— Начинается, — предупредила меня Барбара.
— Я весь внимание.
— Я предлагаю, — Триппет и не заметил нашей иронии, — заняться самым ненужным, бесполезным для страны делом. Для молодых мы будем продавать снобизм и социальный статус, старикам и людям среднего возраста поможем утолить ностальгию по прошлому. Мы обеспечим им осязаемую связь с вчерашним днем, с тем временем, когда были проще и понятнее не только их машины, но и окружающий мир.
— Красиво говорит, — заметил я, посмотрев на Барбару.
— Он еще не разошелся, — ответила та.
— Как вам нравится мое предложение? — спросил Триппет.
— Полагаю, небезынтересное. Но почему вы высказали его мне?
— Потому что вам, мистер Которн, как и мне, плевать на эти машины. У вас представительная внешность, и вы — владелец двадцати одного драндулета, которые мы можем использовать как приманку.
— Кого же будем приманивать?
— Простаков, — ответила Барбара.
— Будущих клиентов, — поправил ее Триппет. — Моя идея состоит в том, что мы организуем мастерскую… нет, не мастерскую. Слишком плебейское слово. Мы организуем клинику. Да! Мы организуем клинику, специализацией которой станет восстановление развалюх до их исконного, первоначального состояния. Подчеркну еще раз, исконного! К примеру, если в «роллсе» 1931 года для переговорного устройства с шофером необходим микрофон, мы не будем ставить микрофон, который использовался в «роллсе» выпуска 1933 года. Нет, мы обыщем всю страну, если понадобится, весь мир, но найдем нужный узел. Будет установлен микрофон именно 1931 года. Нашим девизом будет гарантия подлинности.
— К сожалению, — заметил я, — у меня нет независимого состояния.
Триплета это не смутило.
— Мы начнем с ваших двадцати одного автомобиля. Необходимый капитал вложу я.
— Хорошо. Теперь понятно, почему вы обратились ко мне. Но вам-то это зачем?
— Ему хочется пореже бывать дома, — пояснила Барбара.
Триппет улыбнулся и откинул упавшую на глаза прядь, наверное, в двадцать третий раз за вечер.
— Можете ли вы предложить лучший способ для изучения разложения всей системы, чем создание бесполезного предприятия, которое за баснословную плату предлагает глупцам услуги и товары, абсолютно никому не нужные?
— С налету, наверное, нет, — ответил я. — Но мне все же не верится, что вы настроены серьезно.
— Он настроен, — подтвердила Барбара. — Серьезным он бывает только в одном случае — когда предлагает что-то неудобоваримое.
— Разумеется, я говорю серьезно, — продолжил Триппет. — Играя на сентиментальности и снобизме, я наношу еще один удар по основам системы и одновременно получаю немалую прибыль. Не могу сказать, что я не подниму доллар, лежащий под ногами. Это фамильная черта, которую я унаследовал от дедушки.
— Предположим, мы войдем в долю, — я уже начал понимать, что разговором дело не кончится. — А кто будет делать всю грязную работу?
На лице Триппета отразилось изумление, затем обида.
— Я, разумеется. Я неплохо разбираюсь в автомобилях, хотя их больше и не люблю. Предпочитаю лошадей, знаете ли. Конечно, я найму пару помощников для самых простых работ. Между прочим, а чем занимаетесь вы, когда не сдаете в аренду ваши автомобили?
— Я — безработный каскадер.
— Правда? Как интересно. Вы фехтуете?
— Да.
— Чудесно. Мы сможем продемонстрировать друг другу свое мастерство. Но, скажите, почему вы безработный?
— Потому что у меня был нервный срыв.
В последующие два года все получилось, как и предсказал Триппет в тот вечер за ресторанным столиком. Он нашел пустующий супермаркет «Эй энд Пи» между Ла-Бреа и Санта-Моника, провел реконструкцию здания, закупил необходимое оборудование, обеспечил подготовку документов, посоветовал, чтобы мой адвокат просмотрел их, прежде чем я поставлю свою подпись. После окончания подготовительного периода Триппет взялся за восстановление «паккарда» выпуска 1930 года, одного из двадцати одного автомобиля, которые стали моим взносом в нашу фирму. Эта спортивная модель при желании владельца могла разгоняться на прямых участках до ста миль в час. Триппет покрыл корпус четырнадцатью слоями лака, обтянул сидения мягкой кожей, снабдил автомобиль новым откидывающимся верхом и колесами с выкрашенными белым боковыми поверхностями шин, включая и те, что устанавливались на крылья, а затем предложил мне продать его за восемь тысяч долларов.
— И ни цента меньше, — предупредил он.
