Сейчас Шульц предвкушал дальнее путешествие в роскошном вагоне, он побывает в загадочном Китае и получит незабываемые впечатления. Потому что сейчас у него, как говорят русские, в кармане не блоха на аркане, а самые настоящие золотые, ох и кутнет он. Найдет настоящий немецкий ресторан, закажет сосиски, рюмку шнапса и кружку, нет, он закажет целых две кружки пива с белоснежной пеной. Нет, кутить, так кутить, будет еще гороховый суп с гренками и еще одна рюмка шнапса…
— Встать! Смирно!
Хлесткая команда вывела Шульца из блаженства мечтаний, и немец проворно соскочил с лавки, выскочил в проход и замер, прижав ладони к бедрам. Рядом с ним живо пристроились и замерли в напряженном ожидании матросы и морские пехотинцы — еще бы, капитан-лейтенант Миллер не понимает бездельников, постоянно приговаривая — «служить, не картавить».
За русским офицером, чистокровным немцем, высился глыбой бывший обер-лейтенант померанских гренадер, а ныне командир взвода морской пехоты, младший лейтенант русского флота Кноппе. Чрезвычайно гордый собой — единственный из немцев, он снова стал офицером, причем враждебной пять лет назад армии, и был награжден настоящим орденом.
— Слушайте меня внимательно, — Миллер ударил перчатками по рукаву черной флотской шинели, стряхивая снег.
— Старшина первой статьи Шульц!
— Я, господин капитан-лейтенант, — Генрих немедленно отозвался на русском языке, за долгие годы плена он на нем научился говорить почти без акцента. И замер, вперив взгляд в офицера.
— Подберешь двух матросов денщиками к господам адмиралам. Лично отвечаешь. Чтоб все умели и на русском говорили. И на вахту в адмиральский вагон выставляешь матроса. Да склянки отбивать. Понятно?
— Так точно, господин капитан-лейтенант! — Генрих старательно пучил глаза, ведь герр офицер любит лихой вид у своего лучшего канонира. И лишь скосил глаз на свои погоны, где уже шеренгой шли три лычки.
— А вам, господин лейтенант, — Миллер чуть повернулся в сторону застывшего Кноппе, — следует заниматься со своими пехотинцами в дороге военным делом. И надо отрабатывать рукопашный бой, согласно наставлению. В свободное от караулов время. И еще — вы не на курорте, господа стрелки, а потому приказываю быть вам при оружии. Да, вот еще — на флоте любят порядок, а у вас тут в вагоне сплошное безобразие. Немедленно прибраться, через два часа адмиральский смотр.
Миллер повернулся и пошел в тамбур, а Шульц вздохнул и, нагнетая в себя ярость, окрысился. Такой чересчур горячей выволочки он еще не получал. Ну все — сейчас матросы и стрелки у него всем скопом будут чистоту наводить. А то разленились на сытой русской службе, разжирели на жареных пирогах, шаньгах, ветчине и пельменях со сметаной и забыли, что такое настоящий немецкий орднунг!
МининоМинино было конечной точкой пути, далее дороги не было. Поляки обещали эсеровской власти, что не пропустят белых на восток, пока не пройдут их последние эшелоны. Но это соглашение уже было нарушено панами — вступать в конфликт с Сибирским правительством они не посмели и только просили генерала Войцеховского не отправлять со станции эшелоны, дабы не потерять внезапности — мало ли что могли эсеры заподозрить.
Впрочем, все белые эшелоны, растянувшиеся на сотню верст, и так стояли, потому что судорожная эвакуация была закончена, и на кон Марсова поля были брошены последние ставки и козыри. Первыми зашли красные, но их ставка — 30-я дивизия — была бита. Но сейчас должны заходить белые своим вторым корпусом, супротив которого встали мятежные сибирские полки и партизаны Минусинского фронта. Козырей противоборствующие стороны не жалели, но и цель была велика — Красноярск.
Удержат город на Енисее повстанцы, и все, финита ля комедия. Армия может и прорвется стороной, но десятки эшелонов с беженцами погибнут. А если белые займут Красноярск, то, установив связь с Иркутском, и перебросив оттуда подкрепления, могут изменить ход войны в свою пользу. И только поземка на белоснежном покрывале готовила перину для вечного сна многих русских, готовых вцепиться в горло друг другу в отчаянной схватке…
— За что воюете, мужики? — Михаил Александрович в накинутой на плечи шинели с интересом посмотрел на двух мужиков. Партизаны или повстанцы, шут их разберет, попытались обстрелять подходящих к Красноярску уфимцев, но были сами атакованы кавалерией и рассеяны. Гусары порубили их изрядно, но двоих взяли в плен и доставили на станцию.
