— Нам нужны помощники, — сказал Бурьянов.
— У вас они есть. Коржиков со своим фантастическим сыном, Любовин — это люди, которые верят вам, дышат вами, с ними вы сделаете всё, что хотите.
— Хорошо, — сказал Бурьянов. — Ваша идея мне нравится. Люди говорят: «через бездны к звёздам», ну я скажу иначе: подойдёмте к пучинам, к безднам, раскроем тайну бытия и посмеёмся.
— Посмеёмся, Николай Ильич...
Троцкий небрежно протянул руку Николаю Ильичу и вышел. С этого дня они почти не расставались.
III
Коржиков ещё раз посмотрел на пышащий красными красками дом Бурьянова и задумчиво покачал головой. «Да, — подумал он, — это вождь, а я пигмей перед ним. Но, почему же иногда я колеблюсь. Кажется, стал на высшую точку презрения к морали и буржуазным предрассудкам, а вот временами, — как над пучиной стою. Голова кружится. Жутко... Так-таки ничего? Ни религии, ни веры, ни Бога, ни истории, ни прошлого, ни будущего, что тогда? Он ещё раз посмотрел на дом. Одна кровь. Но что, если кровь живая? Что, если мы делаем не общее дело, не человеческое дело, а дело одного лица? Кого? Дьявола?..
Какие глупости! Это от безделья, от томления теории, неосуществляемой на практике. Знаю, что и он, учитель, колеблется. Вот Троцкий, — тот знает, куда идёт, у него все ясно, его ненависть и презрение к людям ведут его точно по намеченному пути. Он весел. Весел и мой сын. Ну, ему царствовать. Да и разврат в крови у него. Мой сын...
Коржиков поморщился. Ему предстояло неприятное объяснение по поводу поступков сына Маруси.
Он подошёл к крыльцу, взял молоток, привешенный к цепи и постучал в дверную доску.
«Недаром говорят, что Бурьянов масон, — подумал он: — А впрочем, не всё ли равно. Он умный человек и знает, что нужно человечеству. По-моему, он выше Маркса, он перещеголял Маркса».
Служанка открыла дверь и опять Коржиков невольно подумал: «Социалист-то он социалист, а служанку держит».
Комната, куда он вошёл, тоже была красная. Вся фигура Николая Ильича на фоне красной занавеси, озарённой лучами солнца, была кровавая. Резче выделялся его голый череп и маленькое личико с косыми узкими глазами, сильнее были видны аномалии в его сложении: большая по туловищу голова, длинные, тонкие руки с большими кистями, кривые ноги. Он был физическим уродом. Сбоку, на оттоманке, неловко примостившись и опираясь по-солдатски ладонями в колени прямо поставленных ног, сидел Любовин. Лицо его было выбрито и он казался моложе своих сорока трёх лет. От бездельной жизни, долгого валянья в постели, он приобрёл полноту и лицо его было опухшее, с нездоровыми тёмными пятнами под глазами. На нём были серые полосатые брюки и чесучовый пиджак-разлетайка не первой свежести. Бурьянов был в тёмно-коричневом пиджаке, на который теперь солнце набросило сквозь алые занавеси красные пятна.
— Вот и сам папаша, — сказал Любовин, фамильярно показывая Бурьянову на Коржикова, — извольте полюбоваться.
— Что ещё вам наделал мой сын? — морщась и крутя бороду сказал Коржиков.
— Час тому назад я застал мою Эльзу с Виктором, сказал, понижая голос, Любовин.
Он горел негодованием. Ни Бурьянов, ни Коржиков не выразили никакого удивления. Любовин посматривал то на того, то на другого.
— Дело молодое. Юноша созрел, а ваша Эльза, несмотря на свои сорок пять лет имеет аппетитные округлости. Ну, что тут удивительного, что юноша побаловался, — сказал, спокойно закуривая папиросу, Коржиков.
