Окна - Дина Рубина 9 стр.


В это мгновение откуда-то сверху слетел на набережную сдвоенный вопль: протяжный мужской рев и пронзительный женский визг. На третьем этаже отеля по другую сторону канала кто-то рванул дверь на балкон, и с классическим воплем «Спасите!» оттуда вылетела полураздетая женщина. Не очень классическим в этом было только то, что вопила она по-русски. Видимо, переводить на английский не было времени. А может, уже не было в этом нужды.

– О боже, – выдохнул Боря. – Опять эти?! Не верю! Так не бывает…

– Разве только в жизни, – отозвалась я.


Мы стояли, задрав головы к балкончику. Такого романтического углового балкона – с высоким двойным окном, осененным ажурными, в форме бутонов, розетками, – в нашей коллекции еще не было. Их легкость и хрупкое изящество так были гармоничны с белизной обнаженных женских рук. Странно, что отсюда девушка вовсе не казалась смуглой: темный кирпич стены служил контрастом к телу.

– Не смей подходить!!! – завизжала она кому-то в глубину комнаты, вытянув вперед руки. – Не приближайся ко мне!!!

Самое удивительное, что и заикаться она перестала. Позже, обсуждая это с Борисом, мы так и не пришли к согласию – почему? То ли стресс выправляет дикцию, то ли заикание было деталью образа.

Мужской голос в ярости проорал из комнаты:

– Я ташкентский грэк, сука, поняла?! Аферистка!!! Я – ташкентский грэк!

Видимо, Боб позвонил-таки не вовремя, мелькнуло у меня. А я-то хороша: албанец, азербайджанец, турок… Как можно было не узнать эти характерные черты, эту походку и повадку, эту сутуловатую плечевую мощь закоренелой шпаны из Греческого городка, столь знакомые мне с детства!

Между тем девушка вжалась в перила балкончика и вопила не переставая, отбиваясь и уворачиваясь от мужских рук, что пытались втащить ее в комнату.

Двое туристов в костюмах японских самураев, успевшие удалиться на приличное расстояние, вернулись, услышав вопли. Они что-то быстро взволнованно говорили по-английски, обращаясь к нам (я не понимала их английский), и когда для удобства сняли маски, оказались – как в дурном сне – как раз японцами, мужчиной и женщиной неопределенного возраста. Что само по себе привело меня в оторопь: приехать на венецианский карнавал, чтобы вырядиться собой? Японцы возмущенно лопотали на не опознанном мною английском, а Борис сказал:

– Ну что, бежать-кричать? Где вход в отель – с той улицы?

– Постой… Тут иначе надо.

– Но он ее убьет к чертовой матери! Или она со страху с балкона сиганет.

– Да погоди ты! – отмахнулась я и, напрягши глотку на холодном ветру, с зычной оттяжкой гаркнула вверх, вспоминая манеру шпаны из Греческого городка, будто не прошло сорока лет с того времени: – Чува-ак!!! щас милиция зову, да-а?! Слышь, чувак! Милиция хо-очешь?!

Там наступила тишина. Дверь на балкон с треском захлопнулась, и одновременно по мостовой застучали каблуки японцев – то ли они помчались разыскивать администратора отеля, то ли просто испугались моего выступления.

– Ты с ума сошла? – спросил муж, разглядывая меня, однако, с новым уважительным интересом. – Какая здесь милиция! Ее уже и в Москве нет.

– Отстань, – пробормотала я севшим голосом. – В Москве нет, а у нас в Греческом городке есть…

Минуты три уже сверху летела какая-то труха, словно где-то на лесах над нами рабочие приступили к оштукатуриванию здания. Мы стояли, задрав головы, бездумно смахивая с лиц надоедливую белую труху, пока не поняли, что это снег начался. Снег в Венеции!

А девушка продолжала стоять на балконе, прижавшись спиной к перилам…

То, как колотил ее озноб, видно было даже отсюда, с мостовой. Она вздрагивала, мелко трясла головой и как-то жалко и жутко нам сверху улыбалась, обеими руками придерживая на груди рубашку судорожным, душу выворачивающим жестом.

– Усе попадало… – сказал Боря с жалостью.


А я думала: вот он, мой сюжет… Мой неузнанный, неразгаданный авантюрный сюжет – стоит раздетым на холоде, и нет никакой надежды, да и просто времени нет извлечь его из чрева жизни, растормошить, растопить, «вдохнуть дыхание в ноздри ея»; развернуть-раскатать, прощупать-подивиться золотым колечкам еще одной судьбы…

И безнадежно все, и ничегошеньки не узнать – что там между ними было, с чего началось, что их прибило-то друг к другу? И как же крутит, мнет и формует заново наших людей чужая жизнь, как же она выворачивает, перелицовывает наши лица в непроницаемые личины, если эти двое могли не учуять один другого в первую же минуту знакомства!

