Антистерва - Анна Берсенева 40 стр.


– Ты будешь идти рядом и все мне показывать, – упрямо возразила она. – Не говори по-другому, пап.

– Ты закончила д’Артаньяна? – спросил он, чтобы уйти от темы, которая возникла так неожиданно и так некстати.

– Показать? – оживилась Лола.

– Ну конечно!

Она побежала в сад, где в сарайчике у нее была оборудована мастерская. Кровать стояла у самого окна, и Василий видел, как дочка бежит под деревьями. Персики, гранаты и яблоки отяжелели от спелости, они висели так низко, что Лола на бегу отводила их от своего лица. Она родилась среди этих жарких, налитых жизнью плодов, она была здесь своею. Но, глядя на нее, Василий почему-то понимал, что точно так же она чувствовала бы себя в Париже – абсолютно в своей стихии. И как много он отдал бы, чтобы она могла узнать ту стихию, и другую, и любую – все города и страны и все счастье, которым манит чуткую душу огромный мир!.. Все он отдал бы за это. Но у него ничего для этого не было.

– Вот он, д’Артаньян.

Лола присела на стул у кровати. Она так торопилась принести своего мушкетера, что даже запыхалась. Василий взял куклу в руки и сразу опустил себе на грудь, на белоснежное покрывало, которым был укрыт. Руки у него подрагивали от сердечной слабости, и он не хотел, чтобы Лола это заметила. Она смотрела на него с ожиданием, для нее было важно, что он скажет, и не надо было ей сейчас отвлекаться на жалость к нему.

Василий всегда удивлялся, откуда у нее этот редкостный, труднообъяснимый талант. Она делала кукол так, что их трудно было назвать куклами – жизни в них было больше, чем в иных людях. Удивляться, впрочем, не приходилось: под руками ее мамы тоже оживали любые предметы. Правда, Манзура относилась к своему таланту очень спокойно и использовала его исключительно в практических целях: вышивала тюбетейки и платья на продажу, чтобы иметь возможность не ходить на работу и ухаживать за мужем, пекла пирожки, которые таяли во рту, крахмалила скатерти и простыни так, что они принадлежали, казалось, какой-то другой, а не их скромной жизни.

Василий только однажды увидел, что она вспомнила про свой талант как-то… сама для себя. И, увидев это, сразу понял, чем она должна заниматься.

В Душанбе открылся Театр оперы и балета. Ермолов получил в министерстве билеты и вместе с женой пошел на самый первый балет – это был «Спартак». За весь вечер Манзура не произнесла ни слова. Она не отводила глаз от сцены, она никуда не пошла в антракте – смотрела на колышущийся тяжелый занавес с таким же напряженным вниманием, с каким смотрела на артистов. К тому времени они жили вместе уже десять лет, но Василий никогда не видел свою жену в таком потрясении.

– Тебе нравится? – осторожно спросил он.

Манзура взглянула на него обычным своим непроницаемым взглядом и вдруг сказала:

– Я тоже могла бы так.

– Что – так? Танцевать? – удивился он.

– Нет. Сделать так красиво. Такие платья, и эти ткани, и все-все… Видишь? – Она показала на мерно вздыхающий занавес. – Ты думаешь, я не смогла бы?

– Конечно, смогла бы, – медленно произнес он. – Я думаю, этим тебе и надо заняться.

На следующий день Манзура пошла в театр и устроилась работать в пошивочный цех. Перед этим она не спала всю ночь, даже плакала, и Василию пришлось, как маленькую, пугать ее, что он немедленно заболеет и умрет, если она не станет заниматься тем, что ее так поразило.

– Ты правда хочешь, чтобы я там работала? – всхлипывала Манзура. Василий уже и забыл, когда видел ее плачущей! Кажется, в их первую ночь, а больше и никогда. – Ты не будешь сердиться, что я не дома?

Он понимал, какие страсти борются сейчас в ее душе, да этого и невозможно было не понимать. Конечно, нынешняя Манзура сильно отличалась от той забитой девочки, которая старалась поменьше есть, потому что боялась, как бы Елена ее не прогнала. Но все-таки поворот, который должен был произойти теперь в ее жизни, был слишком серьезным. Она знала своего мужа столько лет и до сих пор не поняла, что ее неожиданная страсть к тому, что не есть он, не может обидеть его, а может только обрадовать! Василий сердился, что она этого не понимает, и все же ему было немножко смешно.

И вот теперь ее дочка – его дочка – смотрела на него ожидающим взглядом, потому что для ее жизни было так же важно, что он скажет.

– Как глаза у него горят! – сказал Василий. Конечно, ему хотелось порадовать Лолу, но слова эти все-таки вырвались непроизвольно. – Совсем живые глаза, так и сияют. Чем это он у тебя так сильно увлечен, а?

