Рассердится утром подполковник, подумал я. Бегать будет, кричать. Ну, да ничего, пошумит, пошумит и стерпит. Не под суд же отдавать полубатарейного командира. Выкричится и объяснит побег служебным недосмотром. Это вот солдатику пришлось бы скверно, живьем бы съел его Оноприенко, а мне скоро простится.
Мы с Федотычем еще проговорили несколько минут, а затем я сел на Орлика и уехал.
Вскоре я сидел возле плотины. Шумела вода, отблескивал в лунном свете пруд. Душа моя ликовала. С нетерпением слушал я тишину, ожидая сигнала. Но только спустя полчаса на противоположном берегу прозвучал легкий свист.
Мы встретились.
Счастливые мятежники пустились рассказывать свои приключения: и как Иван пластом лежал у плетня, и как влез на сарай, и как серпом резал солому, и упал к Августу, как Август растерялся, и как пробирались кругом деревни, боясь пикета — обидно было бы, покинув сарай, вновь туда вернуться.
— Мы обязаны вам жизнью, — сказал Август. — Будет случай расплатимся. И прошу извинить меня — я был несправедливо груб, но я и думать не мог… Вы хотели поговорить. О чем?
— О Северине Володковиче. Днем вы сказали, что я сочинил бумагу, будто он сам себя убил…
— Я не повторю своих слов о том, что вы сделали это с целью. Но бумага написана, и нам странно. Видите ли, есть вещи, которые не могут оставить безучастным честного человека, каких бы политических взглядов он ни держался.
— Безусловно, есть, и много, — согласился я.
— Северин был нашим товарищем и близким другом. Вам, разумеется, это все равно. Но дело вот в чем. Мы убеждены, что вчера вечером его убили. А вы и другие офицеры подтвердили факт самоубийства, и уже никто эту выдумку не опровергнет.
— Насколько я понял обстоятельства, ваш друг стрелялся из-за несчастной любви, — сказал я. — Какая-то девушка отвергла его предложение.
— Единственная дама, которую он горячо любил, называется Отчизна, а она его не отвергала, — произнес мятежник. — Никому другому Северин свое сердце не предлагал. Но кто сказал вам про любовь?
— Господин Володкович объяснил так исправнику.
— Это можно понять, — сказал Август. — Не мог ведь отец признаться исправнику, что его сын — повстанец.
Иван, простодушная физиономия которого оборачивалась то в сторону приятеля, то ко мне, на этих словах сообщил:
— Лужин знает.
— Что знает?
— Что Северин ушел в отряд.
— Откуда же ему знать?
— А он все знает.
— Почему же он отца не трогает?
— Володкович — богатый. Откупился.
— А зачем Северин пришел домой? — спросил я Августа.
— За деньгами. Без них, сами понимаете, сколько неудобств, а нам надо уехать. Наш отряд разбили, мы две недели добирались сюда — везде войска, стража, посты казачьи: всю армию сюда стянули, сволочи! — и позавчера пришли. Северин пошел к отцу, был в усадьбе час. Старик наличными денег не имел, сказал прийти назавтра. Вчера около семи Северин отправился на свидание, и больше мы его не видали.
— Но кто мог его убить, если это убийство? — спросил я. — И зачем?
— Непонятно! — ответил Август. — Мы думали — исправник. Вы утверждаете, что не он.
— Не он, — повторил я. — Физически не мог. Да и выглядело это как самоубийство.
— Имитация, — сказал Август. — Тут необходимо следствие, а нам носа не высунуть. От петли едва ушли — благодаря вам. Не стрелять же без уверенности. А убийце радость — закрыло его это свидетельство.
— Ну, что ж, — сказал я. — Попробуем разобраться. Вы утром были в усадьбе?
— Был.
— И виделись…
— С Михалом. Он тоже сказал — застрелился. Но он, я чувствую, счел нас вымогателями, поскольку я вспомнил о деньгах, то есть не просил, но сказал, что Северин шел за деньгами.