— Фёдор Фёдорович, что вы говорите! Вы подумайте только. Эльза уже пятнадцать лет, как жена моя. Она ходила за Виктором, когда он был маленьким. Виктор мой родной племянник. Он сын моей сестры. Что же это такое?
— Молодость, — сказал Коржиков. — Вы спросили бы лучше у Эльзы.
— Я спрашивал. Она любила Виктора, как сына. Виктор такой красивый. Он пришёл, стал шутить, баловаться. У ней в мыслях не было ничего такого. И вдруг. Она убита горем и раскаянием. Я боюсь за неё. Подумайте, всего неделю тому назад утопилась из-за него Минна Бетхер, Роза Канторович ходит беременная от него. Теперь Эльза. Что же это такое!
— Кровь играет. Мальчик покажет себя, — сказал Коржиков.
— Фёдор Фёдорович, я прошу, я требую примерного наказания. Эльзу я прогнал.
— Вот как! Это уже совсем выходит по-буржуйски. Нарушение верности невенчанной жены. Глупо, Виктор Михайлович. Разве Эльза ваша собственность? Какое право вы имеете говорить «моя Эльза». Какой вы социалист после этого? Захочет Эльза; захочу я, и она будет делить любовь со мной, но из этого не значит, что Эльза будет моя. Как вы всё ещё полны предрассудками буржуазной морали. Вы знаете, что Виктор не так воспитан. В нём не положено сдерживающего начала. Хочу, могу и делаю. Вот и всё. Что я ему скажу? Почему не мог он побаловаться с Эльзой, с Минной, с Розой? Виктор Михайлович, наш Виктор — новый человек. Он смотрит по-своему. Влюбляются, вешаются на шею, — ему какое дело. Он ни за что не отвечает. Ваша Эльзе старая, толстая дура, Минна сентиментальная безобразная немочка с узкими плечами и кривой спиной, Роза толстая жидовка — как видите, любви тут не было. Тут было только естественное удовлетворение похоти. Я из Виктора монаха не воспитывал, папаша его, сами по своей сестрице знаете, был ходок по этой части, но папаша был аристократ, эстет, а Виктор пролетарий и ему всё равно, красива или нет. Он голоден и кушает. Надо мириться с этим. Молодость имеет свои права.
— Но поймите, Фёдор Фёдорович, какая драма в моей душе, в душе Эльзы!
— Пустяки. Переборите. Если считать это драмой, то тогда надо допустить любовь, брак, надо допустить религию, веру, надежду, томление духа, тогда явится душа, а нам она не нужна.
— Души нет, — хриплым голосом изрёк, как бы каркнул, Николай Ильич.
— Фёдор Фёдорович, но ведь вы... когда-то... Любили же вы Марусю? Её память священна для вас, — сказал, в упор глядя на Коржикова, Любовин.
Коржиков не смутился.
— Да, и у меня были ошибки, — сказал он. — Но вспомните, Виктор Михайлович, как я справился со своей любовью. Вы стреляли, вы безумствовали, вы кипятились, я холодным рассудком победил своё чувство, я был у своего, — как вы бы назвали, — соперника и ни одного слова упрёка я не сказал ему. В этом сила социализма. А, согласитесь, тогда Мария Михайловна нанесла удар не только сердцу моему, но и партии. Она укрепила господина Саблина и сколько ещё мерзостей он и ему подобные натворили в 1905 году. Трон стоит непоколебленный...
— Слетит скоро, — изрёк Бурьянов.
— Армия верна монарху. А мы-то рассчитывали! Подумайте, что ваша Эльза перед Марией Михайловной? Спросите Виктора, хотел он вас огорчить? Уверяю вас, что он по-своему вас любит. Он не хотел огорчать вас. Просто в ту минуту он не подумал. К таким людям, как Виктор, подходить с нашей моралью не годится. Виктор, если захочет, убьёт любого из нас и рука его не дрогнет, а вспомните, что было с вами, когда вы только вообразили себе, что убили Саблина!