В первый же день на «паккард» пришли посмотреть двадцать три человека. Двадцать третьим оказался семидесятилетний старичок, когда-то известный исполнитель ковбойских песен. Теперь он жил в Палм-Спрингс. Старичок дважды обошел «паккард» и направился в мой кабинет.
— На нем можно ездить?
— Естественно.
— Сколько вы за него просите?
— Восемь тысяч.
Старичок хитро прищурился.
— Даю семь. Наличными.
Я самодовольно улыбнулся.
— Извините, сэр, но мы не торгуемся.
Бывший певец кивнул и вышел из кабинета, чтобы еще раз взглянуть на «паккард». Пять минут спустя он положил на мой стол подписанный чек на восемь тысяч долларов.
Я размышлял об этом после того, как мужчина в гетрах и его спутник покинули магазин. А потом снял телефонную трубку и набрал номер. После третьего звонка мне ответил мужской голос, и я договорился о встрече тем же вечером. Мне хотелось задать несколько вопросов о мужчине в гетрах, а тот, с кем я разговаривал по телефону, возможно, мог на них ответить. Не исключал я и того, что ответов не получу.
Глава 4
Дождь лил как из ведра, машины сплошным потоком еле-еле ползли по бульвару Уилшира, а водители скрежетали зубами, кляня на все лады идиота, который ехал впереди. Я успел нырнуть в просвет на крайней к тротуару полосе и достаточно быстро проехал два или три квартала. Затем повернул раз, другой и припарковался рядом с пожарным гидрантом, полагая, что с чистой совестью оплачу штраф, если полицейский покинет сухое нутро патрульной машины ради того, чтобы выписать квитанцию и прилепить ее на ветровое стекло моего «фольксвагена».
Я остановился около относительно нового двухэтажного дома, выстроенного подковой вокруг бассейна и выкрашенного в желтый цвет, изрядно потемневший от дождя. Я посидел в «фольксвагене», выкурил сигарету, наблюдая, как запотевают стекла. Ровно в половине седьмого я накинул на плечи дождевик, выскочил из машины и метнулся к дому. Пробежал мимо кустов роз, растущих у лестницы, ведущей на второй этаж. Струи дождя сбили с цветков едва ли не все лепестки. Я практически не вымок, поднялся по ступеням, повернул направо и нажал на кнопку звонка над табличкой с надписью «Кристофер Смолл». Что-то скрипнуло, наверное, кто-то повернул закрылку глазка, чтобы взглянуть, кого принесло в такую погоду, и дверь распахнулась.
— Заходи, Эдди. Промок?
— Не очень. Как ты, Марси?
— Отлично.
Марси Холлоуэй, высокая, стройная брюнетка с синими глазами, большим ртом и чуть вздернутым носиком держала в одной руке сигарету, а в другой — наполовину опустевший бокал. Узкие брюки обтягивали ноги, белая блуза подчеркивала высокую грудь. Она жила с Кристофером Смоллом почти три года, что по меркам Лос-Анджелеса тянуло на рекорд.
Я посетовал на погоду, она спросила, не хочу ли я выпить, и я не стал отказываться.
— Крис будет с минуты на минуту. Шотландское с содовой пойдет?
— Лучше с водой.
Марси удалилась в другую комнату с моим дождевиком, а я сел на зеленый диван и начал разглядывать фотографии на противоположной стене. Они покрывали ее от потолка до пола. Каждая под особым, не отбрасывающим блики стеклом, в узкой черной рамке. Кристофер Смолл и кто-то из его друзей, которых у него было великое множество. В встроенном в стену книжном шкафу я насчитал шесть книг. Полки занимали керамика и коллекция фарфоровых кошечек и котят. В одном углу стоял цветной телевизор, в другом — стереокомбайн, под потолком висели два динамика.
Те, кто обладал достаточно острым зрением, чтобы читать в титрах фамилии актеров, занятых «в эпизодах», наверняка запомнили Кристофера Смолла. Более тридцати лет он прожил в Голливуде, играя водителей такси, репортеров, сержантов, барменов, полицейских, гангстеров и многих других, появляющихся и тут же исчезающих с экрана.
По грубым оценкам самого Смолла, он снялся более чем в пятистах полнометражных фильмах и телепостановках, но наибольшую славу принес ему фильм, снятый во время Второй мировой войны. Замысел фильма состоял в том, что члены некоей нью-йоркской банды решили, неизвестно по какой причине, что немцы представляют для них большую угрозу, чем фараоны. Гангстеры скопом записались добровольцами в армию, отправились за океан и, похоже, выиграли войну. В конце фильма все они дружно глотали слезы, окружив смертельно раненного главаря, который спешно умирал на руках Смолла, бормоча что-то о братстве, демократии и мире.