— За царя Михаила и советскую власть! — дерзко отозвался молодой парень в изодранном полушубке, отчаянно сверкнув правым глазом. А вот левый затек фиолетовым синяком, а на лбу осталась кровавая полоса — кто-то из гусар рубанул пленного клинком плашмя.
Михаил Александрович от такого искреннего признания только удивленно кхекнул, закашлялся, сдерживая неуместный смех, и кивнул Фомину, показав глазами на связанные руки. Тот быстро встал с лавки, подошел к мужикам, но мучиться с развязыванием узлов не стал. Взял у охранника, что бдительно стоял рядом с царем, кинжал и разрезал веревки. Крестьяне тут же принялись растирать затекшие запястья.
— Озадачили вы меня, мужики, — потянул слова Михаил Александрович. — Супротив меня воюете… И за меня… А ну, живо, православные, к той стене отойдите, на портреты царской фамилии посмотрите. Только на меня внимательно гляньте, чтоб заново не обмишулиться!
Повстанцы опешили от такого странного приказа, но послушно повернулись и отошли к красному углу, где под иконами богатый хозяин, крепенький старожил, до сих пор, презрев революционный угар на четвертом году, вывесил множество фотографий членов царствующего дома Романовых. Вырезанных ножницами из различных журналов.
— Он… Да он же!
— Похож-то как! Тятя, это он!
— Читай, Гриня, че написано-то.
Фомин с хитрой веселинкой подмигнул «царю Сибирскому», незаметно показав большой палец. А тот с усмешкой посмотрел на мужиков, как выяснилось, отца и сына, что шепотом переговаривались, уставившись в фотографии. Снимок самого Михаила Александровича они нашли сразу и сейчас внимательно на него смотрели.
— Его… Императорское… Высочество… Иптыть, тятя! Это ж сам царь Михаил Лександрыч! — Молодой повстанец впал в изумление, отвесив челюсть и выпучив глаза. Его отец выглядел не лучше, было смешно смотреть на красное отверстие рта посредине черной густой растительности усов и бороды. Теперь Михаил Александрович с Фоминым закхекали уже вдвоем, сдерживая смех при виде ошарашенных крестьян.
— Че деется?! Так ты и есть наш царь?!!! — изумленно прохрипел старший, лет сорока пяти, повстанец, и захлопал ресницами. Его лицо неожиданно исказилось мучительной гримасой, и после секундного размышления он рухнул на колени, взвыв во весь голос:
— Прости, царь-батюшка, неразумного. Тятька до смертушки забьет, коли узнает, что я с оружьем супротив тебя пошел. Побьет точно. Не помилует. У него рука чижелая!!!
— И меня прости, государь! — рядом встал на колени и сын, уставив на царя лицо, обезображенное сабельным ударом. — Запорет деда, без жалости запорет, меня и тятьку!
Неимоверными усилиями Михаил Александрович и Фомин сдержали рвущийся наружу смех. За эти дни Семен Федотович повидал немало пленных, но вот такую семейную парочку впервые. Парадокс времени — большинство красных партизан составляли как раз такие обеспеченные старожилы, которым коммунистическая власть нужна была, как сорняки на пшеничном поле. У крестьян от демагогии все извилины заплелись, вот оно, революционное лихолетье…
— Вы супротив Колчака поднялись? Так? — грозно спросил император и нахмурил брови, хотя ему хотелось смеяться.
— Да, всем миром, за тебя поднялись, царь-батюшка. По призыву твоему. — Отец отвесил степенный поклон. Он уже пришел в себя от удивления, и отвечал с достоинством. Но подчеркнуто почтительно, ибо царь наверняка отождествлялся с грозным тятей, что мог запросто запороть сына, несмотря на его седоватую бороду.
Патриархальные нравы у селян не редкость, а норма жизни. Что убьют, так то крестьяне воспринимали с фатализмом, а вот если дед запорет сына и внука, так это намного страшнее. Да и на само восстание поднимались миром, таковы нравы. А этим и ловко пользовались большевики, смущая народ столь противоречивыми лозунгами. Ведь царь у крестьян отождествлялся с той жизнью, когда все текло размеренно, порядок и спокойствие окутывали всю страну.
А Советская власть отождествлялась в мужицких умах с народовластием, да еще с семнадцатым годом, когда среди селян в ходу была забористая частушка, по которой они начали жить.
Бога нет, царя не стало,
Мы урядника убьем,
Податей платить не станем,
И в солдаты не пойдем.
Этого и хотелось крестьянам, вот только они на четвертом году революции осознали, что свобода свободой, но спокойствие и порядок им только царь дать может, и никто иной.
