К тому же он думал о многом последние дни, и мотался, суетился и видел много людей, и сегодня было солнце, когда он шел сюда, и снег искрился, слепил, и синее-синее небо, и воздух, острый, кристальный…
Воздух в больнице был теплый, но в меру, чистый абсолютно, в меру сухой и влажный – целиком продуманный воздух. Индивидуальным был запах. Правда, он был значительно слабее, чем в других, более старых больницах, в которых бывал Кирюша. Этот чуть слышный лекарственный запах был тем тревожней и острее. Казалось, он то слышится, то нет.
Бесконечный коридор, словно шаг на месте мимо одной и той же двери, и только мелькают номерки на дверях, возрастая на единицу.
57.
Кирюша приоткрыл дверь, просунул голову. Увидел небольшую палату, такую же светлую, чистую и пустую, и в ней шесть коек. Койки ничем не отличались. Кирюша стал переходить взглядом от одной к другой и вдруг услышал свое имя. Это было так тихо, что можно было скорее угадать, чем услышать, но Кирюша уже подходил к одной из коек. Он подходил к ней и уже ясно видел что-то неестественное, громоздкое, распиравшее белоснежную простыню.
И Коли там не было.
Это было настолько точное ощущение, что его там не было, что Кирюша, не сознавая, неожиданно громко позвал:
– Коля!
– Да, Кирюша… здравствуй… подходи… садись… возьми табуретку…
Тогда он увидел, что это громоздкое и был Коля, только Коля был там, внутри, как в раковине, и видна была только маленькая его и сухонькая голова с паутинкой серых волос на лбу. Это был Коля и не Коля. Поскольку он уже знал, что это Коля, у него не возникало сомнений, что это кто-нибудь другой, но, если бы Коля не позвал, Кирюша бы не увидел, что это – Коля.
Он сел на табуретку.
– Вот… – сказал Кирюша. Он деревенел и не знал, что делать дальше, что говорить.
– Расскажи, – сказал Коля.
– Вот тут апельсины… а тут ремешок…
– А, ремешок… – сказал Коля. – Часы-то мои встали.
– А что с ними? – прежде чем подумал, уже спросил Кирюша и уже злился на себя за глупость и никчемность вопроса. Столько хороших слов нес с собой!..
– Не знаю, – сказал Коля. – Стукнулись, наверно.
Помолчали. Кирюша разглаживал колени.
– И я вот встал… – сказал Коля.
Кирюша мучительно представил себе разговор об этом и решил отвлечь Колю от этой темы. Да он и не знал, как вести разговор об этом. И сразу вставала его, не совсем понятная, вина перед Колей.
– Ребята, – сказал Кирюша, – все о тебе вспоминают. Шлют тебе привет. Скоро зайдут.
– Да? Спасибо. Расскажи, расскажи…
Это «расскажи» звучало безразлично и спокойно, и, казалось, Коле было совсем неинтересно слышать про ребят. Но Кирюша был рад как-то начать разговор.
Он рассказывал про то, что один женился и какая была свадьба, а другой снова разругался с женой, что им на участок дали новый электровоз, и это очень хороший электровоз, что Саня ушел в отпуск…
– Да… – сказал Коля. – Мне доктор обещал, что еще месяц – и все будет в порядке. Они ждут новое средство…
И Коля говорил с оживлением, даже с горячностью, об этом средстве, которое мы ждем со дня на день, и какое это замечательное средство, и какие оно дало уже изумительные результаты, но только его еще очень мало и достать его трудно, но к нам оно придет уже точно, и мы ждем его со дня на день, и как оно быстро поможет ему, потому что пока он еще чувствует себя неважно, что вот болит… И он с легкостью оперировал медицинскими терминами, и это звучало странно в его устах. И он снова говорил о средстве, которого все мы ждем со дня на день. И говорил «мы», «нас» о больничных и «они», «их» – о ребятах, и это тоже было странно. Когда-то он говорил «мы» о Сане, Кирюше… А теперь он словно бы прежде всего больной, и интересы его другие, и он словно бы разграничивал себя с ребятами и говорил «они».