Любовин пожал плечами.
— Что посеешь, то и пожнёшь.
— Вот он идёт, — сказал Коржиков. — Я слышу его шаги. Он торопится. Он взволнован. Что я скажу ему? «Ты обидел дядю тем, что обладал его Эльзой». — Он не поймёт. Он скажет: — «Пусть дядя возьмёт мою Розу». Ведь для него это всё равно, что выпить кофе из вашего стакана.
— Верно, — сказал Бурьянов. — Пора отрешиться от условностей, товарищи. Пора стать людьми.
Дверь в эту минуту с треском распахнулась на обе половинки и в комнату, озарённую алым пламенем заката, отражённого о горы, ворвался молодой человек.
IV
Виктор был во всей красоте и блеске своих восемнадцати лет. Он очень походил на отца — корнета Саблина, в дни его юности. Только волосы были темнее, как у Маруси, и сам он был крепче, коренастее, могучее. То, что в Саблине было некоторой капризной страстью в чертах, тонкие легко расширяющиеся ноздри, чувственная складка пухлого рта, что было капризно мило в нём и так чаровало женщин, в Викторе было подчёркнуто и грубо. Он должен был нравиться простым девушкам, пожилым дамам, но тонкая, понимающая красоту девушка им не увлеклась бы и не поддалась бы ему. Было что-то отталкивающее в его красоте. Густые волосы были сзади коротко острижены, а спереди оставлены длинными, и капризными локонами и как женская чёлка спускались на лоб. Большие серые глаза были жёстки и наглы, чувство любви и нежности было им не знакомо. Они властно смотрели кругом и никогда и не перед чем не опускались. Борода ещё не росла на его подбородке, молодые усы были острижены и только два чёрных кустика были оставлены под самыми ноздрями и придавали молодому и красивому лицу отталкивающе наглый вид. Голова опиралась на длинную, полную, красиво обрисованную шею, выказывающую непреклонную волю. Белая просторная рубашка с широким отложным воротом обнажала часть холёной груди, на которой на золотой цепочке висел дорогой кулон с тёмным гранатом. Широкий пояс охватывал талию. Ни с кем не здороваясь и глядя только на Бурьянова, Виктор, размахивая руками, стал горячо говорить.
— Сейчас я из Люцерна. Вечерние газеты передают: Германия объявила войну России, ожидается объявление Францией войны Германии! Все волнуется, кипит. Товарищи, что же это? Значит, настало время, когда можно и нам начинать ту работу, о которой так много говорили Николай и Троцкий. Я был у Брандта.
Бурьянов перебил его. Он остановил его речь движением рук и встал спиной к окну. Среднего роста, лысый, уродливый он, тем не менее, производил впечатление на окружающих. Любовин вскочил и вытянулся. Коржиков помялся немного, но тоже встал, Виктор застыл в почтительной позе и по-детски, на полуслове, открыл рот, как будто стараясь ртом ловить то, что скажет Бурьянов.
За окном догорали последние лучи солнца. Кровавый отблеск венчиком ложился над головой Николая Ильича и придавал ему вид святого, написанного на золотой доске и окружённого сиянием. Лицо было в тени и в темноте странно сверкали две большие челюсти искусственных зубов громадного рта. Николай Ильич не говорил, но пророчествовал.
— Я знал это, товарищи! — начал он и остановился. Гробовая тишина царила в кабинете. В верху окна видно было красное небо и тёмные горы. Из отеля обрывками, как тогда, когда Бурьянов встретился со старым евреем, доносилась музыка. Играли модный танец и казалось нелепым, что там могли танцевать и смеяться.
— Старый мир гибнет, — тихо сказал Бурьянов. — Народы, гонимые властью, по воле своих императоров, бросятся уничтожать друг друга. Капиталисты всех стран перегрызлись между собой и миллионы людей погибнуть, защищая их интересы!.. Да будет! Свершается то, что мы готовили в таинственной тиши долгие, многие годы. Из потоков крови встанет подлинное человечество, объединённый единой жаждой мести — пролетариат. Эта война — последняя схватка народов...