По грубым оценкам самого Смолла, он снялся более чем в пятистах полнометражных фильмах и телепостановках, но наибольшую славу принес ему фильм, снятый во время Второй мировой войны. Замысел фильма состоял в том, что члены некоей нью-йоркской банды решили, неизвестно по какой причине, что немцы представляют для них большую угрозу, чем фараоны. Гангстеры скопом записались добровольцами в армию, отправились за океан и, похоже, выиграли войну. В конце фильма все они дружно глотали слезы, окружив смертельно раненного главаря, который спешно умирал на руках Смолла, бормоча что-то о братстве, демократии и мире.
Но звездным мигом Смолла стала более ранняя сцена, когда с автоматом наизготовку он ворвался в амбар, где засел немецкий штаб, с криком: «Не дергаться, фрицы!». Немцы, разумеется, тут же сдались в плен, а фразу подхватил радиокомментатор, и вскоре она стала крылатой, завоевав популярность в школах и колледжах. В середине шестидесятых Восточный университет решил организовать фестиваль Кристофера Смолла, но спонсоров не нашлось, и все закончилось пресс-релизом.
Смолл вышел из спальни, пожал мне руку, поинтересовался, как идут дела. Я ответил, что все нормально.
— Марси принесет тебе выпить? — он опустился в зеленое, в тон дивану, кресло.
— Да.
Он повернулся к кухне.
— Марси, принеси и мне.
Марси что-то крикнула в ответ, наверное, давала понять, что просьба Смолла не останется без внимания.
— Что-нибудь делаешь? — спросил он, имея в виду работу в кино.
— Ничего.
— И не собираешься.
— Не собираюсь.
— Если бы ты предложил свои услуги, от них бы не отказались.
— Спрос не так уж велик.
— Черта с два.
— Мне нравится то, чем я сейчас занимаюсь. Вернулась Марси с бокалами на алюминиевом подносе, обслужила нас и устроилась в уголке дивана, положив одну ногу под себя.
— Вкушаешь обычную лекцию, Эдди? — спросила она.
— Крис все еще полагает, что я оставил многообещающую карьеру.
Смолл вытянул ноги, положил одну на другую. Был он в светло-коричневых брюках, желтой рубашке и коричневых туфлях. Волосы давно поседели, появился животик, но лицо осталось тем же: длинное, с выступающим подбородком, запавшими щеками, тонким носом и глубоко посаженными черными глазами, которые, в соответствии со сценарием, могли выражать хитрость, испуг или жестокость.
— Но ты же не можешь не признать, что вложил немало сил и ума, чтобы выйти на достигнутый тобой уровень. Теперь получается, что все зазря. Твоему старику это не понравилось бы.
— Он умер, — напомнил я.
— Тем не менее. Я помню тебя мальчишкой, лет пяти или шести. Он частенько говорил мне, что придет день, когда ты станешь первоклассным каскадером.
— Разумеется, — кивнул я. — А в десять лет я уже учился фехтовать. Как и хотел с самого детства.
Мой отец был летчиком-каскадером, одним из первых, появившихся в Голливуде в двадцатых годах, готовых воплотить в жизнь любую причуду сценаристов, взамен требуя лишь десять долларов да место для ночлега. Всю жизнь он гордился тем, что в 1927 году участвовал в съемках «Ангелов ада» и принимал участие в воздушных боях над бухтой Сан-Франциско. Погиб он в возрасте шестидесяти одного года, врезавшись в пассажирский состав, над которым его просили пролететь на предельно малой высоте. От него мне достались двадцать одна машина, изготовленные до 1932 года, дом, заставленный мебелью, и воспоминания. Но, как и сказал Смолл, отец всегда хотел, чтобы я стал каскадером. В двенадцать он научил меня управлять автомобилем, в четырнадцать — самолетом, и к поступлению в университет я был уже признанным гонщиком, фехтовальщиком, гимнастом, боксером, членом Ассоциации каскадеров и Гильдии актеров кино и регулярно снимался в фильмах.
— Я могу замолвить за тебя словечко в двух-трех местах, — добавил Смолл.
— Нет, благодарю. Ничего не получится.
— Ты должен попробовать еще раз, — настаивал он. — Нельзя же взять все и выбросить… все годы, которые ты провел в университете.
— Только три. Меня вышибли.
— Все равно надо попробовать.
— Может, ему нравится его нынешнее занятие, — вступилась за меня Марси.
— Может, он больше не хочет падать с лошадей.
— Во всяком случае, я об этом подумаю, — я решил успокоить Смолла и, тем самым, положить конец лекции.