Кирюша томился и ждал, чтобы как-то вклиниться и попытаться переменить тему. «Отвлечь Колю», – говорил он себе.
– Да, это будет очень здорово, если средство… – сказал он. И стал рассказывать дальше. Но у него не получалось, казалось ему. Даже говоря о событиях, он никак не мог вспомнить главного, а все какие-то мелочи, случайности. И уже понимал, что даже главные события – это не то, что надо сказать Коле. Что Коле необходимо что-то иное, какое-то особое участие. И он, любя Колю, не мог найти этих слов. И он рассказывал мелочи.
– Да… – сказал Коля. – Хорошо, что у меня теперь другой доктор. Была молодая девчонка – какой она врач! А теперь настоящий доктор.
И он говорил с раздражением про прежнего доктора, который был, когда ему было так плохо, и ничего не умел сделать. И говорил хорошо про другого доктора, который появился, и ему стало лучше, и теперь уже доктор говорит: через месяц все будет в порядке, потому что это очень хороший доктор и он достанет Коле средство буквально со дня на день…
Кирюше очень хотелось сказать наконец то, что надо. Но он никак не мог найти слова сочувствия: ему то казалось, что они будут вялыми и равнодушными или надуманными и фальшивыми, то казалось, что они заденут Колю или испугают, и к тому же ему хотелось, чтобы Коля хоть ненадолго забыл о своей болезни, и это будет ему полезно. И в то же время он чувствовал, что именно эти слова ему и надо сказать, обычные, затертые, жалостливые. Что они-то, и никакие другие, нужны Коле.
А в словах Коли уже появилась обида. Большая обида, что ему больно. Он жаловался, где у него болит и как. И что вот все придумывают, а не могут придумать, чтоб не было больно. Что все это случилось по вине такого-то и такого-то, и они, такие-то, живы сейчас и здоровы. Коля был больной, и ему было обидно.
Так же, как те хорошие слова, которые нес с собой Кирюша и, когда принес, не мог сказать, хотелось ему рассказать о себе, пожаловаться Коле, что он тоже болен, что у него повестка и Валя, что тоже все не слава богу. И теперь, сидя рядом с Колей, он еще говорил себе, что раз Коля обижен, то ему будет близка и его, Кирюшина, обида, что это будет вроде как бы сочувствие в скрытой и незаметной форме, – и он не мог сказать. Он даже встревал раза два: «У меня вот тоже…» и «А вот со мной…», но тут же останавливался, а Коля жаловался дальше.
И так как Кирюше все было не сказать того, что он принес с собой, он снова подумал, что Колю лучше отвлечь от его болезни, и, не зная, как отвлечь, он сказал:
– Ты постарайся, Коля, меньше думать об этом…
Коля, словно очнувшись, посмотрел на Кирюшу, словно понял что-то. И как-то сразу удалился во взгляде, закрылся.
– Очень ты молодой… – сказал он. – И здоровый. Ну, иди, иди… Спасибо. Иди, иди. Я устал.
Кирюша ощутил себя только на улице. Прошло, оказывается, совсем немного времени. Еще не скрылось солнце, и снег искрился, слепил, и синее-синее небо, и воздух, острый, кристальный. И Кирюше стало радостно. И ему было совестно и неловко своей радости. И грустно ему было очень. И он понял вдруг, почему так и не смог сказать Коле о себе, пожаловаться, хотя это вроде и было как бы сочувствие в скрытой, незаметной форме.
Он не мог сказать потому, что все это чепуха, совершеннейшая чепуха. Ерунда, бред, глупости. Трусость и эгоизм все это. А вот есть болезнь… Не штучки – настоящая болезнь. И такая болезнь – наибессмысленнейшая вещь на свете, вредная и подлая вещь. Ее нельзя хотеть. Нельзя пытаться на ней выгадать и за ней спрятаться, потому что настоящая болезнь – беда и горе, хуже которых нет. А остальное – подлость и чепуха.