Этого и хотелось крестьянам, вот только они на четвертом году революции осознали, что свобода свободой, но спокойствие и порядок им только царь дать может, и никто иной.
— Колчака я убрал, вся армия мне присягнула. Сибирское правительство меня царем признало. Так почто вы на мое войско войной пошли?! — В голосе Михаила Александровича лязгнула сталь.
— Омманули нас! — разом возопили отец с сыном. — С Красного Яра к нам в Зеледеево пришли, сказали буржуи идут, грабят хозяйства да баб с девками сильничают. Вот мы и поднялись… Прости неразумных!
— Мои солдаты за Сибирь дерутся, чтоб красных отсюда выгнать. Буржуев у меня быть не может, я за народную власть. Царство каиново на Руси утвердилось, церкви разрушают, народ развращают. В Москве памятник Иуде поставили! Бесы завсегда соблазняют, и вы, мужики, поддались. А неужто неведомо вам, что они сладко стелют, вот только спать жестко будет?!
— Прости, государь…
— Да, ладно. Голодны, чай? — Михаил Александрович ласково улыбнулся, повернулся к занавеске, что кутью от залы отгораживала, и позвал:
— Хозяюшка! Покорми чем-нибудь меня и мужиков. А то они намерзлись, настрадались.
Дородная женщина в красивом платье, с убранными под платок волосами, с бусами на шее, не вошла, а вплыла в комнату. Поклонилась низко.
— Сейчас накрою, царь-батюшка! Девки!
В комнату ворвались две девчонки, дочери лет пятнадцати, двойняшки, и забегали, захлопотали. Не прошло и пяти минут, как стол был заставлен сельскими разносолами, какими богата таежная земля. Миски, блюдца и тарелки буквально накрыли скатерть с бахромой. Семен Федотович сглотнул, ведь с ночи не ел, так, сухарей пожевал в поезде.
Тут было на что посмотреть — хозяйка расстаралась, хоть предпоследний день поста рождественского идет. Видно, для разговения приготовлено, но служивые пост-то не соблюдают, Господь на то освобождение дает. А глаза радовались, во рту скопилась слюна — холодное отварное мясо, копченая и соленая рыба как целая, так и кусками, жареная дичина, фаршированные курицы, соленые грибы, квашеная капуста, маринованные огурчики, всевозможные пироги, кренделя и заедки. Перечислять можно долго, эт сеттера, эт сеттера, эт сеттера…
Хозяюшка прямо увивалась возле Михаила Александровича, лучший кусок в тарелку подкладывала. А на мужиков посмотрела так, будто скалкой ударила, и прошипела тихо: «Ох и злыдни дурные!»
Семен Федотович ел все, что пригожие девицы сноровисто подкладывали царскому генералу, гордые от такой чести. Михаил Александрович объяснял мужикам, как говорилось в это смутное время, текущий момент, и изредка хвалил хозяйку, а бывшие повстанцы все виноватились и хоть пытались есть, но кусок в горло не лез…
— Так вот, мужики! Пойдете ли вы всем миром за меня, и долю лучшую обретете, или с красными поганцами Бога предадите, как иуды. Только вряд ли они тридцать сребреников вам платить будут!
— Вели, государь, все умрем!
— Ну что ж. Верю вам! Семен Федотович, подай воззвание Сибирского правительства и мой манифест. Час назад мне первые оттиски принесли, всю ночь печатать будут в типографском вагоне.
Семен Федотович быстро взял с комода большие листки и положил перед Михаилом Александровичем на освобожденный от тарелок стол. Пододвинул чернильницу и ручку.
— Ну, смотрите, мужики. Не подведите, отнесете своим и всем прочитайте. — Император обмакнул перо в чернила и стал быстро подписывать листы бумаги, откладывая их в сторону Фомина. Семен Федотович тоже обмакнул перо второй ручки в чернильницу и быстро пробежал глазами текст воззвания и манифеста, уткнувшись взглядом в знакомые строки: «На подлинном Собственною Его Величества рукою написано». Далее чернильный росчерк «Быть по сему», и следом — «Михаил». А на манифесте вообще стояла только одна высочайшая роспись без всяких сопутствующих слов.
Генерал вздохнул и принялся черкать листы — писать ему было намного больше — заверяя своим «подлинным верно» и ставя чуть более короткую, чем у императора подпись.
Красноярск— Но кто же знал, кто знал! — Бронислав Зиневич не находил себе места, мечась из угла в угол по кабинету. Хорошо, что хоть эсеры оставили помещение за ним и продолжали называть его командующим народно-революционной армией, а иначе было бы совсем худо. Даже поспать хоть немного в спокойствии негде.