Так кто же ты, маска, думала я, ив какой Полтаве, в каком Кременчуге у тебя осталась мама или ребенок, или оба они, мама с ребенком, – что ты любыми путями должна заработать и послать им денег? Или ни мамы, ни ребенка, а просто занесло беспросветным ветром в такую темную карнавальную жуть, что и опомниться страшно?

А может, и хорошо, что ты остаешься тайной: разве не тайна, в конце концов, – главное условие карнавала, его «смеющаяся душа», безумие опустошенности, его забытье – репетиция небытия?…


Я натянула шапку чуть не по самые брови и одеревеневшими от холода губами пробормотала мужу:

– Вот теперь пошли. Они разберутся. А я совсем задубела…

* * *

Под вечер снег повалил крупными зернистыми хлопьями, которые под порывами ветра сбивались в кучи и нервной толпой кидались из стороны в сторону, будто места себе не находя. Часа через три величественный простор Сан-Марко был устлан белой молодой пеленой, а снег все летел и летел, заштриховывая собор и колокольню, выдувая с площади прохожих, выметая их из-за колонн и аркад.

В конце концов все растеклись и осели по барам да по домам, временным и постоянным.

Мы тоже вернулись в отель, чтобы собрать чемодан и поспеть на катер.

Когда вышли, уже стемнело…


По площади в сторону Палаццо Дукале в туманной белой круговерти удалялись две мужские фигуры в черных треуголках и черных плащах. Они энергично шагали, придерживая шпаги на боку, и ветер рвал их плащи – живые черные крылья на застывшей белизне.

– Карабинеры, – сказал Борис. – Смена караула.

Чугунные канделябры фонарей, уснувшие белые гондолы, черные штрихи свай у причала и крылатый убеленный лев на колонне выглядели завершением карнавала, неизбежным возвращением в черно-белое пространство зимы, торжеством графики после бурлеска живописи и цвета.

А дальше – репетицией небытия – клубилась, вспухала гигантской каракатицей ненасытная неббиа, в чьей рыхлой и влажной плоти застряла заноза колокольни Сан-Джорджо Маджоре. И двойная цепочка черных следов уводила взгляд к границе набережной, что лежала широким белым подоконником лагуны – гигантского окна в Адриатику, погруженную в черно-белый сон веницейской зимы…


Иерусалим, август 2011


Бах. Сочинение Си-минор. 2007

В Сан-Серге туман…

Тане Флейшман

Леню он не узнал.

Вернее, узнал, конечно, – сутулость эту, птичью манеру закидывать голову, всматриваясь в людей и предметы. Так один человек узнает другого, близкого по юности, по общим молодым фотографиям… Конечно, узнал. Но испугался, что и сам, наверное, так же изменился. Не виделись лет восемь, и ему подумалось, что как раз эта плюс-минус десятка на дистанции от «парня» к «деду» становится роковой для облика мужчины.

Собственно, по телефону он уговаривал друга не беспокоиться – мол, как-нибудь сам доберусь, видал я ваши европы. Для того и машину арендовал. Но когда Леня выяснил, что машину Михаилу придется брать на французской стороне аэропорта (на дешевизну повелся, у французов снять выходило дешевле, чем у швейцарцев), – он встревожился и заявил, что приедет встретить непременно: ты заплутаешь, там полно заморочек, в этом аэропорту, поделенном на зоны.

Далее все, как водится: обнялись, поцеловались, охлопали друг другу плечи и спины:

– Полысел, старый хрен!

– А ты поседел, ваше святейшество, но живота, смотрю, нет…

– Приглядись хорошенько…

Затем хитрые переходы между зонами, невозмутимые таможенники, неторопливые чиновники и новенький черный «Рено», к которому они еще пилили с километр по бескрайней подземной автостоянке – нормальная бестолковщина первого дня путешествия…

Если б то было действительно путешествие, а не бегство от себя самого, не разбери куда. Барахтаясь в страшной тоске последних недель, он наобум набрал Ленин телефон, услышал голос, и – оба вдруг взволновались, обрадовались друг другу, проговорили минут сорок и так возжаждали встречи, что наутро он взял билет и через день вылетел. И уже в самолете стал тяготиться – собой, собой. Только собой…


Наконец, двинулись эскортом: он – за серебристым Лениным «Пежо», боясь отстать, напряженным взглядом держа заветный номер впереди. Впрочем, Леня вовремя притормаживал, если кто-то обгонял «Рено» или светофор обрубал их невидимую связку, и они опять чинно плыли двумя уточками по автостраде, вдоль которой солнечными шапками то и дело вспыхивали желтые кусты форзиции. Да и дороги было всего ничего. Жил Леня в Мейране, пригороде Женевы, где снимали квартиры многие сотрудники ЦЕРНа.

