Коржиков, скрепя сердце и досадуя на себя, что начал этот разговор, рассказал о причинах, заставивших его жениться на Марусе.
— Какие дикие понятия! Что же девушка и родить не смеет? Эк-кие остолопины.
— Виктор, какие у тебя чувства к этому офицеру?
— Да никаких. Будь девушка жива, я, может быть, позавидовал бы ему, постарался отбить.
— Он — отец твой. Он жестоко оскорбил твою мать, заставил её страдать...
— Ну, поди, и наслаждалась немало. Ведь хорош офицерик-то!
— Он зачал тебя и бросил, что же ты чувствуешь к нему?
— Как к офицеру, или как к отцу?
— К отцу.
— Мало ли бывает. Побаловался, не его в том вина. Поди, и от меня где-либо дети пойдут, что же думать об этом? Это уже плохой коммунист, ежели над таким пустяком голову крутит. А к офицеру обычно, как ко всем им — ненависть. Задушить его надо и всё, без особой пощады. Вы слыхали, как учитель говорил: «Лучшего из гоев убей!» А ведь он — гой для нас. Ну и убьём, не пожалеем. Я своими руками задушу, мне это не страшно.
— Отомсти за неё! — глухо сказал Коржиков и закрыл руками лицо, вдруг странно пятнами покрасневшее.
— А вы что же, отец, а? Любили её? Любили? Xа-ха-ха-ха! Вот, здорово, Фёдор Фёдорович, — любили! Ха- ха-ха!
— Уйди, проклятый! — проскрежетал Коржиков.
— Хорош коммунист! Влюблённый... Ха-ха-ха!
На этом диком раскатистом смехе над Коржиковым застал их Бурьянов. При его входе Коржиков отвёл ладони от рук, а Виктор сделал почтительное лицо.
На лице Бурьянова играла злорадная презрительная усмешка, но было оно как будто чем-то и смущено, точно за эти полчаса произошло что-то, что и его ум заставило призадуматься. За ним вошёл Троцкий. Этот был весел, плотоядно улыбался и потирал руки.
— Ну, товарищи, сказал Троцкий, — медлить не будем. Вы, Коржиков с Любовиным, на этих днях поедете в Россию. Я вам укажу что и через кого надо делать, а Виктору особая и боевая задача... И лучшего из гоев — убей. Сможешь, Виктор?
А что ж? — сказал Виктор. — Пустяки всё это, между прочим. Вы только скажите кого.
— Лучшего, понял?
— Идите ко мне, — сказал Бурьянов, — я вам скажу.
— Товарищи, обождите в столовой, — сказал Бурьянов, пока мы тут поколдуем немного.
Их колдовство продолжалось почти три часа. Была уже полночь, луна поднялась над горами и заблистала в озере и на снеговых вершинах, когда Коржикова и Любовина позвали проститься с Виктором. На Викторе была дорожная шапка и плащ, одолженные ему Бурьяновым, в мешке за плечами лежала значительная сумма денег и документы, удостоверявшие, что он восемнадцатилетний гимназист Холмской гимназии Виктор Модзалевский. Он пожал руку Коржикову и Любовину и вышел на дорогу. Коржиков с Любовиным пошли его провожать. Луна светила ярко. Серебристая пыль поднималась по шоссе от шагов Виктора. Он бодро и легко шёл к Люцерну. Коржиков и Любовин долго следили за ним. Он ни разу не обернулся.
— Виктор! — крикнул Любовин, чувствуя, что все простил этому юноше и что таинственная связь крови соединяет их. — Виктор!
Но Виктор не обернулся. Он сосредоточенно шагал, обдумывая ту задачу, которая дана была ему Бурьяновым. Разрушать русскую армию во время войны, быть шпионом, убивать лучших начальников и солдат, может быть, и отца надо будет убить. Не это волновало его. Его волновало и заставляло биться его сердце чувство постоянной опасности, которая с этого момента будет кругом него.
VI
Про Заболотье говорят, что оно маленький Люблин, а Люблин — маленькая Варшава, а Варшава — маленький Париж, таким образом Заболотье в глазах его обитателей казалось маленьким, самым маленьким, Парижем, одним кварталом Парижа. Построенное в XIII веке, среди болот и лесов Холмщины, оно долгое время было оплотом католичества. В нём был громадный костёл с мраморными памятниками в честь его основателей — графов Заболотских, с могучими, в четыре охвата, дубами и липами, с каменной решёткой, в нём был величественный магистрат с наружной лестницей на два марша, который строили в XIV веке, с этой лестницы приветствовали Петра Великого, когда он ехал из-за границы; подле города была могила сына Богдана Хмельницкого, убитого в бою с поляками. Весь город, видный насквозь из улицы в улицу, прекрасно мощённый, с канализацией и водопроводом, с молодыми круглыми каштанами вдоль улиц, со старым рынком с аркадами, под которыми были маленькие еврейские магазины, с дворцом графов Заболотских, обращённым в офицерские квартиры гарнизона, с конюшнями графа, перестроенными в офицерское собрание казачьего полка, с другим костёлом, обращённым в казарму, со старыми, времён Николая I, равелинами и бастионами крепости был чистенький и весёлый, полный оживлённой еврейской толпы, офицеров, казаков и солдат.