Прошло трое суток с того страшного часа, когда он прочитал на ленте — «мавр сделал свое дело». Красному начдиву не откажешь в чувстве черного юмора. Вернее, уже откажешь — сегодня в городе напечатали во всех газетах, что 30-я дивизия красных наголову разгромлена, а ее начдив Лапин убит.
И тут же прогремело второе известие, потрясшее разом весь город, — в Иркутске пришедшее к власти Сибирское правительство признало царем Сибирским, с сохранением права на императорский титул, великого князя Михаила Александровича. Известие, что царь жив, а вся армия ему присягнула и уже идет штурмовать Красноярск, моментально взбудоражило весь город. Словно большой булыжник с чудовищной силой метнули в коровью «лепеху» — брызги во все стороны полетели!
Вышедшие из подполья большевики с наиболее упертыми «красными», с упрямством, достойным лучшего применения, твердили о самозванце, и с самоотверженностью Сизифа строили укрепленные позиции на западных рубежах, вытягивая тяжелую артиллерию. Вот только ряды желающих повоевать за них таяли словно брошенный на горячую печку лед.
Эсеры, земцы и прочие «розовые» от одной мысли, что сейчас их будут лупить в хвост и гриву сразу с трех сторон — запада, востока и внутри города, — заметались как в Камаринской. Кто-то горланил о революционных завоеваниях, но их мало слушали. Большинство разом замолчало, будто в рот воды набрало. И, как умелые хамелеоны, стали совершать чудеса мимикрии — розоватые оттенки всех цветов стали стремительно белеть, словно грязные подштанники после хорошей стирки с кипячением.
Вошедшие в город партизаны Щетинкина и Кравченко разом забурлили, словно теплое дерьмо, в которое щедро сыпанули дрожжей. Мозги у крестьян окончательно съехали набекрень — ведь их подняли на восстание именами царя Михаила и великого князя Николая Николаевича. А теперь призывают с царем драться? Ну уж нет — кое где уже слышалась стрельба и дикие, душераздирающие вопли жестоко истязаемых большевистских вожаков. Как же — обманывать грешно! Не хватало еще малой искры на бочку с порохом — вот тогда партизанская вольница бросилась бы громить город, не разбирая политические окраски обывателей.
Самые умные, вернее трусливые, что всю войну отсиживались по укромным местам, совсем затихарились. Бежать из города некуда, запросто попадешь из огня да в полымя…
— Что делать?! Что делать?! — Генерал выплевывал из себя извечный русский вопрос и метался по кабинету. Он осязаемо ощущал, как на его шею накидывают веревку, даже тер ее ладонями, стараясь прогнать ужасное наваждение. Судорожные мысли метались в голове, но спасительной из них не находилось. Он даже бросил взгляд на револьвер, но тут же отказался от позыва — не для того он пытался сохранить себе жизнь, чтоб так ее закончить…
— Ваше превосходительство, разрешите? Позвольте, я сниму шинель, а то в комнате жарко.
Голос адъютанта Потоцкого вывел генерала из панического состояния, и Зиневич привычно кивнул. Тот быстро повесил шинель, и «командующий» захлопал ресницами от удивления — на офицере была надета польская военная форма, вернее, английская, но с атрибутикой Войска Польского, с красно-белым шевроном на рукаве. И на меховой зимней шапке раскинул в стороны свои крылья белый орел Пястов.
— Как это понимать, капитан?!
— Поручик, пан генерал. Всего поручик. Со вчерашнего дня я на польской службе, вернулся, так сказать, в лоно исторической родины.
— Так, — задумчиво протянул Зиневич, и его сердце учащенно забилось. Он впервые почувствовал, что шею уже не давит невидимая петля, и надежда на спасение ожила в душе.
— Да и вам, ваше превосходительство, не мешало бы вспомнить свое польское происхождение.
— Даже так?! А что это даст мне? Вы говорите от себя лично или…
— Я пришел по поручению полковника Валериана Чумы. Согласитесь, ваше превосходительство, но ситуация сейчас несколько двусмысленная. Вы, испытывающий внутренние симпатии к монархии, вынуждены командовать этим революционным сбродом. А между тем впервые появилась возможность опереться на твердое государственное начало и избавиться от большевиков, хотя бы путем независимости Сибири.
«Желательно бы. Но я не могу командовать этой вольницей, того и гляди, что они меня сами… Того… А чем не выход?!» — генерал почесал переносицу, пребывая в раздумьях. Он уже понял, куда клонит его бывший адъютант, а ныне польский офицер.