Окна - Дина Рубина 10 стр.


Наконец выключил лампу.

И выплыло окно над столом, за которым горбились и пугали культями калеки-платаны. Бессознательно (профессиональное) он отметил соотношение размеров стола и окна, представил, как Лида сидела тут, подняв голову от чертежа и глядя в уютное пространство обжитого мира в окне, где даже платаны введены в общие городские нормы.

Черт-те что, мелькнуло у него, – до чего же смерть досадная: тут, среди такого покоя и порядка, и, главное, в тихом океане вечной Ленькиной любви… Вот, на первый взгляд, стряслись у него и у Лени такие разные беды. Очень разные, подумал он, а суть-то одна: суть в том, что четверть века ты укладывался спать, и справа от тебя была она. И вот – нет ее, нет ее. Нет ее…


Окно Рембрандта. 1995

Господи, как наловчиться обрубать все эти проклятые мысли, все сцены из прошлой жизни? как травить этих гадов ползучих в тот момент, когда они возникают? – вот сейчас, вслед за мыслью о Лене и Лиде немедленно всплыла она на платформе пригородной электрички, гасящая свою антиастматическую сигаретку о подошву туфли. Спрятала окурок в пачку (пепельная прядь занавесила щеку), воскликнула:

– Видишь, как я экономлю твои деньги, жила!

Он даже мысленно не произносил ее имя. Ему казалось, если он назовет ее так, как называл двадцать пять лет, то дрогнет вся кропотливо возведенная им за последний месяц плотина, и тогда невыносимая боль хлынет и затопит, и размоет, разнесет в клочья саму его личность… Главное же: гнать, затаптывать в себе ту сцену последнего суховатого объяснения (вновь – сигарета, прядь, упавшая на лоб, свежий маникюр на любимых пальцах. Костик унаследовал материнские руки, слишком изящные и нервные для мужчины, и – вот уж что можно сейчас вспоминать спокойно: когда в очередной раз сын пропал на неделю и Михаила вызвонили опознать в морге тело какого-то бродяги с обезображенным изрезанным лицом, он сдавленным голосом попросил старшину открыть руки покойника: их он узнал бы в любом состоянии).

Его сестра Люба единственная была посвящена в сюжет; сама опытный врач, настаивала на консультации с психологом. Считала, сам он не справится. «Пойми, – уговаривала, – все мы в этой безумной жизни нуждаемся в костылях. Погляди в зеркало: ты за три недели скелетом стал!»

С Любой, которая была много старше, вырастила его и до сих пор любила, как своего ребенка, тоже надо было держать ухо востро. Начиная разговор с разумной деловой интонации, она мало-помалу заводилась, вспоминала всю унизительную подоплеку их разрыва, начинала плакать и часто впадала в настоящую истерику, приговаривая: «Мерзавка, мерзавка!!! Что она думает– что этот аспирант паршивый останется с ней до смерти?! Восемнадцать лет разницы!»

«Перестань!» – кричал он сестре. Даже смешно: за годы семейной жизни он настолько привык чувствовать себя частью жены, даже ее принадлежностью, что и эту ситуацию, и этот, как говорила Люба, «позор и кошмар», этот фарс, эту грязь ощущал как собственную вину, которой надо стыдиться. И стыдился! И когда сестра принималась плакать, горько жалея брата и проклиная «предательницу» («Она поплатится за все, за все! он вышвырнет ее очень скоро, и никому она не будет нужна!»), терялся и виновато бубнил: «Люба, прошу тебя… прошу тебя…»

Идее евангелия от психолога он внутренне яростно противился. Таблетки – ладно, пусть, чтоб засыпать нормально. Все остальное – вздор! Как представишь эту консультацию-ковырялку. «И что вы почувствовали в тот момент, когда…» Вздор. Вздор! Просто: забыть. Пройдет месяцок-второй, сказал он себе, успокоишься, найдешь другую бабу… И после сих успокоительных слов уже привычно ощутил ножевой удар в солнечное сплетение и с обреченной ясностью понял, что никакой другой бабы никогда у него не будет; что жизнь кончена, и прекрасно, и плевать.


Так и ворочался всю ночь, пялясь в желтовато-серый квадрат окна…

Уснул на рассвете, уже и небо растаяло и растеклось сливочной лужей, и птицы разговорились-разохались… Проспал Ленькину хлопотливую заботу: тот выбегал в соседнюю булочную, оставил для него на столе завтрак: еще теплые круассаны, масло, сыр, сливки, а также письменный приказ не лениться, а сварить себе кофе.

Он и сварил, и обстоятельно позавтракал, счастливый этим спокойным одиночеством в чужом безопасном доме, хоть и заполненном недавней бедой, но бедой человечной, теплой, любовной…

В своей записке Леня подробным рисунком (линии, стрелочки, номер автобуса обведен кружком) объяснил, как доехать до центра. Выходило, что и машина не нужна – автобус идет прямо к озеру.