В июльский день 1914 года он млел под солнечными лучами, и чистые камни мостовых по-южному так сверкали, что больно было на них смотреть. Окна домов были открыты, из них свешивались одеяла, подушки и перины, выставленные, чтобы проветривать, и кое-где выглядывала черноволосая женская головка с масляными большими глазами, точёным носом и пунцовыми чувственными губами.
В большом тенистом сквере, под раскидистыми каштанами, на скамейках сидели гарнизонные дамы, играли дети. Сквозь тесный переплёт ветвей, с большими лапчатыми листьями, солнце бросало на песок маленькие золотые кружки, и в сквере, чисто подметённом, с лужайками, покрытыми травой, была такая мирная истома, такая отрадная тишь, что тянуло к мечтам и лени и невольно вспоминались слова гарнизонного батюшки, отца Бекаревича, что климат Заболотья не уступает климату Ниццы.
Было двенадцать часов дня. Все Заболотье вдруг наполнилось сочными звуками военного оркестра и дробным топотом конских подков по камням. Звуки врывались в улицу, отдавались о дома, о выступы стен и разливались по всему городку радостные, бодрые и весёлые. Казачий полк возвращался с манёвра.
Впереди полка на крупном рыжем коне Донского Провальского завода ехал командир полка полковник Павел Николаевич Карпов. Это был рослый красивый мужчина лет сорока пяти. Тёмная борода была расчёсана наподобие бакенбард на две стороны и чуть-чуть серебрилась от пробивавшихся седых прядей. Он был худощав и строен, широкий ремень с револьвером и биноклем ловко стягивал его тонкий стан. Он легко сидел на лошади, и вся посадка обличала в нём смелого и неустрашимого наездника. Рядом с ним, по правую сторону, на золотисто-рыжем сытом коне ехал его помощник по хозяйственной части, войсковой старшина Семён Иванович Коршунов, по другую — его адьютант, маленький и толстенький, рано начавший лысеть Георгий Петрович Кумсков.
За ними широкою шеренгою ехали трубачи. Лошади теснились и жались, а трубачи в свежих защитных рубахах и фуражках, лихо надетых набок, играли, надувая щёки, весёлый бодрый марш, отдававшийся эхом о стены домов.
Карпов свернул в боковую улицу, остановил коня и стал пропускать полк мимо себя. Искреннее удовольствие сверкало в его глазах, когда казаки, проезжая мимо него, задирали и сворачивал головы в его сторону. Песенники умолкли. Поваленные за плечо на петлях пики тихо колебались и звенели. Прекрасно одетые, красивые люди с сухими загорелыми лицами, на которые из-под фуражек волнами падали густые, тщательно расчёсанные волосы, припудренные пылью, внимательно и весело смотрели на своего командира. Они знали, что они хороши, что они молоды и что командир ими любуется. Они гордились тем, что они казаки лихого Донского полка, лучшего полка кавалерийской дивизии, что они Донцы, что они сыны великой Русской армии. Они чувствовали, что войско лучше их трудно придумать и создать.
Сверкающие червонным золотом на солнце лошади 1-й сотни все, как одна, светло-рыжей шерсти, в передней шеренге лысые, в задней — без отметин, прекрасно масть в масть подобранные, отлично тренированные и вычищенные, с разобранными рукою волос к волосу, пушистыми хвостами, подняв сухие головы с красивыми тёмными глазами, торопливо проходили мимо командира.
Рыжую первую сотню сменила бурая вторая, потом шла вишнёво-гнедая третья, дальше караковая четвёртая. Одна была лучше другой. Карпов знал каждую лошадь, каждого казака, их всех он горячо любил, точно они были детьми его. Этот бледный светло-русый казак Хоперсков, печальными глазами глядевший на командира, всего неделю тому назад вернулся из отпуска. Он ездил на Дон хоронить молодую жену. У него в станице, на попечении чужих людей, осталась девочка двух лет, — все что привязывает его к жизни. Сзади него ехал плотный и короткий, с лицом, обрамленным рыжеватой бородкой, Пастухов, сотенный кузнец первый силач в полку, а рядом — юный, прекрасный, с чуть пробивающимися чёрными усиками Поляков, из богатой семьи, маменькин сынок и баловник, все никак не могущий научиться прыгать через деревянную кобылу.