Бурьянов долго молчал. Никто не смел нарушить тишину, прервать его вдохновение. Кровавый отблеск горел ярче. Солнце пускало последние лучи и трепетали в воздухе пылинки. Красные занавеси пылали.
— Всё полетит. Всё, всё погибнет. Погибнут народы, нации потеряют свой облик. Благородство, честность, вера, чувство долга — все к свиньям под хвост! Туда им и дорога! Ни к чему всё это, товарищи. Не мы, а они разрешили народу кровь. И не остановят. И, когда ослабнут, когда погибнут лучшие люди, тогда встанем мы и предъявим свой длинный счёт. Когда вы пьянствовали, сладострастничали, когда сидели в дворцах и раскатывали на автомобилях, носили тонкое сукно, шелка, брильянты и опьянялись вином, музыкой и женщинами, мы сидели в тёмных рабочих кварталах, изнемогали в страшной целодневной работе, стояли у раскалённых горнов, на ледяном ветру сквозняков, задыхались в вони жилищ, отдавали своих дочерей вам на наслаждение, умирали вашими рабами! Га! Мало кровушки нашей попили! Теперь мы будем пить вашу кровь, мы потребуем себе, на свои постели, нежное мясо ваших подруг, мы войдём в ваши дворцы и съедим и выпьем ваши запасы! Мы устроим пир бедноты и мы расхитим и растащим всё, что вы копили и берегли! Га! Прошлое, предки, история, слава! — В болото и славу, и историю! Все бледно и серо, и нет героев! Нет, товарищи, в грядущей революции мы не дадим им Наполеона. Пусть та серая, липкая, вонючая грязь, которую накапливали они в рабочих кварталах, зальёт мишурный блеск их знамён и орлов. Красная тряпка, а не знамя, кровавые лохмотья, а не шитые золотом мундиры, общий голод, а не бранные пиры, смердение трупов, а не фимиам победных курений! Что, не нравится? Ни к чему всё это, товарищи! Хаос, гибель всего, плач и стоны! Пусть! Пусть! Созрел урожай! Валятся золотые колосья, пустеет поле. Уже идёт по нему жестокий плуг и выворачивает вонючие пласты земли. Навозом на неё, разлагающимися трупами, костями — пусть смердит оно и жжётся и готовит колыбель зерну, которое мы бросим.
И лучшего из гоев убей!.. Всех лучших убей. И, если вошь кричит в твоей рубашке, возьми и убей! Все лучшее к свиньям! Пусть в зверином сладострастии копошатся люди, как белые черви в навозе. Это ли не равенство? Все одинаковые, все белые, все скользкие, все вонючие, все одним навозом питаются!
Все на работу! Товарищ Виктор — вам особая задача. Я сейчас отправлюсь на совет. Будьте готовы к двенадцати часам получить от меня инструкции и деньги, и на фронт, в Россию.
Солнце зашло за горы и кровавое сияние исчезло с головы Бурьянова, он торжественно прошёл мимо своих гостей. На его лице застыла идиотски восторженная улыбка, он походил на сумасшедшего.
Виктор в экстазе бросился за ним. Коржиков и Любовин остались одни. Некоторое время они молча сидели в кабинете. Темнело. Сумерки сгущались, но никому не пришло в голову зажечь огни.
— Не находите ли вы, Виктор Михайлович, — сказал Коржиков, — что настало время открыть тайну рождения Виктора?
Любовин передёрнул плечами.
— Настал час крови и мести. Пусть отомстит за страдания и муки матери.