На листке лежали, придавливая бумагу, несколько местных монет – Ленька, Друг, все предусмотрел. Видимо, обменные пункты были только в городе.


Он оделся и вышел, аккуратно заперев за собою дверь, уже на улице пожалев, что оставил шарф, – свежий мартовский ветер принялся трепать по щекам и хозяйски ощупывать шею. Но возвращаться не хотелось. Он миновал большой квадрат двора, свободно засаженный укрощенными платанами, отыскал остановку и чинно поднялся в подкативший автобус.

Здесь была представлена вся этническая пестрота общества. Черная няня везла куда-то семилетнего рыженького мальчика, два молодых азиата сидели, уткнувшись в какие-то конспекты, две мусульманские женщины в длинных балахонах и косынках на головах тарахтели о чем-то на своем языке, а у дверей, приготовившись выйти на следующей остановке, тихо переговаривались между собой пожилые русские супруги.

Вот есть же где-то разумная внятная жизнь, думал он, разглядывая пассажиров автобуса, есть же уважение к законам, к государству, к личности…

И сам автобус плыл как-то размеренно, уважительно, разматывая заоконное пространство с заурядными, но чистыми и приятными домами, с неширокой рекой, берега которой заросли все теми же кустами солнечно-желтой форзиции, с красивым парком на холме.

Наконец автобус выехал на мост, и слева мощно развернулось озеро – еще бледное, в утренней дымке.


Он сошел на конечной и мимо огромной цветочной клумбы, посреди которой были вмонтированы часовая и минутная стрелки (клумба оказалась знаменитыми цветочными часами, о чем потом он вычитал в подсунутом Леней путеводителе), вышел к набережной, где, пошевеливая боками, тесными рядами стояли на воде разноцветные парусники; целый лес голых мачт.

Он шел вдоль ровно высаженных пятнистых платанов и бесконечного, насколько хватало взгляда, ряда обстоятельных бюргерских домов, судя по непременным мансардам – доходных. Шел, вдыхая свежий озерный воздух, украдкой радуясь своему приличному настроению, тому, что впервые за этот месяц получается спокойно отметать мысли о прошлом, о ней, о вине, о позоре, о всей непоправимой жизни и о том ударе в грудь, который ощутил он, когда понял, что она не разыгрывает его по телефону, а это вот сейчас, в эти вот минуты и происходит…

И едва вспомнил – вспыхнуло, обожгло, навалилось, стало сжимать и ломить сердце… пришлось срочно гасить фонтан боли, к чему за последний месяц он привык, приспособил разные внутренние механизмы. Лучше всего работал грубый окрик: заткнись, хватит, прекрати, все!!!


А вот и фонтан. Над гладью озера торчал водяной прут невероятной высоты и силы. Взмывал из глубины, словно там, на дне, пробило дыру в земной коре, так что струя земной боли выхлестывала над поверхностью воды…

Неорганично, думал он, любуясь жемчужно-розовым глянцем водного простора; эта вертикаль разбивает мягкую линию гор, плоскость озера. Торчит такая пульсирующая дура посреди воды…

Но когда часа через полтора он возвращался по набережной мимо зимующих парусников и павильонов летних кафе, под внезапным солнцем в струе фонтана заиграла чудесная сквозистая радуга…

Женева показалась ему размеренной, уютной, скучноватой. Озеро, конечно: оно придавало всему вокруг тот особый голубоватый простор, что витает над водной гладью, одушевляя холмистые берега и любые на них строения.

Он исходил все улочки, все площади средневекового центра, собирался зайти в кафедральный собор Сан-Пьер – Леня вчера говорил что-то о витражах, – но не зашел, потому что проголодался. Выбрал явно дорогой приозерный ресторан, где на его вопрос – что бы взять из местной кухни – невозмутимый, но предупредительный официант посоветовал заказать «филе де перш» – блюдо из наших окуньков, мсье, визитная карточка Женевы.


Ну что ж, сказал он себе, вот ты и путешествуешь один, без нее. И не пропал, черт побери, не сгинул.

А ведь сколько их было за двадцать пять лет – этих счастливых странствий, с азартом продуманных ею до мельчайших деталей, когда в Интернете вызнавались даже номера и время отправления раздолбанных местных колымаг на каком-нибудь маршруте Ванс – Экс-ан-Прованс… Ну, хватит! Сказано тебе: хватит!!!

Ага, вот и окуньки. Выглядят прилично, а как там на вкус? М-м-м, ничего, годятся вполне. Но мы на Истре ловили и жарили повкуснее…

На Истре у них была дача. Небольшой дом в два этажа, четыре комнаты – купленный в начале двухтысячных, когда у него вдруг в работе поперло: проекты, знакомства, деньги.