— А что, — обратился Карпов к стоявшему подле него на нервной серой лошади есаулу Траилину, — Поляков научился наконец через кобылу прыгать?
— Постигает, господин полковник, — сказал командир сотни, прикладывая руку к козырьку, и мягко, как «х», выговаривая букву «г».
— А лошади у вас, Иван Иванович, все никак не поправятся.
— Уж и не знаю, что делать, — сказал Траилин.
— Кормить надо, — сказал Карпов. — Я разжалую вахмистра, если осенью не подравняетесь с другими сотнями. Каргин! — строго крикнул он на зазевавшегося казака, — ты чего, друг, голову на командира не сворачиваешь, а?
Казак испуганно повернул голову на Карпова.
— А у Медведева опять поводья на лещотке не выравнены; взыскать! — сказал Карпов.
«Э, виноватого найдёт!» — подумал Траилин и облегчённо вздохнул; его сотня прошла, и за нею громыхала колёсами и тарахтела пулемётная команда.
Сытые, с блестящей шерстью, большие гнедые лошади легко, без усилия, везли железные двуколки, на которых стояли закутанные в чехлы пулемёты. Каждая пряжка амуниции блестела, каждый ремешок сбруи был тщательно вычищен и почернён. Лицо Карпова прояснилось. В пулемётную команду были отобраны люди, и она проходила в щегольском порядке. За нею потянулась пятая сотня на серых лошадях и дальше шестая — на вороных. Чернобородый есаул Захаров, командир шестой, такими же влюблёнными глазами провожал казаков и лошадей.
— А, Константин Помпеевич, — сказал, обращаясь к командиру сотни, Карпов, — хотя бы и в бой с таким полком! Хороша ваша сотня!
— Да, как бы и не пришлось, — сказал Захаров.
— Никто, как Бог!
— Да будет Его святая воля, — сказал Захаров. — Потрудились вы немало, господин полковник, и есть с чем поработать.
— Да. Хорош полк, — сказал Карпов, ни к кому не обращаясь, и тронул лошадь за последней сотней. — Прикажите песенникам петь.
Захаров поскакал по мостовой догонять голову сотни. В теплом, наполненном ароматами зелени и скошенного сена воздухе раздались весёлые громкие звуки бодрой залихватской песни:
Э-эй-э-э-эй! Донцы песни поют!
Через речку Вислу-ю
На конях плывут.
— А что, господин полковник, — обратился к нему Коршунов, — будет всё-таки война?
— Ну, не думаю. А, впрочем, кто её знает! Штаб дивизии почему-то уверен, что война будет. Через полчаса в канцелярии.
— Слушаюсь, господин полковник, — сказал Карпов.
— адьютант, что, бумаг много?
— Не особенно, господин полковник. Опять жалоба на хорунжего Лазарева.
— Жидов побил?
— Есть немного.
— Экий какой! Ни одной субботы не пропустит, — сказал Карпов.
— Нахальны очень стали. Этот раз его сами задели.
— Ну, Романа-то Петровича не очень заденешь! Пьян, что ли, был?
— Совсем тверёзый.
— Разберём… — сказал, слезая с лошади у своей квартиры, командир полка и стал ласкать своего большого коня.
VII
Вся жизнь Павла Николаевича Карпова прошла с казаками и в строю. Вне строя, вне лошадей, вне песен казачьих, джигитовки, поездок, учений, манёвров, пыли в сухую погоду, грязи в дожди Карпов не мог представить себе жизни. Он был женат, у него был сын, юноша семнадцати лет, уже поступивший в военное училище, но семья была не главным, но лишь дополнением к службе. Сын должен был продолжать дело, начатое отцом, должен был служить так же, как отец, и все заботы семьи были направлены к тому, чтобы одеть, снарядить сына для той же военной службы, которой отдал всего себя Павел Николаевич. Он женился рано, по любви. Был роман между бравым лихим юнкером Новочеркасского училища и робкой, застенчивой институткой Мариинского института Анной Владимировной Добриковой. Были встречи на Мариинской улице и на балах, в стенах института и кадетского корпуса. Мило улыбалось хорошенькое чистое лицо, из-под барашковой институтской шапочки нежно смотрели большие глаза, и такая всеобъемлющая, верная любовь глядела из них, что Карпов понял своё счастье. Со свадьбой не откладывали. Было сказано всё, что, казалось Карпову, он должен был сказать. Было сказано, что у него ничего, кроме службы, нет, что впереди: бедность, глухая стоянка в польском захолустье, кочёвки со льготы на службу и обратно, голод и нищета. В ответ Карпов получил тихий взгляд прекрасных глаз и слова, поразившие ещё в институте воображение Ани Добриковой: «Где ты, Кай, — там и я, Кая».