— А зачем вы ожидали его на холме?
— Он обещал, что узнает о деньгах, и вообще побеседовать. Мы в усадьбе едва ли пять минут пробыли — исправник околачивался.
— Выходит, кроме Михала, никто не знал о месте встречи.
— Никто, — ответил Август. — И я думаю: не Михал ли Лужину подсказал?
— Но и Михал не мог застрелить, — сказал я. — Он возле меня сидел. Хорошо помню. А в какое время Северин пришел в усадьбу? Где вы поджидали его? Как долго? Видел ли вас кто-либо?
— По моим подсчетам он пришел к отцу без четверти семь. Мы с Иваном были в лесу. За прудами, если вы заметили, растет кустарник, за ним луг, а за ним лес — вот в этом лесу. Мы пробыли там до девяти. Не думаю, что нас могли видеть, мы были очень осторожны.
— А вы не помните, — спросил я, — Северин летом своих родных навещал?
— Нет, не выпадало.
— Ну, а письма, просьбы с оказией, приветы?
— Да какая там оказия! Впрочем, все могло быть, но я не припоминаю.
— А прежде вы бывали в доме Володковичей?
— Нет, никогда, я не знаком с ними.
Плохо, подумал я, значит, ничего о домашних Северина ему неизвестно. Но если и бывал бы в доме, что с того? За полгода переменились многие люди круто: кто был добр — обозлился, кто был склонен к подлости — вконец оподлел, кто прежде повстанцам "ура!" кричал — теперь боится сухую корку подать.
— Август, мне вот что непонятно, — спросил я. — Северин — помещичий сын. Какой пользы он ожидал от восстания?
— Свободы! — сказал Август. — Мы хотели свободы и правды!
— Свободы без имущества не бывает, — возразил я.
— Думалось так: крестьянам достаточные наделы земли без выкупа в полную собственность и всем равные права в республике.
— Отчего же крестьяне вас не поддерживают[9], не идут в отряды?
— Как же не идут. В нашей партии половина были крестьяне.
— А помещикам что республика обещает?
— Не о них забота, — сказал Август. — За малым исключением — все они кровососы, до такого невежества довели людей, что своей пользы не понимают. Вы говорите, в отряды не идут. Ведь запуганы, прибиты, обмануты, боятся. И оружия нет. С косой против войск — дело пустое. Выследят отряд, стрелки, драгуны окружат — в плен не берут. Я сам видел людей — по десять пятнадцать штыковых ран в теле. Звери! — сказал Август. — В последнем бою нас преследовали две стрелковые роты Ингерманландского полка и казаки. С трех сторон двойная цепь, с тыла — болото. После шести атак мы стали отступать. А некуда — голое болото, вода выше колен, кочки и ямы. Они расстреливали нас в спины. Кто пытался помочь раненому товарищу, привлекал рой пуль и падал сам. Люди тонули, захлебывались водой. Кто из раненых просил о пощаде, в того вонзали штыки. Я это видел, и Северин это видел… За болотом начинались кусты. Здесь мы встретили цепь залпом и схватились врукопашную. Все остервенели. Дрались штыками и прикладами, у кого не было ружья — бил ножом, душил солдат руками. Из наших двух плутонгов осталось в живых всего девять человек. Ненависть того дня и сегодня во мне.
— А сколько вас было? — спросил я.
— Было много. Было сто тридцать шесть.
— А пришли сюда вчетвером?
— Пришли вчетвером, и двое тут погибли. Убиты! — сказал Август.
Мы замолчали, не зная, о чем далее говорить.
— Что ж, прощайте, — сказал я. — Желаю вам удачи.