Она была на даче с этим аспирантом (ну да, роковая любовь!) как раз в те жуткие три дня, когда я разыскивал Костика по всем вокзалам, больницам и моргам – ничего ей не сообщая, оберегая ее спокойствие… Хорошо, что аспиранта я в глаза не видел, – дай черт с ним, аспирант ни при чем, просто…


Из-под руки возник официант с невыносимым ритуальным «все ли о’кей?». Терпеть не мог этого назойливого обычая в дорогих ресторанах. Подал-принес – отвали, дай спокойно прожевать ваших окуньков, оставаясь наедине с собой, с аспирантом и с нею…

– Все хорошо, благодарю вас, – сказал он, вежливо оскалясь. – Счет, пожалуйста.

* * *

В воскресенье за завтраком Леня сокрушался, что небо в войлоке – значит, в горах, куда он собирался везти друга, может быть обложной туман.

– Какого ж хрена туда тащиться? – спросил Михаил. – Наверняка есть какие-нибудь приозерные туристические городки…

Леня смутился, забормотал что-то о «непередаваемой атмосфере»… Наконец проговорил:

– А мы там, знаешь, первые пять лет жили. И тоже – печка у нас была, топили брикетами, считали затраты. Я только начал работать в ЦЕРНе, мы бедными были. За окном – снег на вершинах, по воскресеньям – колокольный звон из церкви… И Генри был жив. Помнишь Генри?

– А как же, – отозвался он. Генри был на редкость сварливой, донельзя избалованной, как только в бездетных семьях бывает, шавкой – небольшим пуделем, в молодости белым, в старости побуревшим. Прожил невероятную мафусаилову жизнь – чуть ли не четверть века. Помнится, когда он мирно отправился к собачьим праотцам, Ленька написал письмо, исполненное трогательного горя. Да-да, и пришло оно в самый отчаянный период борьбы за Костика – в период полной безнадеги. Впрочем, у каждого свои беды. И вот, своим чередом, к его другу пришла беда настоящая.

Ага, ясно – Леньке важно поехать в эту глухомань, и даже ясно почему: повод вновь говорить и говорить о Лиде.

Ладно, сказал он себе, осмотришь красоты швейцарских гор. И бодро воскликнул:

– Так что тут рассуждать? Едем, конечно!

И Леня обрадовался, стал оживленно объяснять, какое это дивное место, между прочим – курортное, какие там лыжные трассы и как в сезон нет отбоя от лыжников…

Он вознамерился ехать в съемной машине – для чего-то же снял ее, идиот, вопреки уговорам друга! Неистребимая привычка бывалого путешественника: свои колеса в пути важнее всего. Настоял, что поведет сам, хотя Леня возражал: дорога сложная, горная, снег еще не везде сошел…


На балконе. 2008

Он воскликнул насмешливо:

– Ленька! А ну, стоять смирно перед полковником! Ты на Сицилии ездил? То-то же…


На Сицилии, между прочим, за рулем в основном была она. И в хорошей реакции ей не откажешь. А в чем, собственно, ты ей откажешь? – спросил он сам себя. – Нет, реакция что надо. Вспомни, как она глянула в упор, наотмашь, когда ты открыл дверь и молча стал на пороге, не пропуская ее в дом… Вспомни, какие глаза у нее были – самоубийственно светлые, молодые, отважные. Как сказала она, усмехнувшись:

– Что ж, и не поговорим?

Хватит! Заткнись! Едем, едем в горы по следам супружеского счастья Лени и Лиды, и пусть тень Генри сопровождает нас на этом пути.


В отличие от вчерашнего прозрачного дня небо сегодня распирало от взбитых сливок, будто там, наверху сумасшедший кондитер в белом колпаке все наслаивал и наслаивал крем поверх глазури, и эти фигуры и башни растекались, беспрерывно меняя форму и вскипая бесшумными взрывами.

А по низу, по травянистой шкуре холмов ползли их шевелящиеся тени, похожие на гигантских котов в охоте за солнечным лучом. Когда луч вырывался на свободу, поджигая золотым огнем черепицу крыш, он сразу бывал настигнут и прихлопнут белой пушистой лапой.

Веселой яичницей вдоль шоссе растекались поля, засаженные рапсом.

Шоссе было спокойным, пустынным, до гор еще ехать минут тридцать. Они разговорились о Лениной работе в ЦЕРНе, обсуждали здешнюю жизнь, нравы швейцарцев и французов, разницу в их привычках и образе жизни… Леня уверял, что вообще-то Женева не такая скучная, как кажется, просто то, что здесь действительно интересно, мирному обывателю недоступно.

