Папа - Татьяна Соломатина 10 стр.


После десятого класса Вика поступила в нархоз. А подружка-с-первого-класса – в высшее учебное заведение, где досконально изучалось всё известное про калиево-натриевый насос и прочие особенности живых организмов. В основном – человеческих.

В Институт народного хозяйства Вика поступила, потому что так сказал папа. И потому что Вика хорошо решала шаблонные примеры строго по формулам из учебников.

Викина мама особо не спорила, потому что ей с некоторых пор стало не до того. Её близняшка как раз лежала в онкодиспансере. В очередной раз. Когда она впервые обратилась к врачу, что-то радикальное с захватчиком её человеческого организма делать было уже поздно. У человеческого организма близняшки были отвоёваны раковыми клетками уже слишком большие территории – печень, лёгкие, кишечник, головной мозг. И на этих территориях раковые клетки уже организовали свои колонии-метастазы. Ещё немного – и самый бессмысленный из агрессоров – раковая клетка – полностью уничтожит близняшку, завершив вместе с её гибелью бесчисленные циклы клонирования себя самого.

Близняшка гримёрши умирала. Гримёрша старалась сделать умирание близняшки максимально комфортным и безболезненным. Не из любви. Не из сострадания. Просто в близняшке умирала значительная часть самой гримёрши. Или даже так: она сама. Так что максимальный комфорт и как только возможно большее количество морфина были не для близняшки. А как бы для себя самой.

А Вика в это время училась в нархозе на факультете «Планирование производства». На том самом факультете, который в своё время закончила её умирающая сейчас тётя.


После тётиных похорон Вике было непросто. Мама впала в тяжёлую депрессию, а папа был в рейсе.


– Это понятно! – говорили соседи, знакомые, жёны моряков и все кому не лень. А не лень было многим, потому что молодая женщина умерла. Это вам не то же самое, что молодая женщина родила. Ну, родила и родила. Пару раз вспомнят, мол, девка с первого подъезда в подоле родителям принесла, надо было лучше воспитывать, и забудут. А тут молодая женщина умерла. Двоих малых деток оставила на мужа. Муж-то сразу бабу найдёт, не смотри, что смотреть не на что! А деткам – горе, грусть-тоска. Мачеха со свету сживёт, будет в голоде-холоде держать. А у той молодой, что умерла, сестра-близняшка. Слегла сразу после поминок, да так и лежит на постели, ни рукой, ни ногой пошевелить не может. Дочь её даже подмывает. Во как срубило!

– Это понятно! – говорили все кому не лень. – Близнец в гробу! На собственном отпевании постоять, себе на крышку гроба ком земли бросить, на собственных поминках себя самого помянуть, глядя на своё фото с траурной лентой. Себя похоронить – это самый сильный сляжет!

И тут они, языкатые, были правы. Близняшка и гримёрша были копиями друг друга. Если другие близнецы стараются как-то отличаться, подрастая, – так им надоедает быть одинаково одетыми в родительском доме, – то гримёрша и близняшка наоборот. Не сговариваясь, они красили волосы в один цвет, цветовая гамма макияжа давно и прочно была выбрана единая для них обеих гримёршей. А с тряпками и того проще. Викин папа давным-давно привозил из рейса всего женского тряпья по две пары – жене и близняшке жены. Жадным он не был.

И хотя близняшка сильно похудела, но гримёрша похоронила себя. Просто сильно похудевшую.

Похоронила и слегла.


Папа успел прийти ко вторым похоронам. И похоронил ещё раз уже похоронившую себя жену. Для него это были первые похороны жены. А для жены – вторые похороны себя. Но как ничего не помнила о своей поездке в сумке в возрасте девяти месяцев Вика, так ничего не знала мама-гримёрша о своих вторых похоронах. И слава богу. Ей на всю недолгую, оставшуюся после первых похорон самой себя жизнь хватило впечатлений. Настолько хватило, что через край перехватило, и у неё как будто сгорели предохранители. Она, не вставая с постели, буквально за месяц похудела до состояния близняшки в гробу. И, похудев до близняшки, гримёрша сразу умерла.