— Делайте, как знаете, — сказал Любовин, — но меня увольте от разговора с этим негодяем. Ах, Фёдор Фёдорович, когда я вступал в партию, я не того ожидал и по-иному веровал. Мне казалось, что будет счастье. Не будет ни бедных, ни богатых, все будут богатые, не будет войн, не будет голода, преступлений и казней. Именно к звёздам я стремился, а что же это? Меня ведут к пропасти, смердящей трупами, и говорят, что это цель устремлений. Я ничего не понимаю.
— Да, Виктор Михайлович, подлинно вы ничего не понимаете, — сказал Коржиков и вышел из комнаты.
Любовин потоптался нерешительно в тёмной комнате и пошёл за ним. В пустой комнате стало совсем темно. Резко выделялось окно и вдали стали видны тёмные горы, покрытые огоньками строений и фонарей улиц какого-то местечка. Тёмное озеро засветилось длинными полосами отражённых огней.
V
— Виктор, — сказал сыну Коржиков, зажигая лампу и развязывая принесённый с собой пакет. — Мне надо поговорить с тобой.
— Я слушаю, — ответил Виктор, смотря большими глазами на Коржикова.
Отношения между сыном и отцом были дружеские, деловые. Никакой ласки, или нежности между ними не было. Очень редко Виктор говорил Коржикову «отец», но больше называл его безлично, или «Фёдор Фёдорович». Коржиков звал его по имени.
Коржиков достал портрет Маруси и подал его Виктору.
— Это мать твоя, — сказал он.
Виктор с любопытством стал разглядывать старую карточку, на которой Маруся была снята в гимназическом платье, в чёрном переднике и с волосами, уложенными в косы.
— Хорошенькая девочка. Как вы ловко подцепили её, Фёдор Фёдорович.
Даже Коржиков возмутился.
— Это мать твоя, Виктор, — внушительно повторил он.
— Ну так что же? Разве мать не женщина? Только и всего, что она на восемнадцать лет старше меня, а так — такая же женщина.
— Оставь, Виктор. Она была глубоко несчастлива и умерла, рожая тебя...
— Бедная! Молода она тогда была?
— Ей было девятнадцать лет.
— Жаль девчонку. Поди и вы убивались. Как же вы так неосторожны были, Фёдор Фёдорович, не поберегли её.
Гримаса отвращения искривила лицо Коржикова. Он пожалел о том, что воспитал Виктора не в христианской морали и не передал ему завет любви.
— Я никогда не был её мужем, — сказал Коржиков, подавая Виктору карточку Саблина. Саблин был снят у лучшего тогдашнего фотографа Бергамаско. На лакированной, в лиловатых тонах карточке, в выпуклом овале было поясное изображение Саблина. Гордо, ясно и самоуверенно смотрели большие красивые глаза.
— Я понимаю мамашу, — сказал Виктор. Экой какой ферт! Фу ты — ну ты! Как устоишь. И, поди, ёрник большой был. Офицер, — протянул он. — Я сын офицера! Вот так игра природы! Как же вы, отец, рога себе наставить позволили. Ах! и воображаю, как вы злились!
— Виктор, не говори так. Ты должен знать всё.
И Коржиков подробно рассказал всю историю Маруси. Когда он дошёл до того момента, как Любовин ворвался в квартиру Саблина, Виктор захохотал.
— Экая балда! Ну хоть он и дядюшка мой, а недалёкий парень. Вот осёл! Стрелял! Ах, голубчик! Ну и, конечно, промазал. Разве он может убить! Романическое происшествие. Сын офицера! Поди, богатого. Вы на приданом женились, или так?
Коржиков, скрепя сердце и досадуя на себя, что начал этот разговор, рассказал о причинах, заставивших его жениться на Марусе.
— Какие дикие понятия! Что же девушка и родить не смеет? Эк-кие остолопины.
— Виктор, какие у тебя чувства к этому офицеру?
— Да никаких. Будь девушка жива, я, может быть, позавидовал бы ему, постарался отбить.
— Он — отец твой. Он жестоко оскорбил твою мать, заставил её страдать...