Он увидел, что она обрадовалась – у самой глаза засияли куда как ярче, чем черные осколки антрацита, из которых она сделала глаза деревянному д’Артаньяну.

– Он увлечен жизнью, – серьезно сказала она. – Он очень увлечен жизнью, папа, ты же читал! Конечно, у него сияют глаза. И потом, он же влюблен. Ведь от этого глаза сияют, да?

– Конечно, маленькая, – улыбнулся Василий. – Только от этого они и сияют. Знаешь, я когда-то слышал историю про одного влюбленного юношу. Его звали Аль-Мутайям, это значит «пленник любви». Вот у него, я думаю, в глазах просто огонь горел.

– А в кого он влюбился? – с интересом спросила Лола.

– В красавицу из гарема. Они не могли быть вместе, но их страсть была раскалена, как небо.

– Как наше небо? – уточнила Лола.

– Наше, наше. – Василий с трудом сдержал улыбку. – Вот такое, как сейчас. Накануне твоего дня рождения.

– И что с ними случилось? – Видно было, что она даже дыхание затаила, как будто боялась, что это помешает отцу рассказать историю до конца.

– Они… В общем, к Аль-Мутайяму явился ангел смерти, перед которым он должен был покаяться в своей любви.

– И он покаялся? – спросила Лола; в ее голосе послышалось разочарование.

Василий не знал, чем закончилась эта история – вернее, этого не знал Клавдий Юльевич Делагард, от которого он ее услышал. Но что сказать дочке, он знал точно.

– Конечно, нет. В чем же каяться? Ничего лучше в его жизни не было и быть не могло. Он не покаялся, и его любовь прогнала ангела смерти.

– Ну и правильно! – Лола облегченно вздохнула. И тут же сказала: – Папа, ты заговариваешь мне зубы. А сам гранаты не ешь.

Василий понял, что ей не хочется говорить о таких вещах – даже с ним не хочется. Она была не то чтобы скрытная, а… Она очень защищала все, что было у нее в сердце, и Василий надеялся, что это ей поможет. Потом, когда его не будет.

– Много у тебя завтра будет гостей? – спросил он.

– Не-а. Пять девочек.

– Позвала бы весь класс, – предложил он. – Вот закончите школу, разлетитесь кто куда, будете жалеть, что мало встречались.

– Весь класс я не хочу, – покачала головой Лола. – Мурод, например, ничтожество и ужасный гад, и он все время… Ну, я не хочу, чтобы он приходил. И вообще, если шумно, то не обязательно весело.

– Ты из-за меня не хочешь? – расстроился Василий. – Думаешь, мне шум помешает?

– Я сама не хочу, – улыбнулась Лола. – Я такая же, как ты, папа, разве ты не знаешь?

Девочки разошлись, когда отсветы вечернего солнца уже потихоньку гасли на персиках и яблоках. Они ели плов и пили чай в саду, потом во что-то играли и чему-то смеялись, и их общий смех, в котором Василий легко различал смех своей дочки, казался ему такой же естественной частью осенней жизни, как спелость плодов на деревьях и синева неба над Памиром.

Манзура и Лола убирали с садового стола посуду. Вечерний воздух уже стал осязаемым, оставаясь при этом прозрачным. Василий больше всего любил именно это время года и это время суток и знал, что дочка любит его тоже. До ее рождения он спокойно думал, что хорошо бы умереть как раз в такое, любимое свое время. Но с появлением Лолы он стал бояться этой мысли. А сегодня она вдруг пришла снова и как-то… не испугала.

Все-таки он растревожился вчерашними воспоминаниями о пленнике любви Аль-Мутайяме. Глаза Клавдия Юльевича Делагарда – голубые, с детским удивленным выражением – стояли перед ним так отчетливо, как будто он в последний раз видел их не сорок с лишним лет назад, а только вчера. И вина за его смерть была так же неизбывна, хотя Василий и сейчас, в старости, думал обо всем, что произошло с Еленой, так же, как в юности. Но как же ему тяжело было об этом думать!.. Эти мысли всю ночь держали его за сердце, как безжалостная рука, а сейчас они легли ему на грудь, придавили, не давая дышать…

– Тебе плохо, пап? – услышал Василий. – Я за мамой сбегаю!

Он открыл глаза и только после этого понял, что они были у него закрыты. И что ему плохо, он понял только в ту минуту, когда услышал, как об этом сказала его дочка.

– Почему… плохо?.. – с трудом шевеля губами, произнес он. – Я просто… вспоминаю.

– Ты совсем белый, папа!

Василий почувствовал, как она взяла его за руку. Он и раньше чувствовал, что живет только в те минуты, когда его жизнь как-нибудь соприкасалась с нею. Но сейчас он понял, что пугает ее любым своим прикосновением, потому что любое его прикосновение – уже из того мира, в который ей нельзя заглядывать.

