупости были вовсе не глупостями и требовали ответов. – Разве я тебе дам сгореть? Я тебя потушу.
– Вот уж вряд ли. – Она засмеялась и потерлась щекой об его щеку. – Чем же потушишь? Ты ведь сам как огниво, знаешь? Из сказки. Ты вообще… из сказки.
– Сомневаюсь, что бывают такие нахальные сказки… – пробормотал он, прижимаясь к ней всем своим пылающим голым телом.
И она сразу поняла, что ни в каких сказках такого, конечно, не бывает. Это могло быть только в жизни, этого никогда не было в ее жизни, и без этого ее жизни не могло теперь быть.
Иван был худощав, мускулист и так точен в каждом своем движении, что Лола наконец поняла, что означают слова, всегда казавшиеся ей преувеличением: «слились воедино». Он все делал с нею так, что они даже не слились воедино, а сплавились; ей казалось, их ноги и руки переплелись навсегда, и точно так же переплелись души, потому что души их были сейчас во всем – в руках, в ногах, в губах.
Сначала, в первые минуты, он был с нею как-то… слишком осторожен. Лола чувствовала, что он сдерживает себя, как будто боится ее обидеть или даже сделать ей больно.
– Ты что? – сказала она, снизу заглядывая в его затуманенные, но и сквозь этот страстный туман блестящие глаза. – Я же тебя люблю, ты что?
Он вздрогнул, на мгновение замер, коротко вздохнул, как будто застонал, и тут же припал к ней, прижался – сначала, очень сильно, твердыми плечами, потом, очень медленно и сверху вниз, грудью, горячим животом… Еще через мгновение он уже не прижимался к ней, а был в ней – словно вплавлен был между ее ног и сжат ее вздрагивающими коленями. Колени у нее вздрагивали потому, что его жар, влившийся теперь в нее, в самом деле обжигал до боли. Если только можно было назвать болью это странное чувство, телесное и нетелесное одновременно. Нет, конечно, это называлось иначе!..
Это и была любовь, в которой они боялись признаться даже самим себе, без слов, и вдруг разом, без всякого страха, признались друг другу – и словами, и вот этим полным слиянием горящих тел.
Наверное, это длилось долго. Когда Лола пришла в себя и почувствовала, что и Иван перестал вздрагивать у нее внутри, то подушка под ее головой была мокрой. И ночь за окном была уже совсем темной – тоненький месяц не мог рассеять ее темноту. Правда, им это было уже и не надо: они видели друг друга без света.
– Счастье ты мое… – шепнул Иван в Лолин висок. От этих едва слышных слов у нее перехватило дыхание. – А я-то, дурак, до седых волос дожил и думал, такого не бывает… Леночка, как же это, а?
– Я, когда думала, то тоже думала, что не бывает, – сказала она и улыбнулась путанице объясняющих слов. – А теперь я не думаю, и ты тоже не думаешь, а совсем по-другому. Потому оно и… бывает.
Он тоже улыбнулся. Его голова легла ей на грудь, и Лола кожей почувствовала его улыбку. Потом он перевернулся на спину, притянул ее к себе – Лола уткнулась макушкой ему под мышку – и сказал:
– Не прогоняй ты меня… Ну как я от тебя уйду?
– А ты не говори так, – ответила она. – А то я тебя поцеловать хотела, а теперь не могу.
– Почему? – испугался он.
– Потому что плакать хочется.
– Не надо! – Он положил руку на ее плечо и, повернув к себе, поцеловал сам. – Лена… – И, почувствовав какое-то ее движение, спросил: – Не надо так называть? Я просто… Мне по-всякому хочется тебя называть. Но ты скажи, как надо, я так и буду!
– Как хочется, так и называй, – улыбнулась Лола. – Я и сама не знаю, как надо. Вообще-то, наверное, Леной, но дома меня так не называли. Потому что папе это было нелегко. – И объяснила, заметив его недоуменный взгляд: – Он всю жизнь любил одну женщину, Лену. Ее еще Люшей называли, и она умерла, когда ему двадцать два года было. Он думал, я про нее не знаю… Но я знала, конечно, – мама мне лет в десять рассказала. Я, помню, удивилась ужасно: разве может быть, что ее уже сорок лет на свете нет, а папа ее до сих пор любит? А мама сказала: «У твоего папы по-другому и быть не может». Ну, меня о ней в память и назвали. Мама его спросила, когда я родилась: «Она будет Люша или Лена?» А он сказал: «Нет, пусть Елена, но как-нибудь иначе». Она и стала Лолой называть. Мама говорила, я на ту Елену тем похожа, что папа меня так же сильно любит, как ее.
– Ей, наверное, обидно это было, твоей маме, – сказал Иван.