– В этом городе кишмя кишат агенты самых разных разведок, – говорил он. – Отмываются страшенные деньги, заключаются контракты, из-за которых потом гибнут тысячи людей. И все это в полнейшей улыбчивой тайне, а болван-путешественник видит только дурацкий фонтан на озере, да еще Монблан…

– Если повезет, тот ведь почти всегда в дымке?..

– Да нет, – говорил Леня, – здесь бездна плюсов, особенно в Женеве. Жизнь такая, знаешь, как в раю. У нас в Мейране есть садово-лесное хозяйство, ягоды выращивают: клубнику, малину, ежевику, черную смородину. Мы с Лидой называли его «швейцарским колхозом». Там можно самим собирать, представляешь? Ешь себе от пуза, сколько влезет.

– Воображаю, как наши люди дорываются до халявы.

– Ну да. А что набрал в корзинку – взвесь на выходе и плати, и гораздо дешевле выходит, чем в магазине… – Леня вздохнул и добавил: – И медицина здесь, что ни говори: Лиды давно б уже на свете не было. Ее тянули сколько лет!.. Возьми правее, – наконец сказал он. – Минут через пять съезжаем.


Подниматься они начали километра через два, и резко вверх. Странно, в отдалении горы казались такими пологими холмами. Дорога сузилась, вздыбилась и свилась кольцами, как взбешенная змея, вставшая на хвост. И словно там, наверху, ее пасть изрыгнула холодный пар – вокруг все стало окутываться туманной влагой.

– Я так и знал, – расстроенно проговорил Леня. – Ни черта не увидим.

– Ничего, ты все опишешь по воспоминаниям, – отозвался Михаил, с трудом вписываясь в крутейший поворот.

– Не гони! – воскликнул Леня. – Не гусарь, пожалуйста! Тут надо просто тихо ползти.

Ах, вот как… подумал он. Все же хочется жить, а, милый? Не мчаться за Лидой в кипящий Аид или куда там отправлялись за мертвыми возлюбленными орфеи разных эпосов, а все-таки жить, жить!


Судя по всему, поднимаясь, они ввинчивались в те самые увалистые облака, за грозной погоней которых он так увлеченно следил каких-нибудь десять минут назад. Туман уплотнялся, шевелился, дышал, свет фар буравил его кромешную мякоть двумя световыми трубами, в которых, как обезумевшие, метались золотые искры. Слева скользко и черно мерцала отвесная скала, справа угадывался обрывистый склон. Михаил вспотел в своей легкой куртке, хотелось содрать с себя даже рубашку.

– Что ж тут ограду посерьезнее не поставят, в вашем благословенном раю? Чтоб души свободно летели?

– А бесполезно… дорога узкая, кренделями, и если что – машина валит любую ограду. – Леня помолчал. – Со мной тут однажды случай был, знаешь. Ехал из ЦЕРНа после ночного дежурства у ускорителя, заснул за рулем. К счастью, это было повыше, там более пологие склоны, так что машина просто плавно съехала в ложбину и застряла между деревьями. Представь, просыпаюсь от сильного толчка, не могу понять: где я? что со мной? почему мир перевернут?… Когда понял – стало меня трясти. Еле вылез из машины; она стояла торчком, чуть ли не на боку. Вскарабкался на дорогу и пешком дошел до Сан-Серга…

– Повезло…

– Нет, не повезло! – возбужденно возразил Леня. – Тут другое… Обычно Лида всегда спала, когда я возвращался на рассвете. А тут вхожу – она на ногах, одетая, бросается ко мне с воем, лицо зареванное: «Слава богу, слава богу!»… Говорит, проснулась, как будто кто за плечо тряс; и вдруг такой страх накатил – за меня страх, – что стала она молиться, представляешь? – бормочет, бормочет, умоляет кого-то, сама не знает кого, от страха слова проглатывает…

Молиться?! – подумал Михаил. Лидка?! Чудны дела твои, господи… «Если будешь сильно деловая, функция ослабнет половая..» М-да… Как все же меняет нас жизнь, эмиграция и возраст… Да-да: и застарелая любовь. Застарелая любовь, ожесточенно повторил он, которая въедается в душу, будто ржавчина, накипает, нарастает на душе, как ракушки на днище корабля. Вслух спросил:

– И вот так-то после ночных дежурств ты здесь ездил?

– Есть дорога поспокойнее, от Неона, – мы ею вернемся. Просто тут гораздо ближе. Ты устал? Хочешь, сяду за руль?

– Да пошел ты, – отозвался он добродушно.

Иногда туман редел, и тогда светлело от снега, что еще лежал меж деревьями и на обочине. Там, где он уже растаял на склонах, голубым, лиловым и желтым улыбались какие-то цветы… и тут же снова все окутывала вязкая муть.

Назад Дальше