Уже вовсю цвела магнолия. Здесь, как и по всей Европе, это были мощные плечистые деревья, усыпанные охапками бело-розовых цветов. Одно такое росло прямо перед подъездом Лениного трехэтажного дома. Близость природы – парков, лесов и озера – чувствовалась на каждом шагу, и всюду природа была очеловечена, даже слишком: ветви платанов зачем-то обрубали, придавая им причудливую форму, и рослые красавцы стояли, раскорячив мозолистые обрубки ветвей.

Такая же огромная магнолия росла у Лени перед балконом, на который из гостиной выходила стеклянная – от пола до потолка – дверь, сама бывшая частью панорамного окна во всю стену. И эта пышная, как зефир, крона магнолии служила боковой кулисой к заднику поистине сказочному: ближние, поросшие лесом, холмы уплывали к голубоватой гряде заснеженных гор.


– Какие окна у тебя просторные, – сказал он, чтобы хоть что-то нейтральное произнести, не про Лиду, не теребить больное. Хотя и понимал, что рано или поздно разговор о Ленином горе непременно зайдет. – Хорошо! Света много.

– Да, – сказал Леня просто. – И Лида любила, когда уже… в кресле… Подвозил ее вот сюда. Видишь, как за крышами холмы золотятся на закате. А утром, если солнце, – снег розовый на горах, как…

Он вдруг махнул рукой и заплакал. И отвернулся. Плечи тряслись, обеими ладонями он отирал щеки и подбородок.

– Извини, – проговорил как-то по-детски звонко. – Вот странно: полгода прошло, но… это всегда со мной почему-то бывает с новым человеком… То есть не новым, а…

– Я понимаю, – торопливо перебил Михаил.


За ужином Леня подробно и даже вдохновенно рассказывал о болезни жены: первая операция, удаление почки, метастазы, вторая операция… слишком обстоятельно, ненужно, неинтересно. Тяжело…

Они сидели на кухне – тоже просторной и со вкусом обставленной очень яркой, контрастной мебелью: красный буфет, красные стулья, черные полки на стенах. Во всем чувствовалась Лидина рука архитектора.

Он вздохнул и проговорил:

– Да… рано Лида ушла.

Лидка была смешливой задрыгой, его сокурсницей по MAPХИ. Не Афродита, нет (правда, волосы красивые – блестящие, с желтизной, цвета ириски; потом она их красила в сдержанно-русый цвет, и зря: пропал весь шарм, весь интерес пропал), – но энергии, выдумки, задора в ней было на всю команду КВН. И всегда наготове какие-то стишки, анекдоты, забавные песенки, поговорки: «Если будешь сильно деловая, функция ослабнет половая…».

(Кстати, о функции: на первом курсе, помнится, у них с Лидкой даже наметился романчик, но вскоре появилась она, и уже ни для кого в его жизни места не осталось.)

– Ну а ты что? – спросил Леня. Ну что ж, и этот миг должен был наконец наступить. – Вы-то что, идиоты? С чего это вдруг взбрендило такое! А, Мишка?

Тот усмехнулся и нервно ответил:

– Брось! Разбежались и разбежались. Как тысячи других пар. Не о чем рассказывать.

И сам себе мысленно возразил: нет, почему же – не о чем! Очень даже есть о чем. Сюжет для средней руки водевиля. Ты расскажи, расскажи. Вот возьми и расскажи, при каких занятных обстоятельствах современный муж узнает, что жена много лет ему изменяет. Ты расскажи – а Ленька обхохочется, – как в один прекрасный день раздается звонок на мобильный, и, увидев на экранчике родимое «Ириша», ты нажимаешь кнопку и… Давай, поведай в деталях, как прослушал всю эротическую сцепу до победного, так сказать, и очень бурного финала – в страстных объятиях она, судя по всему, не ощутила, что мобильник закатился под спину, кнопка нажалась нечаянно, и – вот они, чудеса высоких технологий: постельная сцена в живом эфире, эксклюзив для далекого мужа… Тут что самое поучительное: что вся эта роковая, как сама она выразилась в их последнем пошлейшем объяснении, любовь родилась и длилась, оказывается, в те годы, когда шла безумная борьба за Костика, когда их единственный сын обнаруживался – в ломке или обдолбанный – то в отделении милиции, то в грязном туалете на вокзале, то в какой-нибудь канаве…

Словно бы услышав эти мысли – а может, и правда горе так обостряет чувства? – Леня спросил:

– А Костик-то? Выкарабкался?

– Ничего, слава богу, – охотно отозвался Михаил. – Год уже чистый, поступил на исторический в РГТУ. Другим человеком стал… – И, помолчав, добавил: – Девочка у него хорошая, знаешь, в этом все дело: маленькая такая, конопатенькая… очень сильная!