XVIII
От враждебных сторон при ведении боевых действий глупо ожидать рыцарства и человеколюбия. Да и как может быть место гуманизму, если цель боя и направлена на физическое уничтожение противника. Трудно упрекать солдат за жестокость; страх смерти, напряжение духа, гибель товарищей напрочь отбивает у них рассудительность и доброту. Но пределы беспощадного отношения к противнику существуют; их обязаны устанавливать офицеры, а для последних — высокие воинские начальники, отчужденные от личных переживаний в боевых стычках. В севастопольских рукопашных боях никто не подымал раненых французов на штыки, такой поступок вызвал бы осуждение. Но почему-то внутренние враги вызывают большее озлобление, чем внешние; к ним разрешается применять самые свирепые меры и кровожадность приветствуется. Строгий приказ "Брать в плен" обуздывает лиц, склонных к безнаказанным убийствам. Наоборот, спущенное сверху разрешение "Убивать без жалости" развязывает у непосредственных исполнителей звериные склонности.
Кровавое подавление восстания было определено уже тем, что главное в этом деле лицо — самодержец, царь Александр II — сочетало в себе глупость, трусость и жестокость. Мой осведомленный приятель рассказывал, что государь император повелел считать подавление мятежа войной и распорядился записать в своем послужном списке: "Участвовал в Польской кампании 1863–1864 годов". Соответственно, карательные действия войск стали трактоваться как боевые, и кто сомневался в правоте своих поступков — сомневаться перестал.
Но и в царском окружении разные были люди: одни — совестливые и с умом, другие — глупцы бездушные, третьи — с умом, но записные убийцы. Из последнего разряда царь и призвал себе помощников. В Западный край поехал с особыми полномочиями генерал от инфантерии, генерал-губернатор граф Муравьев. Прирожденный палач дорвался до работы и в течение года исполнил то, что не успел осуществить тридцать лет назад будучи гродненским генерал-губернатором. Подвластные ему шесть губерний превращены были в бойню. Каждые два дня совершалась смертная казнь через повешение или расстрел, каждый день двое шли в арестантские роты, трое — на каторгу, тридцать человек — этапным порядком на поселение в Сибирь. Для репрессивной акции достаточно бывало ложного доноса. За короткий срок все оппозиционное режиму население края было либо физически истреблено в столкновениях, либо лишено прав и выселено. Выселению подверглось и множество лиц, не причастных к восстанию, единою виной которых оказалось католическое вероисповедание. Тысячи людей эмигрировали. Двое из них — не без моей помощи, и сознание этого мне приятно.
К месту будет вспомнить одно переживание, случившееся со мной несколькими годами позже. Тогда мне попался на глаза в книжной лавке тоненький альбомчик в синем переплете, на котором золотом оттиснуто было: "История царствования императора Александра II". Я его раскрыл. Внутри помещался буклет цветных литографий, пояснявших в художественной форме главные для нашей истории дела самодержца — "Севастопольский мир", "Покорение Кавказа", "Приобретение Амура", "Освобождение крестьян" и еще кое-какие. На самой последней картинке увиделось мне знакомое лицо, пригляделся — Август Матусевич. Я ахнул. Изображен он был поверженным на землю, над ним стоял солдат, левою рукою отнимал ружье, а правой вонзал в живот пехотную полусаблю. Сабелька была отпечатана серебряной краской. В отдалении на зеленом фоне — надо было думать, что в лесу — группа солдат стреляла в группу повстанцев дикого вида, из которых кто падал, кто убегал, кто поднимал вверх руки. Подпись внизу объясняла: "Усмирение мятежа в Западном крае".
Сходство убиваемого полусаблей с Августом настолько меня поразило, что я тут же взял извозчика и поехал к издателю, а от него, узнав адрес художника, — к художнику. Хоть я и понимал, что художник не мог рисовать с натуры, что он нарисовал мятежника вообще, что подобие лиц — случайность, но мне не терпелось удостовериться. А вдруг, думал я, вдруг Август после нашего прощания примкнул к другому отряду и в какой-либо стычке погиб именно так — от удара солдатской сабли в живот, и его смерть случайно наблюдал будущий создатель картинок, запомнил облик несчастного и сейчас изобразил?