Викин папа очень сильно горевал. Нет, он не кричал страшным голосом, не кидался в могилу, не бился головой об крышку гроба. Он спокойно делал всё, что нужно. Организация похорон, поминки, бесконечные соболезнования друзей, приятелей, знакомых. Он стоял и кивал. Благодарил за сочувствие. И никто не заметил, как Викин папа горевал. Жёны моряков экипажа судна даже перешёптывались между собой, мол, смотрите, какой спокойный! Аж противно! Вот так ждёшь их месяцами… Годами! Всё для них, всё ради них, а сдохнешь – спокойно закопает, не проронив ни слезинки. Чуть не улыбается, скотина! И только жена капитана, даже на кладбище дымя своей вечной иностранной сигаретой, рявкнула шептуньям, что они тупее ста подвалов. А в том южном приморском городе присказка «тупой, как сто подвалов!» – это даже не диагноз, а приговор. Жёны моряков экипажа тут же замолчали. Капитанша рявкнула! Никто из жён моряков не хотел, чтобы её муженёк вылетел из экипажа. Капитанша имела на капитана такое влияние, что начальник Черноморского морского пароходства и рядом не стоял. Капитан вот уже тридцать лет был без ума от своей супруги – и в подробностях начинал мечтать о ней ещё на подходе к отечественным территориальным водам. И если кому-то что-то – из членов экипажа – было надо, он не шёл к капитану. Он отправлял к жене капитана свою жену.

Капитанша, в отличие от прочих жён моряков экипажа, даже не подошла к помполиту. Ей было невыносимо думать о том, чего ему стоят эти кивки, эти благодарности за соболезнования, эти «почти улыбки» – растянутые протоколом губы. Неужели же взахлёб рыдающая жена четвёртого механика на самом деле думает, что она из-за смерти гримёрши страдает больше, чем вдовец?

– Примите мои соболезнования! – всхлип, рыдания, платочек у глаз. – Тушь потекла, и некому теперь толково подправить, как же мы без неё-о-о-о-о…

Вдовец кивает. Вдовец говорит рыдающей жене четвёртого механика: «Спасибо за соболезнования» и растягивает побелевшие губы в «почти улыбке».

«Хорошо, что он не слышит, что они ему говорят», – думает капитанша, даже на похоронах дымящая иностранной сигаретой. Хотя нельзя. Нельзя курить на похоронах. Кто-то что-то такое придумал. Потому капитанша не курит у гроба. Она, кусая губы до крови, курит на соседней аллее. Она не может смотреть, как хоронят гримёршу. Милую, славную, добрую девочку-гримёршу. Как это ужасно – закапывать милых, добрых и славных. Как это невыносимо жестоко: закапывать тела милых, добрых и славных девочек или кого бы то ни было. Пепел к пеплу куда милосерднее и чище, чем прах к праху. «Прах к праху» – ещё одна дубовая формулировка. Даже традиция. Традиции – это невыносимо. Капитанша, дымя своей вечной иностранной сигаретой на соседней аллее, думает о том, что надо бы как-то нетрадиционно. Если вдруг сама. Никто не вечен. Все умрём рано или поздно, так или иначе. И потом дубовая жена какого-то по счёту механика или помощника будет говорить твоему ватному он непонимания и неприятия мужу: «Не у кого теперь узнавать, когда и на какой прича-а-а-а-ал…» Нет, только не так. Капитан такого не перенесёт. В нём нет столько мужества, сколько в этом славном золотом помполите.

«Держись, мужик! – думает капитан. – Твоя выдержка не раз и не два выручала всех нас, славный ты мой, золотой ты мой помполит. Пусть твоя выдержка выручит тебя самого».