– Ну, дай бог, – вздохнул Леня. – Женщина в этом деле…

И опять отвернулся к окну, за которым золотыми шарами светили во дворе фонари. Его поредевшие волосы вились на шее запущенными седыми кудряшками.

– Ленька, тебе постричься надо, – проговорил Михаил, отвлекая Друга. – У тебя на шее колечки, как у Анны Карениной.

Тот хмыкнул и сказал:

– Да, знаю. Для меня это такая морока. Меня ж всегда Лида стригла, у нее золотые руки! Никто не верил, что я стригусь дома, а не у самого модного парикмахера…


Знаем-знаем… Она усаживала тебя, голого, на низкую табуретку в ванной, обвязывала тебе шею и грудь старой простыней и покрикивала: «Сиди ровно, балбес, а то чикану не то, что надоНо ты, презирая опасность и оставаясь неподвижным в торсе, все же умудрялся щекотать ей ногу под коленкой, куда доставала рука, – так что вся торжественная процедура превращалась в черт-те что: она визжала, ругалась, щелкала ножницами, хохотала… и напоследок, обмахнув той же простыней твою шею, отправляла тебя в душевую кабину звонким шлепком по голой заднице…

А знаешь, друг Ленька, почему я могу легко описать всю эту сцену? Потому что меня стригли точно так же двадцать пять лет.


– Завтра сам погуляешь по центру, – сказал Леня, доливая ему чаю из стильного красного чайника. – Озеро, Старый город, собор… ну и вообще, – найдешь, что смотреть. А послезавтра – воскресенье, в горы поедем, в Сан-Серг.

– Что это – Сан-Серг?

– Да ничего, местечко такое в горах… Показать хочу.

– А…

– Помнишь книгу нашей юности – «Зима в горах» Уэйна? – живо спросил Леня. – Кстати, нигде ее не встречал с тех пор, а с удовольствием бы перечитал…

– Что-то помню, смутно… Там герой едет в горы в Уэльс? Одинок, в поисках кого бы трахнуть…

– Ну, в общем, да… Цепляется к каждой юбке и вдруг встречает любовь. Но главное там: горы, серпантин дороги, туман и железная печка, которую топят углем…

– И классовая борьба, помнится, – подхватил Михаил, припоминая фабулу книги, о которой не думал лет тридцать, но сейчас вдруг завелся от одного этого слова, от этого ненавистного слова «любовь», которое за последний месяц ему пришлось так часто слышать. – Одинокий горбун со своим автобусом против крупной транспортной корпорации… Такая левая антиглобалистская бодяга, да?

– Вот-вот. Если где увидишь – купи мне, ладно?

– Если не забуду… Давай укладываться, что ли. Я после самолета всегда еле ноги таскаю.

– Это сосуды! – встрепенулся Леня, и он, опасаясь, как бы друг опять не въехал в медицинскую тему, грубовато ответил:

– Да не сосуды, а бабы давно нет.


Постелил ему Леня в кабинете Лиды. Когда вначале он сказал «в кабинете», Михаил подумал, что это так, фигура речи. Ну какой там кабинет – Лидка и в лучшие-то времена была не слишком обуяна профессиональными амбициями. Но комната оказалась именно кабинетом: большой письменный стол с компьютером, удобное рабочее кресло, над столом – доска с прикнопленными документами и набросками. И широкая тахта у противоположной стены. Выходит, Ленька из той категории скорбящих вдовцов, кто после смерти жены даже мухе не дает сесть на карандаш, коего касалась любимая рука.

Перехватив его удивленный взгляд, Леня сказал:

– Да, знаешь, у Лиды здесь были заказы. А в последние годы она буквально воспрянула: спроектировала несколько частных вилл. Понимаешь, эти наши нувориши ищут как раз такое: и чтоб «здешнее», это для них знак качества, и в то же время чтоб свое, понятное, по-русски. Ну и MAPХИ для них – не пустой звук.

Стоя у Лидиного стола, поговорили еще о его, Михаила, работе, о знакомых, о друзьях молодости. Он не хотел прерывать друга, но с нетерпением ждал, когда за Леней закроется дверь. Думал, что ухнет в сон, не успев раздеться. Но разделся и лег, покрутился еще на тахте, листая местный бюллетень с программой выступления каких-то русских бардов (имена незнакомые, видимо, молодежь, а он давно перестал следить за всей этой поющей совестью России)…

Наконец выключил лампу.

И выплыло окно над столом, за которым горбились и пугали культями калеки-платаны. Бессознательно (профессиональное) он отметил соотношение размеров стола и окна, представил, как Лида сидела тут, подняв голову от чертежа и глядя в уютное пространство обжитого мира в окне, где даже платаны введены в общие городские нормы.

Назад Дальше