– Нет. Она это воспринимала как… Как то, что днем светло, а ночью темно. Она вообще жизнь принимала как есть, без поправок. Особенно папину жизнь, – улыбнулась Лола. – Он для нее был все. Мама без него состарилась сразу, просто угасла. Как она вообще после его смерти столько лет прожила, я даже не понимаю. Ну, из-за меня, конечно. Боялась меня одну оставить. У нас там, в Средней Азии, такое началось, что из дому страшно стало выходить. На улицах средь бела дня убивали. Просто, по-моему, от нечего делать. Ой, это все тебе незачем, – спохватилась она.
И тут же, заглянув в его глаза, поняла, что ему все это… есть зачем. Она чувствовала, что нужна ему, нужна вся, и даже не так: она чувствовала, что в любом своем проявлении она для него – вся. Что всю ее он ласкает, не помня себя от сжигающего его желания, и всю ее слушает, и всю просит слышать его… Правда, сейчас он молчал, только смотрел в ее глаза своими внимательными черными глазами и чуть сжимал пальцы на ее плече. Она тоже положила ладонь на его плечо и сразу вспомнила, как держалась за это плечо в темной воде, и как легко и хорошо ей было, и как она не понимала, почему, она ведь не знала, что это и есть любовь и что счастье возможно…
Она точно знала, что счастье не для нее, и вдруг оказалось, что это неправда. Вернее, это стало неправдой, как только она увидела, как блестят его глаза, когда он на нее смотрит.
– Я не знаю, как мне так сказать, чтобы ты поверила… – не отводя взгляда от ее лица, проговорил Иван. – Я без тебя совсем не могу, дышать даже не могу. Будь ты со мной, Лена, прошу тебя!.. Все я про себя понимаю, бабник и бабник, такому, как я, сам бы не поверил, но все равно прошу тебя…
– Но ведь это не от меня зависит, – помолчав, сказала она. – Ты же не один, Ваня. И как мне с тобой быть? Знать, что из-за меня твоя дочка несчастна? У меня это не получится. Ничего мне не хочется рассчитывать, и не могу я с тобой ничего рассчитывать, но ведь это сейчас тебе кажется, что все возможно, вот в эту минуту, а на самом деле все в твоей жизни по-другому, и…
– Я один, Лена, – перебил ее Иван. – Ты не думай, я это не потому говорю, чтобы тебя порадовать – ах, как все у меня удачно складывается! Гнусно я все у себя сложил. Я перед ними страшно виноват. И перед женой, и перед дочкой особенно, и никуда мне от этого не деться. Может, эта вина меня еще догонит. Я, пока сюда ехал, все время про это думал: имею ли право тебя к себе… притягивать, не слишком же я достойный человек и не самый, мягко говоря, счастливый, и зачем тебе это, и как тебе со мной будет… И это я не знал же еще, что тебе и так хватило всякого, чтобы черт знает кому себя доверять. Но что же мне делать, Лена? – Его голос дрогнул. – Что скажешь, то и сделаю.
Эти последние слова он произнес уже твердым голосом. Твердым и тусклым.
Лола не стала ничего говорить. Она осторожно выбралась у него из-под руки и, приподнявшись, провела пальцем по его четко очерченным губам, потом коснулась их своими губами, поцеловала во вздрогнувший уголок, в тонкую, как изгиб лука, середину.
– Понял, что я сказала? – шепнула она прямо в этот ненаглядный изгиб.
– Понял…
Он зажмурился, и лицо у него стало такое, что Лола вдруг догадалась: точно таким он был в детстве – вот с этой своей мальчишеской порывистостью, с этим одновременным обещанием и ожиданием бесконечного счастья.
– Я тебя так люблю, что ничего тебя не догонит, – сказала она. – Я тебя, Ванечка, так люблю, что даже точно знаю, чего ты сейчас хочешь.
– И чего же? – не открывая глаз, спросил он; улыбка мелькнула в уголке губ.
– Еще раз ты хочешь, вот чего! Так ведь это не в космос, ничье разрешение не нужно. Хочешь – ну и… летай! – засмеялась Лола.
Смех ее затих очень быстро. Потому что полет этот начался с таких ласк, от которых она могла только стонать, сдерживая вскрики, а потом и не могла больше их сдерживать, потому что они вырывались не из губ – в его руках счастливо стонало и вскрикивало все ее тело, и этот, всем телом, вскрик невозможно было удержать. И не нужно было удерживать.
Он угадывал ее всю – больше, чем она могла бы угадать себя сама. Наверное, он был опытным и умелым мужчиной, но в том, как он сейчас угадывал ее всю, и угадывал всем собою, – не было ни опыта, ни умения, а были только чуткость и нежность. Никаким умением нельзя было найти ту единственную дорожку – от кончиков пальцев к локтю, – которую, осторожно касаясь, нашли его губы. И то же касание его губ, только уже горячее, скользящее вниз, в страстной несдержанности откровенное, она почувствовала у себя на груди, на животе – и медленно раздвинула ноги, позволяя ему делать с собою все, потому что все, что он делал с нею, было счастьем…
Когда все это кончилось, Иван сел на топчане, посадил Лолу к себе на колени и обнял так, что она чуть не задохнулась. И засмеялась. Это началось ее смехом и ее смехом закончилось. Потому что ей было так хорошо, как бывало только в детстве – в бесконечной любви.