— Дай мне знать, если я смогу помочь, — кивнул он.
— Помочь ты можешь даже сейчас.
— Я к твоим услугам, дружище.
— Мне нужно кое-что выяснить.
— О чем?
Скорее, о ком. Меня интересуют два парня.
— Кто именно?
— Сальваторе Коллизи и некий Полмисано.
Лицо Смолла стало бесстрастным. Он посмотрел на Марси.
— Пойди куда-нибудь.
— Куда?
— О боже, какая разница. Куда угодно. Хоть на кухню. Приготовь что-нибудь.
Марси быстро поднялась и направилась к кухне. Она явно рассердилась. И вскоре из кухни донеслось громыхание кастрюль.
В действительности его звали не Кристофер Смолл, но Фиоре Смолдоре, родился он в Восточном Гарлеме на 108-й улице и к четырнадцати годам стал в школе букмекером. Его старший брат Винсент Смолдоре быстро поднимался в гангстерской иерархии, и ему прочили блестящее будущее, но одним октябрьским утром 1931 года его изрешеченное пулями тело нашли на углу 106-й улицы и Лексингтон-авеню. Винсент Смолдоре стал еще одной жертвой в жестокой битве за власть между Джо Массериа и Сальваторе Маранзано. Старший брат Фиоре Смолдоре (вскоре ставшего Кристофером Смоллом) настаивал, чтобы тот закончил школу, но семь пуль в теле Винсента убедили Фиоре, что счастья надо искать в другом месте. К Рождеству 1931 года он оказался в Лос-Анджелесе. Снимался в массовках, в эпизодах, затем выяснилось, что у него хороший голос. Так он нашел себя, а в Нью-Йорке его друзья и враги, завсегдатаи кинотеатров, подталкивали друг друга локтями, когда видели его на экране. Кроме того, им нравилось иметь знакомого, который при необходимости мог показать им Голливуд, даже если он и не был кинозвездой. И Смоллу не оставалось ничего другого, как водить по Голливуду тех, кто нажил в обход закона немалые состояния в Нью-Йорке, Кливленде, Чикаго, Детройте и Канзас-Сити.
— В сороковых и пятидесятых не было никаких проблем, — как-то рассказывал мне Смолл. — Я водил их по самым фешенебельным ресторанам, и мы фотографировались, где только можно. Но знаешь, куда они хотят ехать теперь? В Диснейленд, вот куда. О господи! Я побывал в Диснейленде уже раз пятьдесят, — каждую фотографию приходится украшать подписью, вроде «Крису, отличному парню, от его друга, Ника» или «С благодарностью за чудесное время, Вито».
Смолл наклонился ко мне, уперевшись локтями в колени, на его лице отразилась искренняя озабоченность.
— Чего хотят Коллизи и Полмисано?
— Ты их знаешь?
— Знаю. Чего они хотят от тебя?
— Чтобы я повидался в Вашингтоне с одним человеком.
— Каким человеком?
— Крестным отцом Анджело Сачетти. Они утверждают, что Сачетти не умер и что его крестный отец хочет, чтобы я его нашел.
— Где?
— Крис, этого я не знаю.
— Почему ты?
— Понятия не имею.
Смолл поднялся, подошел к книжным полкам и взял одного из фарфоровых котят.
— Знаешь ли, Марси собирает их.
— Знаю. Я подарил ей пару штук.
— Сальваторе Коллизи, — обратился Смолл к котенку. — Когда-то давно, в Ньюарке его звали Желтые Гетры.
— Он все еще носит их, — вставил я.
— Что?
— Гетры. Только теперь они перламутрово-серые.
— Он всегда будет их носить. Хочешь знать, почему?
— Ладно, почему?
— Потому что у него мерзнут ноги. А тебя интересует, почему у него мерзнут ноги даже в теплый день в Лос-Анджелесе? — он вернулся к зеленому креслу, сел и уставился на меня.
— Так почему у него мерзнут ноги даже в теплый день в Лос-Анджелесе?
— Потому что тридцать семь лет назад, когда он был обычной шпаной на 116-й улице, один парнишка с приятелями прихватил Сальваторе, когда тот трахал его сестру. Знаешь, что они сделали? Устроили небольшое торжество. Наполнили ванну льдом, добавили соли, поставили в нее бутылки с пивом, а потом сняли с Коллизи ботинки и носки и опустили его ноги в ледяную воду, чтобы охладить его любовный пыл. И так продержали его три часа, пока не выпили все пиво, а затем отвезли в Ньюарк и выбросили из машины. Он чудом не потерял ноги, но с тех пор они у него постоянно мерзнут, вот почему он всегда носит гетры, за что и получил соответствующее прозвище.