– Где… мама?.. – выговорил он. – Позови ее…

Ему хотелось, чтобы Лола ушла. Он чувствовал, как дрожат ее пальцы.

– Она к тете Зое, пирожки отнести… Папа, давай я тебе какой-нибудь укол сделаю! Папочка, ты же умираешь!

Он расслышал в ее вскрике слезы. Она никогда не плакала, разве что в самом раннем детстве, да и тогда очень редко. И по этим слезам в дочкином голосе Василий понял, что ее страх не напрасен. Она всегда была чуткая и сейчас все почувствовала правильно.

«Еще бы хоть немного, – мгновенно мелькнуло в нем. – Маленькая, еще маленькая…»

Он не понимал, когда это стало с ним – только что смотрел на отсветы солнца на яблоках и думал о том, что это любимое его время… Но теперь его дочка была права – он умирал. Он понял это по тому, что не боялся даже испугать ее. Он подошел к той черте, где уже нет страха.

– Лола… – последним усилием воли удерживая себя на этой черте, прошептал Василий. – Лена… Глаза сияют!..

Смысла своей последней фразы он уже не понял. Он произнес ее потому, что там, где стояла его дочь и куда он смотрел невидящим взглядом, было сплошное сияние, сплошной серебряный свет. И он шагнул к своей дочке, шагнул к Елене, шагнул в этот бесконечный свет, чувствуя одно только счастье.

Глава 12

Лола любила осень больше всех времен года, а больше всего в осени любила ее свет – особенный, осязаемый, из-за которого воздух становился похож на расплавленное стекло. В Москве этот свет почти не был виден, да и в загородной усадьбе Романа он был совсем не такой, к какому она привыкла в детстве. Cад возле дома Кобольда был слишком декоративный, а такой вот настоящий осенний свет можно было, наверное, увидеть только в настоящем саду.

Здесь же, в Сретенском, сад был не просто настоящий, а какой-то бесконечный. Он начинался у самого крыльца и спускался к реке, которая, если смотреть на нее из окна, казалась бесконечно далекой. А потому и бесконечности сада удивляться не приходилось.

Лола приехала в Сретенское первым утренним автобусом, который шел от вокзала в Лебедяни. Она думала, что придется долго возиться с замком: ведь, кажется, Ермоловы редко бывали в этом доме. Но замок открылся легко.

«Здесь же девочка жила, – вспомнила Лола. – Которая Сережино несчастье».

Когда она вошла в дом, то подумала, что Антонина Константиновна, может быть, ошиблась насчет девочки. Никакого ощущения несчастья в этом доме не было; Лола чувствовала такие вещи сразу и никогда не ошибалась. А может, дело было в том, что девочка жила здесь давно?

Впрочем, ей совсем не хотелось разбираться сейчас в жизни какой-то чужой девочки, даже имени которой она не знала. Здесь было чисто, тихо и только немного сыро. Поэтому дом следовало поскорее протопить, а потом уж размышлять о таких отвлеченных вещах, как его неведомый дух. Лола любила простую работу, и не только потому, что к ней ее с детства приучила мама, но и потому что в любой простой работе было много жизни, а жизнь, скрытую внутри дел и предметов, она тоже чувствовала безошибочно.

Печку ей прежде топить не приходилось: в родительской квартире было паровое отопление, а камин в доме Кобольда печкой считать было невозможно, да она и не разжигала этот камин. Но ничего хитрого в устройстве голландки не оказалось; Лола легко растопила ее найденными в сарае дровами. Дров было мало, и они были яблоневые. Ну конечно, ведь кругом совсем не было лесов. Только широкие пространства – то луга, то тускло поблескивающие осенние поля – и огромные сады, сквозь которые светилось октябрьское небо. Небо было такое густо-синее, что не верилось: неужели вчера оно затягивалось серой пеленой и рассыпалось снежными хлопьями?

Лола принесла в дом целую охапку яблоневых дров. Папа любил делать шашлык на сухих ветках, которые мама обрезала с яблонь, персиков, слив, – говорил, что именно от них получается самый лучший жар и самый вкусный дым. И Лола всегда спрашивала: «Пап, ты на мой день рождения какой шашлык сделаешь, абрикосовый или сливовый?»

День рождения у нее был завтра, и его предстояло встретить в полном одиночестве.

В этом саду росли только яблони. Лола застала урожайный год – ветки склонились до самой земли, яблоки широко раскатились под деревьями. Они лежали и на просторном крыльце, по которому она, пройдя дом насквозь, спустилась в сад. И на всех деревьях они были разные. Богатая желтая антоновка, и лихая ярко-алая «цыганка», и томный бело-розовый штрифель, и еще какие-то, названия которых Лола не знала, – те были самые красивые, наливные, прозрачные, похожие на стеклянные фонарики…

«Сейчас, наверное, соседка придет», – вспомнила она.