Комиссия
«Ничего, ничего… – говорил себе Кирилл. – Все будет ничего. Буду как все. Так надо. Хорошо быть со всеми. Может, в Ленинграде было бы не так, но здесь это просто свинство – не пойти. Просто – так нельзя. Да я кончусь как человек, если не пойду!.. А может, и так не возьмут?.. Ну, тогда это будет хоть честно. А хорошо бы… Да, неплохо. Но глотать, вдыхать… порох, сахар, керосин, сера – ужас! Идиотизм. Глотать аспирин!..»
Сладко-кисловатый вкус и ощущение порошка на языке – все это моментально вернулось. Бр-р-р!
Какая гадость! Обманывать, хитрить, выгадывать… Жрать для этого какую-то пакость… Нет, не могу. Ведь я же здоровый человек! Нормальный. Что я мечусь? Почему я должен делать что-то противоестественное? Даже тело мое умнее и последовательней меня… И, собственно, для чего все это? Все делают свое дело. Есть общий порядок вещей. Порядок всех и для всех. Надо – со всеми. Так лучше. Чище. Да и проще, пожалуй. Во всяком случае, так все впереди. Буду иметь на все законное право. Как все. Да, три года. Но их же тоже можно пожить как следует! И почему я могу думать, какое имею право, что какие-то обстоятельства у меня особые? Их и нет… Вот если так получится, что освободят… хорошо.
С такими мыслями Кирилл шел к военкомату. Такими мыслями приводил себя в порядок. Шел он сразу после ночной смены, уставший, невыспавшийся. Его знобило. Даже трясло. И скорее от возбуждения, чем от холода.
Это было даже неприлично, как его трясло…
…По вестибюлю военкомата разгуливали парни, стриженные наголо. Ходили они поодиночке. И посматривали друг на друга исподлобья, не то чтобы недружелюбно, но как-то без особого желания знакомства. Их будто что-то расталкивало, этих парней. Проходя через вестибюль, Кирилл чувствовал, что отличается от них чем-то, что есть у него какое-то преимущество перед ними, но точно он не знал какое. Да и не думал об этом. Только удивился немного: чего это они так поспешили постричься?
С такими мыслями Кирилл шел к военкомату. Такими мыслями приводил себя в порядок. Шел он сразу после ночной смены, уставший, невыспавшийся. Его знобило. Даже трясло. И скорее от возбуждения, чем от холода.
Это было даже неприлично, как его трясло…
…По вестибюлю военкомата разгуливали парни, стриженные наголо. Ходили они поодиночке. И посматривали друг на друга исподлобья, не то чтобы недружелюбно, но как-то без особого желания знакомства. Их будто что-то расталкивало, этих парней. Проходя через вестибюль, Кирилл чувствовал, что отличается от них чем-то, что есть у него какое-то преимущество перед ними, но точно он не знал какое. Да и не думал об этом. Только удивился немного: чего это они так поспешили постричься?
Кирилл подошел к дежурному офицеру, молоденькому лейтенанту, протянул повестку. Офицер повестку взял, почему-то рассматривал ее пристально и серьезно, словно это было бог весть что, и, бросив короткий взгляд на Кирилла, сказал:
– А вы почему не постриглись?
– Как? – удивился Кирилл, машинально проводя по голове каким-то жалким движением руки. – Зачем?
– Так что же, – сказал офицер, – может, общий порядок не для вас?
– Так ведь еще рано… Это ведь перед отправкой… – мямлил Кирилл.
– Вот что, я с вами дискуссий разводить не намерен. Идите и постригитесь. Иначе не возвращайтесь.
– С чего это я буду стричься! – пытался возражать Кирилл, стараясь унять дрожь обиды в голосе. – Может, я больной и меня не возьмут?
– Возьмут-возьмут. Уж это точно. Такого орла, да не взять! – говорил офицер с эдаким придуманно-ласковым пониманием во взгляде. И потом прибавил с такой же придуманной простоватой грубостью: – А ну, марш стричься!
– Не пойду. Нет такого закона, чтобы перед комиссией стричься.
– Ах, вот как! – Офицер встал и сделал два шага к пухлой клеенчатой двери райвоенкома. – Не хотите подчиняться общему порядку? – Он говорил это как-то заведомо спокойно, подчеркнуто растягивая слова. – Ну что, сами пойдете, или я доложу? – При этом он взглянул на подушкообразную дверь особым взглядом.