Далеко не все члены экипажа, не говоря уже об их жёнах, знают, сколько раз помполит выручал моряков – Викин папа кое в чём таки почётный лоцман и стольких удачно провёл коварным проливом под названием «Загранка не светит», что те жёны столько слёз не пролили, не смотри, что они жёны моряков. Далеко не все члены экипажа, не говоря уже об их жёнах, знают, какая выдержка у этого мармеладно-металлического «рубахи-парня», – мало кто видел, что именно он не растерялся, когда в Красном море матросу-такелажнику стальным тросом снесло голову. Именно Викин папа решил проблему с трупом судового врача, когда они стояли на рейде в Индийском океане почти сорок дней, потому что у современных индийцев был какой-то религиозный праздник, а когда у современных индийцев какой-то религиозный праздник, то им хоть не рассветай. Никаких разгрузочно-погрузочных работ! Никаких причалов! По всей стране гудят, и всем на всё плевать. Ну, то есть не гудят, а медитируют, или что там делают современные индийцы?.. А судовой врач помер ещё в нейтральных водах, алкаш проклятый! И только Викин папа смог-таки вызвать хоть какие-то «власти» и как-то заставить их пристроить тело судового врача в морг и добиться вскрытия и – главное! – протокола вскрытия, и переправить тело покойного на родину в цинковом гробу. Гроб прилетел сперва в столицу Индии, затем – в столицу нашей необъятной родины и только оттуда оправился, наконец, в южный город-порт. При жизни наплавался, после смерти – налетался. Может, не сказки вся эта загробная жизнь? И загробные «власти» определили судового врача-пропойцу в отряд ангелов и устроили ему ещё в гробу тренировочные полёты – в качестве проверки на профпригодность?.. Жена судового врача чуть не сошла с ума. Но она точно бы сошла с ума, если бы не получила гроб с телом своего алкаша. Даже капитан уже орал благим матом, что давайте его выкинем за борт, к ебеням, по старой морской традиции! Зашьём в простыню – и по старой, к такой-то матери, судовой традиции! Есть хоть у кого-то на этом сраном пароходе Библия, атеисты херовы?! Нет?! Капитан может и женить, и отпевать, и крестить, потому что на судне капитан – Царь и Бог! И этот самый Царь и Бог ни черта не может сделать с трупом, потому что у современных индийцев какие-то религиозные праздники, видите ли! Ничего не может современный Царь и современный Бог! Потому что «власти»… И «властям», у которых религиозные праздники, плевать на то, что это же против не то что всяких правил, но даже против здравого смысла – хранить тело судового врача-алкаша в холодильнике с продуктами! Но зато своим собственным «властям» резко станет не плевать, если в рейсе судовой врач умер, а тело его по старой доброй морской традиции рыбам скормили. Вот тут и присядем всем экипажем в места куда более прохладные, чем Индийский океан. Но помполиту, в отличие от судового Царя и Бога, удалось с «властями» договориться – и на рейд таки пришёл ржавый, неопрятный, вонюче дымящий, предсмертно агонизирующий катер. Несмотря на какой-то религиозный праздник, во время которого ни один современный индиец не работает, чтобы не портить себе карму. На страшном катере были какие-то страшные современные индийцы, не владеющие даже хиндиш-инглиш, даже пенджаб-инглиш, хотя все современные индийцы всё ещё продолжают впитывать исковерканный вариант английского языка с ещё сильно траченным колонистами молоком их матерей. Это были какие-то сильно неприкасаемые индийцы, и Викиному папе-помполиту пришлось с ними объясняться языком жестов. В одиночку. Потому как и капитан, и старпом уже даже по-русски не могли сказать что-то, кроме «бля!», к тому моменту, как на рейд подошёл сильно ржавый, шибко вонючий катер с какими-то неприкасаемыми современными индийцами. Но они всё-таки пришли, несмотря на долгосрочный религиозный праздник! Вероятно, Викин папа как-то религиозно и напугал «власти», сказав, что если не будет решён вопрос с трупом советского моряка, то крепкие славянские боги так подпортят всем современным индийцам карму, что никакие Будды её уже не выправят. Так что, ребята, выбирайте: или вы сами творцы своей иншаллы, или вам всем старый добрый славянский гроссен pizdets! Про сильный этот самый понимают все, и даже язык жестов тут ни при чём. Про это понимают где-то на уровне не то кармы, не то надпочечников. Про это у всех сразу чёткие конкретные выводы прямо в солнечном сплетении оформляются.

Именно Викин папа, а вовсе не капитан, договаривался о «левых» рейсах между Америками Северной и Южной, пока все сходили с ума от безделья, изнывая в ожидании разнарядок. Львиный кусок бабла в валюте пойдёт, разумеется, высшему чиновничьему составу ЧМП, но и экипаж нехило заработает. Заработные платы советских моряков, ходящих в загранку, были, разумеется, куда выше жалованья советских инженеров, не отходящих от своих кульманов, но всё ещё ничтожно малы для нормальной жизни. Если бы не джинсы с бубль-гумом, поражающие жителей сверхдержавы поголовно счастливого детства круче, чем стеклянные бусики дикарей, – то и «плавать»-то особо незачем. Разве что из любви к острым ощущениям и «мир посмотреть» – как его иначе подсмотришь? Правда, на старости лет за этот подсмотренный мир придётся расплачиваться вибрационной болезнью со всеми её прелестями, ну да ладно. Иначе-то мир, будучи гражданином Союза Советских Социалистических Республик, не подсмотреть никак. Так что во время жутких болей – симптома облитерирующего эндартериита – будешь радоваться воспоминаниям о том, что подсмотрел мир из предбанника борделя Сан-Франциско. В нью-йоркскую Метрополитен-опера как-то никто не рвался. Или, там, в казино Лас-Вегаса. Припортовые дешёвые магазины да автокладбища – вот и весь подсмотренный мир.

Именно Викин папа, когда мужики обалдевали от бесконечного риса, бесконечной кукурузы и прочего скудного из-за долгих переходов и простаивания на рейдах пайка, знал, где и как договориться, чтобы на тот самый рейд «подвезли» мясо, кур, сосиски, тушёнку, макароны и прочие малые, милые сердцу русского человека радости.

Именно Викин папа бросился с голыми руками, улыбкой и ямочками наперевес между одним членом экипажа с ножом и другим членом экипажа с ножом – двадцать один день перехода, томление, этим самым по столу и радости совместного существования мужиков на перенасыщенном андрогенами ограниченном пространстве. Он как-то всегда чуял, что происходит с каждым. И даже предвосхищал. Наблюдал очень внимательно за всеми – потому и предвосхищал. Никто и не думал, что сегодня Иванов с Петровым решат выяснить, какая марка Wisky лучше, именно с помощью таких вот аргументов – холодного оружия. Иванов же с Петровым по жизни кореша! Чего бы это пожизненным корешам кидаться друг на друга с ножами из-за какого-то дурацкого спора, который даже на матерщину не тянет, не то что на поножовщину! Так это он в нормальных условиях не тянет. А на двадцать втором дне перехода в условиях ограниченного пространства, перенасыщенного андрогенами, да «на сухую» – потому что во время перехода ни-ни! – и выяснение, что тут кому Wisky, а что – голимая сивуха, могут до цугундера довести. И ладно ещё до цугундера – до цвинтара! Одного из корешей – попроворней да поудачливей, до цугундера, а другого – до цвинтара. А весь экипаж хором станет невыездной, и будут они все вместе из-за этих мудаков – Иванова и Петрова – поперёк борща на ложке плавать. Почему весь экипаж из-за двух мудаков станет невыездной? Чисто на всякий случай. Такие правила в этой стране, где всё на благо человека. Потому и кинулся Викин папа между этими пожизненными корешами, готовыми потыкать друг друга во всякие жизненно важные органы за всё про всё и за счастливое детство, и за тяжкий труд вдали от родных, и, разумеется, за марку Wisky. И даже ни одна ямочка ни на секунду не стала менее обаятельной, когда не то Иванов, не то Петров Викиного папу ножом таки чиркнул. Не сильно. Так… оцарапал. Очередной судовой врач-алкаш «царапину» зашил одиннадцатью швами, и вот уже только после этого Викин папа-помполит из мармеладного стал металлическим и начистил харю отдельно Иванову, отдельно – Петрову. А потом выдал всем «наркомовский» паёк. Для разгрузки нервных оболочек, так сказать. Из культфондовского запаса. И себе, разумеется, тоже. И, тоже разумеется, эта история не нашла отражения ни в судовом журнале, ни во врачебных протоколах, ни в рапортах «куда следует».

Вот такой это был человек, моряк и помполит.

Потому никто и не заметил, как сильно он горевал. Кроме, разве что, капитанши и капитана.

Даже Вика не заметила. Потому что находилась в некоторой прострации. Человек всегда находится в некоторой прострации, когда привычный ему мир вдруг рушится. Просмотр развалин привычного мира частенько приводит человека к ещё большей прострации, и так человек некоторое время и живёт – как через вату, – цепляясь сознанием за реперные точки. Например, за пятно на обоях. Мама расписывала чернильную ручку. Замечательную иностранную чернильную ручку – в иностранных буковках и с золотым пером. Ручка никак не хотела расписываться, и мама пару раз её встряхнула – и на толстых рифлёных белоснежных обоях тринадцатиметровой кухни появилась чернильная клякса. Обои были моющимися, но от чернил не отмоешь ни одни моющиеся обои. Капля чернил, попав на пористую поверхность толстых рифлёных моющихся обоев, моментально разбегается по ней стремительным паучком. Очень стремительным, но время его бега ограничено. Шмяк! – секунда жизни стремительного паучка – и вот он уже навсегда ограничен ничтожно малым пространством. Сами толстые рифлёные моющиеся белоснежные обои всё так же бесконечны, куда ни кинь взгляд, но на них уже чернильное пятно. Свежее чернильное пятно. Свежая могила секундой прежде стремительного чернильного паучка. Ещё мгновением раньше бывшего каплей чернил.

Мама-гримёрша только рассмеялась. А тётя-близняшка страшно расстроилась. Она тогда как раз была в гостях, и мама именно для неё расписывала эту красивую заграничную чернильную ручку в иностранных буковках и с золотым пером. Подарок. Очередной подарок. Чтобы тётя-близняшка писала свои отчёты элегантной фирменной ручкой, а не страшными пластмассовыми, поперёк себя раскручиваемыми отечественными, стержни которых частенько «текут», оставляя несмываемые пятна на подкладках иностранных близняшкиных сумок, тоже подаренных гримёршей.

Близняшка так кричала на гримёршу, что та – безалаберная и заляпала чернилами такие дорогущие белоснежные обои, а мама только смеялась и целовала тётю.

А потом Вика с мамой частенько придумывали, на кого похоже это чернильное пятно. Иногда оно было похоже на слонёнка, а иногда – на облачко. И только теперь, когда на кухне молча друг напротив друга сидели Вика в прострации и папа, который сильно горевал, пятно почему-то стало похоже на свежую могилу. Вика и папа молча встали и молча поехали на кладбище.

Вначале они ездили на кладбище очень часто – чуть не каждый день. После сорока дней папа собрал мамины вещи и сказал Вике:

– Надо отдать близня…

И вдруг осёкся и зарыдал.

Он рыдал, как рыдают только бабы. Он выл белугой и катался по ковру, и царапал себе лицо, захлёбываясь в слезах и соплях. Человек, не растерявшийся, когда в Красном море такелажнику тросом гильотинировало голову – и тело такелажника снесло за борт, а окровавленная голова с ещё живыми недоумевающими глазами, в которых застыло выражение: «чё это было, пацаны?!» – покатилась по палубе, и веки прищуривались, как прищуриваются они не когда человек умирает, а когда какой-нибудь Иванов хочет сказать какому-нибудь Петрову что-то типа: «шутку понял…», – сейчас прижимал к себе заграничные женские тряпки и бился головой о мебель, и до крови кусал руки.

И Вика вдруг вышла из прострации. Она спокойно пошла в ванную комнату, спокойно налила холодной воды в эмалированное двенадцатилитровое ведро, в котором мама-гримёрша мариновала огурцы, – будь прокляты реперные точки! – и размеренным чётким движением, как будто всю жизнь только тем и занималась, что выплёскивала двенадцатилитровые вёдра воды, спокойно окатила папу.

Папа сел, отряхнулся как пёс, отшвырнул от себя заграничные женские тряпки и сказал:

– Ни фига себе! Где это ты так научилась?! Я бы так чётко тельняшку не порвал!

И они почему-то рассмеялись.

Потом они прибрались, свернули отяжелевший от воды ковёр и вынесли его сушиться во двор. Потом долго сидели на кухне и вспоминали, и плакали, и смеялись, и даже выпивали – папа выпил бутылку Wisky, а Вика – три рюмочки ликёра. Вике от ликёра стало горячо в груди и зашумело в голове. И даже как-то немного отяжелели ноги. Папа открыл вторую бутылку Wisky и распечатал четвёртую пачку сигарет. Вика с трудом встала, вытряхнула фарфоровую супницу, доверху наполненную окурками, в мусорное ведро, сварила папе кофе и сказала:


– Спокойной ночи! Ты тоже ложись. Я тебя люблю, – и поцеловала его.

– И я люблю тебя. Я больше никогда не буду тебя пугать. Всё будет хорошо. Мы всегда будем вместе, дочка. Жизнь продолжается. И, кроме друг друга, у нас в этой жизни никого больше нет. Помни об этом.

– Я помню, папа, – сказала Вика.

– Всегда помни об этом! Пообещай, что будешь помнить! Скажи мне, что, кроме друг друга, настоящих любимых у нас в этой жизни никого больше нет и не будет! – настаивал Викин папа.

Назад Дальше