– Не надоело тебе меня любить? – спросила она.
– Нет.
Он покачал головой, задев виском ее щеку. Волосы у него на виске были жесткие, как осенняя трава. Или как прибрежный песок, который гладил ей ладони в детстве на Кафирнигане. Лола провела ладонью по его виску и засмеялась опять. И вспомнила вдруг, что уже наступило завтра, а значит, у нее уже день рождения.
«Не скажу, – решила она. – О подарке забеспокоится… А он сам подарок и есть, другого не надо».
– Хочешь, в сад выйдем? – предложила она. – Яблоки посмотрим. И звезды. Только оденемся. Ну, не будем одеваться, так пойдем.
Последнюю фразу она произнесла торопливо – почувствовала, что ему жалко, чтобы она одевалась. Он все время гладил то ее голое плечо, то грудь, уже не страстно гладил, а только ласково. Это она и почувствовала – что ему жалко, чтобы между его ладонью и ее телом, на пути у этой ласки, появилась хоть какая-нибудь преграда.
– Нет, голые все-таки не пойдем, – улыбнулся Иван. – Если ты голая по саду пройдешься, это, конечно, будет очень красиво. Но замерзнешь ты быстрее, чем я на твою красоту налюбуюсь. Одевайся, красавица! Мой свитер надевай, что это у тебя за кофтюлька пляжная?
Звезды выглядывали из-под яблок, а яблоки были похожи на темные неизвестные планеты, потому что покачивались в небе рядом с сияющим месяцем и вровень со звездами.
– Помнишь, ты мне говорил, что сначала из любопытства в космос хотел, а потом стало по-другому? – сказала Лола. – А как тебе потом стало?
Он не ответил – обнял ее и замер, прижавшись щекой к ее макушке.
– Что ты, Ванечка? – смутилась Лола.
– Хорошо мне до невозможности, вот что.
– Почему? – улыбнулась она.
– Потому что ты это помнишь. Как мне стало? Я, знаешь, в космосе понял, что… Каким все было, когда нас не было, и каким все потом будет, уже без нас, вот что. И как только это понял, то перестал бояться. А это для меня было важно, потому что боялся я сильно.
– Чего ты боялся? И почему перестал? – осторожно спросила Лола.
Сама она боялась даже дышать – чувствовала, как важно для него то, что он сейчас ей говорит, и понимала, что он говорит об этом вслух впервые.
– Ну, вообще-то я много чего боялся, – улыбнулся Иван. – В два года, например, перышек из подушки. Мама это конструктивно использовала: везде, откуда током может ударить, по перышку прикрепляла, чтобы мой исследовательский пыл хоть немного приостановить. Я боялся, что исчезну совсем, – помолчав, сказал он. – Совсем, навсегда, понимаешь? И только в космосе понял: нет, не исчезну. Именно понял, умом, но и не только умом – как-то… весь понял. Ну, я не умею это сказать.
– Ты говори, говори, – тихо произнесла Лола. – Все ты умеешь.
Она вспомнила, что говорить надо громче, потому что он плохо слышит после своей космической станции. Но тут же поняла, что он слышит каждое ее слово, потому что смотрит на нее неотрывно. Или еще почему-то.
– Я это все время там понимал, – сказал Иван. – Там же, знаешь, голова как-то… на место становится. Делаешься таким, каким от рождения, наверное, должен был быть, но каким тебе быть все некогда было. Конечно, на станции работы очень много, и для рук, и для головы, она сложная штука, станция, но все равно… Чтобы собой быть – на это там время есть. Что люди от пустого ума придумали, это все неважным становится. – Глаза его сияли ярче, чем звезды. Лола чувствовала, как он счастлив оттого, что вот сейчас, мгновенно, находит слова, которых не находил в молчании и в одиночестве. Она чувствовала это так ясно, как если бы сама находила такие слова. – Я когда на велотренажере занимался – в невесомости каждый день это надо делать, иначе мышцы атрофируются, – в иллюминатор смотрел и так, знаешь, отчетливо понимал: во всем этом я не исчезну. Физически меня, конечно, не будет, но это неважно. И так мне от этого легко было, Лена, так хорошо! Качусь себе на велосипеде, Земля внизу сияет, медленно так поворачивается – я каждый день от Парижа до Пекина прогулку совершал, такая у меня была норма нагрузки – и понимаю, что не исчезну. Я думал, это только там можно понимать, – вдруг добавил он. – А оказывается, не только.
– А где еще? – выдохнула Лола.
Иван вгляделся в ее лицо и засмеялся.
– Да где угодно! – сказал он. – Где ты есть, там оно и понятно.
– Да ну тебя, Ваня! – махнула рукой она. – При чем здесь я?
– Еще как при чем! Ну а теперь ты мне что-нибудь про себя расскажи, – потребовал он. – Слушаю вас внимательно, Елена Васильевна. А то у меня слов мало.