Кирилл молчал.
– Смотрите, смотрите… – сказал офицер, покачивая головой, как бы жалея Кирилла, и сделал еще шаг.
В Кирилле вдруг что-то сникло. Завяло. В голове, внезапно опустевшей, прыгали, мешались чужие, тыщу раз слышанные, довольно глупые слова: «Не плюй против ветра» и «Снявши голову…».
Кирилл повернулся и направился к выходу. Парни-одиночки, остановившиеся в своем хождении и наблюдавшие сцену, удовлетворенно ржали. И тогда, уже в дверях, Кирилл охрабрел.
– На пушку берет! Видали… – сказал он как можно громче и грубее подвернувшиеся неведомо откуда тоже чужие и тоже глупые слова.
Говоря это, он был уже за порогом. Дверь, снабженная мощной пружиной, наддала ему в спину. Все противно встряхнулось в Кирилле от толчка…
– Наголо?
– Наголо.
– Совсем наголо?
– Да.
– Совсем-совсем?
– Да! – чуть не заорал Кирилл. Не хватало еще этой пытки!
– Военкомат?
– Да.
После этого «да» парикмахер, до того медливший, вдруг подпрыгнул к Кириллу и в мгновение ока выстриг машинкой широкую полосу с затылка на лоб.
Кирилл, оцепенев, смотрел в зеркало. Ему было и унизительно и обидно. Но смешно было тоже. Ну и рожа!.. Проборчик…
Вот бы сейчас встать и прийти в таком виде в военкомат… С эдакой полосой на голове! Посмотрел бы я на этого…
Но, пока он так думал, парикмахер уже обработал все, что оставалось слева от полосы. Теперь волосы нелепо торчали только с правой стороны.
«Так еще лучше!» – успел подумать Кирилл, и парикмахер, с движениями фокусника, не оставил уже на голове ничего.
Голова у Кирилла оказывается круглой, как бильярдный шар.
Кирилл с удивлением смотрел на себя в зеркало, так же исподлобья, как те парни в приемной. У него, у Кирилла, было довольно-таки тупое выражение.
А парикмахер, верткий парень, не старше Кирилла, примечательно волосатый, казалось, уже вовсе для проформы проходился машинкой по круглой Кирюхиной голове. Словно гладил. Словно старался. И это тоже выглядело глуповато. И Кириллу показалось, что тот нарочно, нарочно подчеркивает каждым движением свое превосходство, свою примечательную волосатость и свою свободу. «Этого-то не возьмут…» – с досадой приценивался Кирилл к длинной бесплечей фигуре парикмахера. Вдруг парикмахер, прикоснувшись нежно машинкой к голове, словно подровняв последнюю волосинку, сдернул с Кирюхиной шеи салфетку, взмахнул ею…
– Готово!
И тут же, словно спохватившись, извинился каким-то мелким бесом и сказал, давясь (а глаза так и бегали, так и бегали!):
– Может, подушить?..
Кирилл резко встал, и кресло, проскрежетав, отъехало в сторону.
– Сейчас я тебя подушу!.. – сказал он, по-бараньи наклонив гладкую голову. – Ни дышать, ни обонять не захочешь…
– Ну, что вы, что вы… – игриво сказал вертлявый парикмахер, сделав какие-то легкие па влево и вправо.
Выходя из парикмахерской, Кирилл еще раз взглянул на себя в зеркало. «Точно такой же…» – подумал он, вспомнив тех парней в приемной.
Парикмахерская и парикмахер его как-то раззадорили и отвлекли. И возвращался он в военкомат бодро, какой-то живительно-злой.
«Ничего, – говорил он себе, – ничего… У меня хоть волосы темные… А у белобрысых – так совсем лысина…»
Подходя к военкомату, он представил, как сейчас этот офицер увидит его стриженым, и поэтому снова очень на офицера разозлился.
– Вот так-то лучше, – сказал тот. – Так бы давно.
– Что – давно? – прикинулся Кирилл.
– Но-но-но! – сказал дежурный. – Ты у меня полегче…
– Полегче – чего?
– Полегче, говорю!