Так говорили римлянки своим суженым, так сказала и Аня — современная римлянка, донская казачка.
Да, всё было. Были и нищета, и голод, и пища из солдатского котла, Аня сама ходила с корзинкой на базар, сама, при помощи денщика, стряпала. Была теснота маленькой комнаты, снимаемой у еврея на окраине польского местечка, были денежные драмы, когда внезапно от колик пала строевая лошадь и надо было купить другую. Были долги, унижения, просьбы отсрочки, было разорение при отъезде на льготу на Дон, унылое прозябание в станице в зависимости от казаков, в казачьей хате, в глуши без книг, была обратная кочёвка с эшелоном молодых казаков в полк, новое устройство бедного гнезда среди суетливой полковой жизни.
Но где был Кай, там была и его верная Кая. Ни он ей, ни она ему ни разу не изменили. Она чинила ему белье, штопала чулки, нашивала леи на рейтузы, она, одинокая, ждала его, когда он был на манёврах, она трепетала за его жизнь, когда он ездил подавлять беспорядки и гасить революцию. Она сумела оторвать от своего сердца горячо любимого сына, отправить его в корпус и остаться опять совсем одной, с мелочными заботами жизни, с её дрязгами и обидами и с тихими мечтами о том, как приедет её Алёша на каникулы.
Да, тяжёлая была жизнь, но было в ней счастье. Удачно сошедший смотр, приз, взятый на скачке, любование друг другом на скромном балу в офицерском собрании, куда дамы приходили в блузках и танцевали с вихрастыми припомаженными хорунжими, охватывавшими их тальи потными руками без перчаток, где на ужин подавали рубленые котлеты с макаронами и сливочное мороженое; чтение вместе книг, перечитывание старой, но горячо любимой литературы, письма сына, похвала командира полка в приказе, бравые казаки, хорошо содержанные лошади. Мещанское счастье — скажут многие — христианское счастье, думали Карповы, счастие в подходе к каждому человеку с любовью и в исполнении до мелочей своего долга.
Жизнь улыбнулась им лет семь тому назад, когда неожиданно жена его получила небольшое наследство. Эти деньги дали возможность поступить в кавалерийскую школу, привести туда видного статного коня, обратить на себя внимание. Случилось так, что бывший начальник школы оказался командиром того армейского корпуса, в котором Карпов командовал сотней, он продвинул лихого офицера, и в 1911 году Карпов, совершенно неожиданно, на 45-м году жизни получил в командование Донской полк в N-ской дивизии. Он все отдал службе, и служба наградила его. Полк был распущенный. Предшественник Карпова был пьяница и картёжник, офицеры ничего не делали, казаки ходили оборванные и грязные. Карпов в три года сделал полк лучшим в дивизии. Он с пяти часов утра был в полку на коновязях, вёл занятия с офицерами лично, сумел заинтересовать их спортом, высоко поставил гимнастику, езду и стрельбу, и когда он уже поздно ночью возвращался домой к своей Анюте, усталый, измученный, он находил тихий уют семейного очага, кипящий самовар, домашние булки — он находил счастье.
Мимо неслась грозным потоком громадная политическая жизнь. Волновалась и шумела Государственная Дума, откалывались политические партии, шли интриги и подкопы под власть — Карпов был далёк от всего этого. Отчётов о заседании Думы он не читал, он не знал, что такое партии, какие они, чего домогаются. Интересоваться этим он считал преступным, а о Думе думал с огорчением. «Чего они там не поделили, о чём волнуются». Он ничего не знал ни о Распутине, ни о его влиянии на Государя. Как всю жизнь, так и теперь он неизменно боготворил Государя и его семью, и в Царские дни, устраивая церковные парады, согласно с гарнизонным уставом, он всегда находил несколько тёплых слов, чтобы сказать очередной сотне, поздравляя её с Царским праздником.
Каков поп — таков и приход. Каков был Карпов, таков был и весь его полк. Он от последнего казака до старшего офицера жил только службою, забывая семью, не интересуясь политикой, строго исполняя приказы, воспитывая казаков в христианской морали и беспредельной любви к Государю и Родине.
Полк Карпова был идеальный полк, такой, каких очень много было в Императорской Российской Армии в 1914 году.
Карпов не переживал тех мучений, которые испытывал Саблин. Он не сомневался в Государе, потому что был далёк от него, он не сомневался в России и русском народе, потому что не знал политики, он был уверен в каждом казаке своего полка.