С таким вопросом я и обратился к художнику. Он меня утешил. "Да что вы, господин любезный, — улыбнулся он. — Я в тех краях и не бывал никогда. Да и не то вовсе лицо я рисовал. Открою вам по секрету — прообразом послужил мой тесть, но, к сожалению, он себя не узнал, потому что типографы нагрешили — краски у них как-то неудачно легли".
Ну, слава богу, что случайность, радуясь, думал я. Может быть, и жив Август. Обитает где-нибудь в Риме или Париже. И мельников сын вместе с ним. Может, вспоминают иногда обо мне; только не знают они, что я им завидую.
Но в ту ночь — ночь побега — я им еще не завидовал. Я лежал не сеннике и, слушая запечного сверчка, радовался удаче доброго дела.
XIX
Утром в восьмом часу я был разбужен мрачнейшим Федотычем. "Командир вас зовет, ваше благородие, — говорил он мне. — Злится больно". — "А с чего он злится? — спрашивал я, во весь рот зевая. — Голова болит со вчерашнего или что там?" — "Да кабы голова, — говорил фельдфебель. — Сбежал, враг его побери, этот, пленник-то привязанный". — "То есть как сбежал? — спрашивал я, поднимаясь. — Куда же он мог сбежать?" — "А бес его знает куда. Только пришли утром в сарай — пусто, ни веревочки. Все сено тесаками перепороли думали, прячется. И след простыл. Словно черти его уволокли. Вы уже не сердитесь, Петр Петрович, пришлось сказать, что по вашему приказу караул снят, а то уже совсем был готов солдатика того растерзать". — "Ну, и правильно, — сказал я. — Так и было. Скрывать не собираюсь. Сбежал. Экий, однако, хват. А ничего не натворил?" — "Слава богу, обошлось, — отвечал фельдфебель. — Вот уж было бы беды".
Я оделся, умылся, и мы поехали к командиру.
Подполковник Оноприенко, заложив руки за спину, нервно ходил возле крыльца.
— Что же это вы, Петр Петрович, господин штабс-капитан, натворили? сказал он мне зло. — Как вам, опытнейшему офицеру, на ум пришло пленного без караула оставить? Сбежал мятежник, да-с, изволил бежать.
— Трудно поверить, — сказал я, изображая горе и недоумение. — Ведь спеленали веревками — шевельнуться не мог.
— Дитенка нашли! — взорвался командир. — Спеленали! Вот вам и пеленание. Позор! Всею батареею одного — одного! — пленника не смогли удержать. Как прикажете объяснить, кого наказывать?
— Тут я, безусловно, виноват, Виктор Михайлович, — сказал я и добавил твердо: — Наказания достоин, господин подполковник, и прошу о нем.
— Прошу, прошу. Что мне с просьбы. Ну, зачем, зачем было караульного отпускать! И стоял бы пусть.
— Так связали намертво, Виктор Михайлович. И ворота были на замке.
— На замке! — хмыкнул подполковник. — А что ему ворота, он ведь не в коляске выезжал. Через крышу ушел. Видно, не обошлось без сообщника. Был бы караул — и приятеля рядом посадили.
— Как знать, — робко возразил я. — А коли закололи бы солдатика? Они на все способны.
— Караулил бы по уставу — не закололи бы, — сказал, но без уверенности, командир. — Ну, пойдемте в дом, господин штабс-капитан.
Мы вошли и, затратив полчаса на составление записки, объясняющей побег, решили предать случай забвению.
Настроение мое было приятное, но для полной радости требовалось снять чувство вины за легкомысленное свидетельство о самоубийстве Северина. Володковичи, по моему мнению, не могли верить в самоубийство — повода Северин не имел. Съезжу-ка к ним, решил я. Появиться в усадьбе я вправе, а по правилам приличий и должен — сочувствие привезти.
Скоро я рысил по знакомой с позавчерашнего дня дороге в усадьбу Володковичей. Становился погожий день бабьего лета. Воздух, после ночи прохладный, приятно освежал грудь. Я ни о чем не думал; красивые пейзажи открывались мне и радовали, как некогда в детстве: то стерня бежала мимо, то зеленело на буграх маленькое поле льна, то заросшая уже пожухлой травой уходила далеко вдаль лощина. Полевая дорога перешла в лесную — дернистую, перекрещенную корнями. И слева и справа ель сплетала кроны с сосной, рядом рябина тянула к небу свои ветви; папоротник и черничник прикрывали землю узорным ковром; вдруг открывалась круглая поляна, а дальше лежал поваленный бурей великан; вдруг угрожала накренившаяся над дорогой сухостоина; вода блестела в маленьком роднике; вдруг спугнутая шагом Орлика пролетела по воздуху белка, сорока уносилась в глубь леса; и на каждом дереве кто-то жил, пел, стучал, насвистывал…
Вскоре мне увиделся развилок и крест, срубленный из толстых брусьев. Лесник ли его поставил, подумал я, или крестьяне вкопали отпугивать нечисть? Вот и душа Северина, подумал я, прилетит сюда в звездную ночь погрустить; увидит ее одинокий путник, и оборвется его сердце.
И вдруг мне открылась возможная причина убийства Северина. Я даже опешил — настолько она была возможна. Его убили с целью грабежа, подумал я. Вот и отгадка. Отец вручил ему деньги, он покинул дом, шел парком — и здесь некто выстрелил ему в грудь. Затем убийца отволок тело в беседку, вложил в руку пистолет и скрылся. Так вот, решил я, если Северин от отца деньги получил и с родными распрощался, то каким-то таким образом совершено преступление. Тогда свидетельство надо переписать. А розыск убийцы меня не касается. Это Володковичей интерес.
С такой мыслью я въехал в ворота усадьбы.
XX
В гостиной, где лежал Северин, было несколько людей, но никого из Володковичей. Встретившаяся мне служанка объяснила, что пан Володкович в парке, а брат и сестра находятся в своих комнатах на втором этаже.
Я пошел в парк. Главная аллея, по которой слуги несли в дом самоубийцу или убитого (кого все-таки?), была пуста. Я вышел к прудам. По-прежнему плавали тут лебеди, солнце отблескивало в воде, так же спокойно покрывала круглый пруд ряска, а ивы ничуть не опустили свои ветви к воде. Был человек, нет его — какое до этого дело природе, вздохнул я, новые придут, все забудется и сотрется. Я стал обходить пруды по узкой тропе. В десяти шагах от нее я заметил замаскированный кустами сарай, и скорее не сарай, а будку. Хозяйство птичника, подумал я и направился проверить свое предположение. Оно оказалось верным: мешок зерна, ковши на длинных палках, сеть с мелкими ячейками, косы для косьбы водорослей — таковы были хранившиеся здесь предметы.
Завершив круг, я некоторое время постоял на пороге беседки, рассчитывая место, на котором Северин должен был стреляться, чтобы упасть так, как мы его застали. Выходило, что он стоял на пороге спиной к пруду. Я счел это за странность.
Я стал думать, случайно нас пригласили в беседку или нарочно? Меня и Шульмана привел туда Михал, остальных — Людвига. Лебеди, ряска, беседка место, конечно, красивое, не грешно похвалиться. Однако не здесь все завязалось. Мы с Васильковым стояли у корчмы, мимо нас проехали Володковичи — один мрачнее другого. Это было в шестом часу. А спустя пять минут Володкович радушно приглашает офицеров в усадьбу… Он покоряет любезностью командира, панна Людвига очаровательно улыбается, Михал… ну, что, Михал… тоже, верно, потеплел… А с чего бы им радоваться?.. Итак, вот что важно, что все в усадьбе узнали — прибудут офицеры, будет ужин, гуляние по парку… Нас стали ждать, о нас стали думать, на кухне щипали уток и кур, в котел кинули раков, приготовили виват…