– Ах, полегче!.. Так бы и сказали…
Офицер налился и сказать уже ничего не мог. А Кирилл, довольный собой, стал ходить по вестибюлю так же отдельно и так же вперед лбом, как остальные парни.
Потом их собрали в кучу и повели. Вели, вели. В конце коридора была занавеска. Их завели за нее и там оставили. В этом закутке ходить было негде. И они старались не встречаться взглядами и делали независимые лица. Только два парня, оказалось, знали друг друга и чувствовали себя уверенней и оттого говорили неестественно громко. Это было глуповато, то, что они говорили. Во всяком случае, это было слишком назойливо. Пожалуй, они тоже не были уверены.
Начали вызывать:
– Абельский, Акатов!
– Я. Я…
– Раздевайтесь.
Засуетившись, вызванные застенчиво стягивали через головы рубашки, снимали брюки, оставались в трусах. Клали одежду на стулья. Старались ни на кого не смотреть.
Дверь снова открылась. Высунулась голова.
– Что вы там копаетесь?.. А трусы? Трусы тоже, тоже…
Ребята, потупившись, перешагнули трусы и стали какие-то совсем другие, с незнакомыми лицами.
– Болобонов, Бухалов, приготовиться.
Кирилла снова трясло. Он никак не мог унять этой противной дрожи. Зубы приходилось стискивать, так они прыгали. Было холодно. Кирилл напрягал мышцы всего тела, старался согреться и унять дрожь. Черт, как неудачно сложилось: ночная смена… А так можно было бы работу пропустить…
– Вороненко, Заремба, приготовиться.
Скорей бы вызвали… о черт! Трясет, как собаку. Жди тут, как идиот. Словно тебя в Италию отправят.
– Заславский, Иванов А.А., приготовиться.
Скорей бы… Скорей! Никак его буква не подходит…
– Иванов Н.Ф., Ильин, приготовиться.
– Приготовиться…
– Приготовиться…
– Капитонов, Капустин, приготовиться.
Какой еще Капустин! Еще один Капустин! Глупость какая! Ну да, Капустин. Ка-пу-стин.
– Капустин!
– Я…
– Раздевайтесь.
Кирилл точно так же стянул через голову рубаху. Ощущение было новым. Голова, круглая, гладкая, проскользнула через рубаху с поразительной легкостью. Точно так же перешагнул трусы. Стоял голый. Не знал, как ему стоять, голому…
И вот их ввели: его, Кирилла, и еще какого-то Капитонова. Этот Капитонов был удивительно мал и щупл.
Зал, в который их ввели, поражал своей легкомысленностью. Какие-то лепесточки на потолке и тьма зеркал. Кирилл увидел сразу несколько своих отражений. А перед тем в глазах его маячил щуплый Капитонов. И теперь Кирилл поразился очевидностью и мощью своего тела.
«Мда, тут нечего и думать…»
Однако его, такого здорового, трясло.
Машинально он шел по кругу зала, обходя стол за столом.
То, что за столами сидели одетые люди, а он, Кирилл, должен был расхаживать голый, вызывало в нем чувство скованности и неестественности. Как перед фотографом, только сильнее. А обострившееся желание сохранить достоинство еще больше мешало чувствовать себя просто. И ощущение, что ты стараешься сделать гордое, независимое лицо, а сам голый, было еще неприятней.
Первый врач понравился Кириллу. Весь его вид и тон свидетельствовали об особой благожелательности. Он вежливо предложил Кириллу сесть. И хотя Кирилл и ощутил всю нелепость этого предложения (садясь, он еще резче почувствовал собственную наготу, и клеенка стула была неприятно холодной), он был благодарен этому благожелательному старику. Старик расспрашивал его про все болезни, которые с ним случались, расспрашивал со всеми подробностями и великим участием, слушал внимательно, слегка наклонив голову набок и подмаргивая добрыми глазами. И Кириллу очень хотелось говорить и говорить этому человеку, рассказывать и рассказывать. И Кириллу стало казаться, что, может, действительно он больной и его сейчас освободят. Но старик вдруг прервал на полуслове и, откинувшись, словно удалившись, сказал, и лицо его было усталое и равнодушное: