— Что, я очень тяжело ранен? — спросил Саблин и сейчас же почувствовал, что вот это-то и есть самое главное, что ему нужно было знать и что его так сильно беспокоило. — Я буду жить? — спросил он, жадно устремляя глаза на Мацнева и с тревогою ожидая его ответа.
— Ну, конечно. Две шрапнельные пульки, да какой-то осколочек тебя повредили, но существенного ничего.
— Правда?
— Клянусь Анакреоном.
У Саблина явилось сильное желание поцеловать красивую холёную белую руку за эти слова. Своё, личное заслоняло все остальное.
— Ты куда меня везёшь?
— Прямо в Варшаву, в лучший лазарет, на попечение лучших врачей и Александры Петровны. Помнишь?
Саблин поморщился. Теперь легкомысленная Александра Петровна Ростовцева, любительница пикантных разговоров и приключений с молодыми мужчинами, навязывавшаяся когда-то Саблину, была ему неприятна. Он знал, что и у Мацнева было с нею какое-то особенное и притом противоестественное приключение.
Мацнев понял его.
— Ты, Саша, не узнаешь её. Ты знаешь, она разошлась с мужем и стала святою. Она работает в солдатском отделении и исполняет самые тяжёлые и грубые работы. А? Кто бы мог подумать, что Саша Ростовцева будет мыть грязные раны? Знаешь, она как-то высосала гной из раны и тем спасла солдата. Ах, подвиг так меняет женщину. У ней лицо — это её единственный недостаток при её дивной фигуре — стало прекрасным.
Но Саблину было неинтересно слушать про Александру Петровну.
— Что, мне операцию будут делать? — спросил он.
— Не знаю, Саша. Ну, если будут — самые пустяки…
Мысль об операции снова взволновала Саблина. Он не слушал, что говорил Мацнев. Мерный стук машины раздражал его и усыплял, явилось какое-то неясное, неопределённое, близкое к бреду состояние, и Саблин впал в полузабытье.
Иногда, на несколько секунд, сознание возвращалось к нему. Он видел тёмный сосновый лес, нёсшийся навстречу, пухлую белую руку с перстнями подле лица и снова забывался. Дневной жар сменила прохлада вечера, потом сияло небо кроткими звёздами, где-то горели огни, и красноватое зарево отражалось в синем небе. Одно мгновение его поразил шум. Горели яркие фонари. Автомобиль стоял, кругом возились люди.
— Где я? — сквозь забытье спросил Саблин.
— В Варшаве, — отвечал Мацнев. — Вот мы и приехали.
Во время переноски в палату Саблин почувствовал сильную боль в груди и голове и потерял сознание.
XLVIII
Сознание, грёзы и полное беспамятство сменяли одно другое в продолжение нескольких дней. Чаще всего грезилось Саблину, что он лежит на постели и множество людей окружают его. Они маленькие, в полроста человека, с громадными головами и небольшими туловищами вроде тех людей, которых рисуют на карикатурах. Их очень много толпится кругом Саблина, они приходят и уходят, наполняют комнату и проваливаются куда-то, они оживлены и всё время разговаривают друг с другом, но голосов их не слышно. Они ничего не делают Саблину, но от их присутствия Саблину неудобно, и он не знает, как их прогнать. Иногда сквозь эту толпу маленьких, суетливых человечков вдруг протискается большая нормальная фигура, но она похожа на тень. Она что-то делает над Саблиным, и после неё человечки исчезают, наступает мрак, спокойствие и нирвана. А потом, через сколько времени Саблин не мог определить, — опять он лежит в низкой тесной комнате, и маленькие человечки с большими головами оживлённо толкутся вокруг него, говорят, входят, проваливаются куда-то и от них так мучительно беспокойно.
Мало-помалу те высокие, похожие на тени фигуры стали выявляться и приобретать реальные формы, и Саблин стал понимать, кто они такие. Первым он узнал короткого толстого человека с рыжими усами и бородой, который трогал его холодными, чисто вымытыми пальцами, и после его прикосновений становилось легко и приятно. Человек этот одет в длинный белый балахон с рукавами, завязанными у кистей. Саблин знал, что это доктор, знаменитый хирург Эвальд, делавший ему операцию. Другая фигура была высокая, стройная, одетая в длинную юбку в сборках, скрадывающую формы ног, в чёрной монашеской косынке, из-под которой на лоб выдвинут узким краем белый платок. Косынка спускается на плечи и доходит почти до пояса, и оттого не видно очертаний высокой груди. Маленькие руки с точёными изящными пальцами и нежными ладонями, холодные, сухие, осторожно прикасаются к самым больным местам, и боль утихает. Косынка закрывает весь овал лица, и ясно смотрят оттуда, из-под озабоченно нахмуренных бровей, большие серые глаза. Мягкое сияние этих глаз скрадывает неправильные черты лица. Саблин знает, что это Александра Петровна Ростовцева, друг графини Палтовой, с которой они при Саблине говорили, что женщина имеет право так же мысленно раздевать мужчину, как это делают мужчины с женщинами. Когда при ней сказали, что кто-то имел интригу с хорошенькой горничной своей жены, и Ротбек, бывший тут, воскликнул: «Как я понимаю его, их Танюша такая конфетка!», Александра Петровна совершенно серьёзно сказала, что если мужья могут флиртовать с горничными и увлекаться ими, то нужно предоставить и жёнам право отдаваться лакеям и кучерам своих мужей.
— Твой Иван, — сказала она, обращаясь к Палтовой, — я бы не прочь иметь с ним роман.
У неё всегда было дурное на уме, и в обществе, где были молодые барышни, её боялись. Теперь эта самая Александра Петровна сияла неземною кротостью больших серых глаз, и греховное улетело от неё.
Третье лицо Саблин долго не мог признать. Оно появлялось подле него преимущественно ночью, когда ни доктора, ни Александры Петровны, ни служителя, ни няньки не было подле. Стоило Саблину застонать, пошевельнуться, стоило ему подумать о каком-либо желании, как, разгоняя бредовый кошмар маленьких человечков, являлся к нему этот человек. Он подходил, как дух, тихо и незаметно. Ловкими, сильными руками он сразу, как никто другой, устраивал удобно Саблина, иногда садился подле и клал мягкую тёплую руку на лоб, и тогда Саблин успокаивался, глубокий сон охватывал его, и он засыпал до утра, чтобы проснуться окрепшим. Саблин не знал, кто этот человек, и спросить не мог, язык ещё не повиновался ему.
Но постепенно сильное здоровое тело брало своё. Кошмары рассеялись. Определился и третий и оказался священником N-ского пехотного полка отцом Василием, тяжело раненным в Восточной Пруссии и теперь поправлявшимся в лазарете. Он с Саблиным вдвоём занимал высокую комнату со стенами, окрашенными масляной краской, и большим восьмистекольным окном, за которым были деревья сада с пожелтевшею листвою.
Саблин проснулся глухою ночью. Под синим покрывалом чуть светила на потолке электрическая лампа. Штора была спущена и плоским тёмным пятном лежала на стёклах. беспокойно бил по окнам дождь, и ветви деревьев стучали в стекла. Было слышно, как непрерывным потоком лилась из трубы вода в поставленную кадку. Страшное беспокойство охватило Саблина, и сердце его стыло в каком-то суровом предчувствии чего-то неотвратимого.
Он уже все знал. Знал, что Коле оторвало снарядом голову, что Ротбек убит, что убита почти вся молодёжь, которую он повёл в атаку, а он жив и будет жить и будет здоров.
Георгиевский крест, лично присланный ему Государем, лежал на столике под пучком мохнатых хризантем. Все это было не нужно, всё это подчёркивало черноту и безотрадность его жизни. Первый раз память вместо ярких счастливых моментов жизни развернула перед ним целый ряд мучительных страниц. Объяснение с князем Репниным по поводу Китти, оскорбление от Любовина, Распутин, его Коля без головы…
Саблин беспокойно заметался на постели и застонал от душевной боли.
— Вы не спите, — услышал он ласковый голос. — Вам опять больно. Позвольте, я вам помогу.
Вспыхнула лампочка на столике у отца Василия. Но она тщательно была заслонена от Саблина книгою и осветила только подушки и часть стены у койки священника.
— Нет, благодарю вас, — сказал Саблин.
Священник накинул на себя серый подрясник, выпростал волосы, надел наперсный крест на георгиевской свежей ленте, большим гребнем расчесал волосы и бороду и, уютно съёжившись, сел под лампой и стал читать небольшую книгу, в которой Саблин угадал Евангелие.
Саблин глядел на него. Лицо у священника было благообразное, красивое, одухотворённое, с маленькою курчавою, чуть раздвоенною бородой, такое, каким на русских иконах пишут лик Иисуса Христа. Оно было в меру худощаво и бледно, большие голубовато-серые глаза были прикрыты длинными тёмными ресницами. Ему можно было дать и пятьдесят лет, и двадцать пять. В тёмно-каштановых густых волнистых волосах пробивалась чуть заметная седина, в углу у глаз были маленькие морщины, и губы, покрытые усами, были тонки и сухи. Ничего телесного не было в нём, но всё было душевное.
Саблин разглядывал его.
«Читает Евангелие, — подумал Саблин. — Читай, читай, ничего не начитаешь, вздор там написан. Толковали его каждый по-своему и каждый не понимал. Вон Толстой такого нагородил. А все потому, что никто не хочет понять, что толковать нечего, потому что главного — Бога — нет».
И с какою-то лихорадочною поспешною злобою Саблин ухватился за эту мысль.
«Ну, конечно, — думал он, — ибо если бы был Бог, разве возможна была бы война? Коля с оторванною головою? За что? Вера и Распутин? Распутин терзал её тоже во имя Божие. А Бог молчал.
А Виктор и смерть Маруси? Застрелившийся Корф и несчастный Ротбек? Что теперь будет делать бедная Нина Васильевна?!
Иисус Христос был первым социалистом, и Евангелие, по-настоящему, запрещённая книга, а мы её сами распространяем.
Все это чепуха. И как просто — когда нет Бога. И угрызений совести не нужно, и этой сердечной муки и томлений, и безсонных ночей… Был бы исправный желудок, а остальное все приложится».
Священник поднял голову от книги, посмотрел своими синеватыми глазами с неизмеримою кротостью на Саблина и сказал вполголоса:
— Рече, безумец, в сердце своём: несть Бог.
Саблин вскочил и сел на постели. Воспалённый блуждающий взгляд его остановился на спокойном лице священника.
— Вы это почему, батюшка? — хрипло спросил он в тревоге.
— Это я здесь прочёл, — сказал спокойно отец Василий.
— Но почему вы это вслух прочли? Почему вы знали, что я думал о том, что Бога нет? — сказал Саблин.
— Я этого не знал и думаю, что вы так не думаете.
— Почему?
— Вы образованный и, по-видимому, верующий человек, — сказал священник. — Ошибаться и заблуждаться всякий может, но не верить не может никто.
— Я верил, но я так много раз убеждался в ошибочности своей веры, что перестал верить. Я искал правды в этой книге — и не нашёл.
— Что же — это так понятно. Вы не умели искать. Вон социалисты полагают, что Евангелие одного с ними толка, а между тем учение Христа диаметрально противоположно учению социалистов. Христианство и социализм — это два полюса. И то, что вы сейчас так легко отметнулись от Бога, тоже вполне естественно. Вы Его не знаете.
Отец Василий помолчал немного и продолжал:
— Вы много пережили несчастий мирских и искали у Бога мирской помощи и не нашли. Это так и должно было быть. Царство Божие не от мира сего.
— О каком таком Царствии Божием говорите вы? — сказал Саблин.
— О том, о котором непрерывно и повсеместно молится весь род человеческий: «да приидет Царствие Твоё!»
— Э, батюшка! Я, как себя помню, крестился на картинку, обложенную золотом и самоцветными камнями, и бормотал: «да приидет Царствие Твоё, да будет воля Твоя… Не введи нас во искушение, но избави нас от лукавого». А вышло что? Всю жизнь и лукавый, и искушение, и где же воля Божия? Да, извольте, я вам расскажу. Вы не спите всё равно. Садитесь ко мне и слушайте.
Саблин, приподнявшись на подушки, уселся на постели и стал рассказывать свою жизнь. Выходило так, что главное в его жизни сначала были женщины. Он рассказал, какою страшною драмою оскорбления, рождения Виктора и смертью Маруси кончились его увлечения женщинами. Он победил беса похоти и сумел в чистой любви к Вере Константиновне и детям найти удовлетворение. И что же Бог дал ему в награду за эту победу над собою? Распутин, самоубийство Веры Константиновны, поруганной и опозоренной, и трагическая и никому не нужная, безцельная смерть сына…
— Но это только часть! Только часть, батюшка, — это личное, и этот крест я бы смог нести и справиться с собою. Я любил духовною великою любовью Государя и Государыню, любил русский народ и что же, что же вышло?!
Волнуясь и перебивая мысли и воспоминания, громоздя одну картину на другую, Саблин рассказал всю гамму своих разочарований в Государе и в русском народе, в котором не оказалось героев. Он говорил со слезами и горечью и как бы оправдывался в том, что он дерзнул не верить в Бога.
— Да, да, всё это так понятно, — сказал отец Василий. — Вы никогда не задумывались над Евангелием, вы никогда не думали над святыми словами Христа: «ищите же прежде Царства Божия и правды Его, и это все приложится вам»[4], потому что вы никогда не хотели понять, что «Царствие Божие не от мира сего», но хотели великую проповедь Христа насильственно приклеить к земной жизни, как это делают социалисты. Христианская религия есть религия внутренних побуждений, в этом вся её страшная сила.
— Я вас не понимаю, батюшка.
— Да и не вы один, многие этого не понимают. Многие думают, что Христос пришёл на землю, чтобы законодательствовать, и ищут в Евангелии какого-то устава жизни. Искал его и великий писатель наш, граф Лев Николаевич Толстой, и все они забыли, что сказал о себе Христос: «Не думайте, что я пришёл нарушить закон или пророков: не нарушить пришёл Я, но исполнить»[5]…
Отец Василий примолк, опустив голову. В комнате была тишина. За окном стояла глухая осенняя ночь. Никакой шум извне не доносился до них. Саблин, широко раскрыв глаза, смотрел на отца Василия и ждал чего-то. Странно билось его сердце, и было хорошо от вдруг охватившего его с непонятною силою волнения.
XLIX
Отец Василий вдруг поднял голову и смотрел вдаль. Он точно видел какие-то картины, доступные ему одному, и говорил, рисуя их перед Саблиным:
— Пустыня… пески… — тихо произнёс он. — Вдали маячат волнуемые миражами призрачные горы. Нет воды, сухая растительность редкими кустиками пробивается сквозь чёрные камни. С глухим ропотом бредёт по этой пустыне громадная пёстрая толпа людей. И богатые и бедные, и сильные и слабые, и здоровые и нездоровые, все слились в одном желании найти землю обетованную. Так живописует нам исход евреев из земли Египетской Библия. Сзади остался строгий египетский закон, бичи и скорпионы, в пустыне была свобода и закона не было. Разыгрались страсти человеческие. Бедный потянулся к имуществу богатого и сказал: «Моё!» голодный пошёл тайно резать чужой скот — случилось то, что всегда было…
Отец Василий помолчал немного и тихо, с глубокою скорбью сказал:
— И будет! Ибо несовершенны люди. Мало знали они о Боге и забыли они Бога. Обид и горя было много, судья один — Моисей. И потянулись с утра и до вечера толпы обиженных к Моисею со своими жалобами, ища защиты. И не стало у него времени заниматься делами. В ту пору нагнал Моисея Иофор, священник Мадиамский, на дочери которого был женат Моисей. Он увидал работу и труды Моисея по разбору людских тяжб и понял, что Моисею с этим не управиться. Иофор, человек египетского образования дал ему совет назначить из лучших людей себе помощников. Так создалась нормальная власть — не выборная, случайная, но из «людей способных, боящихся Бога, людей праведных, ненавидящих корысть»[6]. Они были назначены тысяченачальниками, стоначальниками, пятидесятиначальниками и десятиначальниками.
Там же в Библии определена и сущность власти. Власть названа бременем. «И облегчи себя и пусть они несут с тобою бремя»[7]. Бремя власти было роздано многим людям. Понадобились правила, как судить людей, понадобился, стало быть, закон. Евреи были у подножия ныне потухшего вулкана — Синайской горы. Возможно, что тогда ещё клубился дымом её кратер и гудела и потрясалась земля. Окружённый серным дымом извержения, испуганный и сам совершающимся кругом таинством природы Моисей дошёл до чрезвычайного напряжения творческих сил и создал гениальный по краткости кодекс законов… И писали потом во все века законы великие государственные люди, но выше этих коротких правил: не укради, не убий, не прилюбы сотвори, не послушествуй на друга своего свидетельства ложна, чти отца твоего и матерь твою, не пожелай жены ближнего твоего, ни раба его, ни вола его… — выше, проще, короче этого никто не придумал и не написал. Это то, что вырвалось у человека в момент действительного вдохновения, то есть тогда, когда устами человека говорит Господь Бог.
Гремели и рокотали силы подземного извержения, вспыхивало и в клубах тяжёлого удушливого дыма металось пламя, и голос Моисея, говорившего короткими фразами, казался голосом неведомого Бога!
Но… прошло обаяние минуты, стихло извержение вулкана, люди отошли от страшной горы, и снова стала соблазнять жена ближнего, и вол его, и осел его, и снова начались раздоры, ссоры и убийства. Люди не могли жить обществом в мире. Понадобился страх наказания. Именем Господним были произнесены страшные слова: «глаз за глаз, зуб за зуб, руку за руку, ногу за ногу»[8] — создавалась в бродячей толпе государственность, и элементами её явились судьи и палачи, потому что несовершенно человечество и грязны и гадки его помыслы. Но рядом с этим суровым законом Моисей указал и другой закон — закон любви и прощения. И напрасно думают, что заповеди любви к ближнему даны Христом. Заповедь Христа гораздо выше этого.