Антонина Константиновна сказала, что за садом ухаживает девочка, с которой она дружила, когда жила в Сретенском в войну, и уточнила:

– Конечно, она старуха уже. Ты ей скажи, что моя племянница, она тебе докучать не станет.

Соседка и в самом деле вскоре пришла, и в самом деле оказалась недокучливой. Спросила, как Тонино здоровье, да вернулся ли из армии ее внук, а то был, говорят, в горячем месте, вот убили б, и Тоню жалко было бы, она в нем души не чает. Обо всем этом соседка расспрашивала не то чтобы без интереса, а как-то… Лоле показалось, точно так же расспрашивала бы ее о чем-нибудь яблоня, если бы вдруг заговорила.

Когда старуха ушла, она побродила еще немного по саду, постояла над рекой – неширокой, но глубокой и быстрой, с полуразвалившейся водяной мельницей, которая выглядела очень таинственно, – и, вернувшись к дому, села на крыльцо.

Этот дом был построен так, чтобы человек мог быть в нем счастливым, и точно так же был посажен сад; это Лола понимала. Но, представив, что впереди бесконечный день – пусть даже вот такой, наполненный ее любимым осенним светом, который отражается от спелых яблок или от них исходит, – Лола почувствовала, что ей не хочется и этого прекрасного дня.

«Да почему же?» – спросила она себя.

И не стала отвечать, потому что знала ответ.

Ей не жаль было, что кончилось все интересное, необычное, из чего два года состояла ее жизнь. Кончился Париж, и Неаполитанский залив, и лондонские улицы, и… Да все это кончилось, и ни о чем она не жалела.

Она приобрела весь мир, так сильно повредив своей душе, что потеря этого мира оставила ее равнодушной.

Все, что она чувствовала сейчас, не было даже отдаленно похоже на тот ужас, который охватил ее, когда два года назад она вернулась с работы и увидела, что ее квартиры больше нет. Нет книг на стеллажах от пола до потолка, и нет салфеток и скатертей, которые крахмалила мама, и нет фотографий на стене – только черные ямы выбитых окон, запах мокрой гари и ухмыляющееся лицо Мурода в толпе сочувствующих и любопытствующих. После той потери был ужас невосполнимости, а после этой не было ничего – ни страха, ни сожаления. Ни-че-го. И с этим «ничего» предстояло жить дальше. То единственное, что могло бы его отменить, было невозможно, это Лола знала точно, и знала, что если не заставить себя привыкнуть к этому «ничего», то лучше сразу броситься в речку – благо плавает она плохо.

Дом прогрелся быстро. Стены впитали в себя весь жар яблоневых дров; запах спелых яблок, и раньше стоявший в доме, от тепла стал сильным и острым. Лола вспомнила, что ела в последний раз вчера у Ермоловых, и удивилась тому, что есть ей при этом совсем не хочется. Она все же поела яблок, и они неожиданно подействовали на нее как снотворное. Она с трудом добрела до кровати – даже не до кровати в зимней половине дома, а до дощатого топчана в летней, – с трудом отыскала матрас, одеяло, подушку, цветастые простыни…

«Может, мне эти яблочки какая-нибудь волшебница подбросила? – подумала она, уже засыпая. – Усну тут, как мертвая Царевна, а проснусь в хрустальном гробу…»

Ей стало немножко смешно от этой мысли, но глаза закрывались сами собою, и она даже улыбнуться не успела.

Лола проснулась от непонятного стука.

Она села на топчане и растерянно огляделась, не понимая, где она и что с ней. В комнате стоял полумрак, на улице – тишина, в окно заглядывали ветки с тяжелыми яблоками, что-то поскрипывало и покряхтывало в бревенчатых стенах… Лоле стало не по себе. Чтобы не бояться, она решила, что стук ей почудился. Но, как только она это решила, стук повторился снова. Он доносился с противоположного, выходящего не в сад, а на улицу крыльца, и, хотя не был сильным, пронизывал дом насквозь.

Лола завернулась в одеяло и босиком, на цыпочках, прошла к двери. Половицы скрипели так громко, что этот скрип слышался, казалось, далеко за стенами дома. В другое время Лоле это даже понравилось бы – она любила живые таинственные звуки, – но теперь она думала только о том, что дом стоит на отшибе, что деревня и днем показалась ей какой-то безлюдной… Все это не добавляло ей мужества.

Она остановилась у двери, хотела спросить, кто стучится, но побоялась спрашивать.

«Может, уйдут? – подумала она. – Все-таки света в окнах нет… Подумают, что и дома никого нет!»

Назад Дальше