Лекарь выглянул в коридор нескоро и застыл на пороге, оглядывая уже изрядно встревоженное собрание подле двери. Наткнувшись взглядом на Курта, Рюценбах нахмурился, поманив его рукой, терпеливо дождался, пока он вместе с помощником войдет в тесную комнатушку со склянками, и аккуратно, стараясь не стукнуть, прикрыл дверь. Хартман, понурый и словно какой-то смятый, сидел в самом углу, тщательно оттирая что-то с ладони влажной ветошью, и был поглощен этим занятием, казалось, более всего на свете.
— Бенедикт просил не возить вас мордой по полу при всех, — недовольно сообщил лекарь. — Посему поговорим здесь.
— О чем? — уточнил Бруно, и тот кивнул:
— Верно, Хоффмайер, говорить здесь не о чем. Просто я еще раз повторю уже сказанное, а вы на сей раз попытаетесь это осмыслить. Он болен. Что я должен еще сказать, что должно еще случиться, чтобы вы это уяснили?
— Он не болен, — возразил Курт. — Он умирает.
Рюценбах запнулся, глядя на него почти уже враждебно, и, помедлив, вздохнул, опустив голову и с напряжением потерев ладонью лоб.
— Это верно, — обессиленно согласился лекарь. — Возразить нечего. Да, Гессе, я знаю, что когда-нибудь вот это, — он вяло махнул рукой на тихую комнату за своей спиною, — случится снова, и завершится уже не так… благополучно, я б сказал, как сегодня.
— Как он? — чуть слышно спросил Бруно; тот кивнул:
— Спит. Обошлось. Сегодня — обошлось. Но только слепец или дурак не понимает, что однажды не обойдется. Я, парни, зряч и умственно полноценен, а потому знаю, что однажды это сердце остановится навсегда, и понимаю, что это может случиться в любой момент — во сне, за завтраком, днем или ночью. Или во время беседы с одним из тех, кто вот так рвется его увидеть. И вовсе не обязательно причиной к тому станет невовремя поданная настойка или особенно волнующая тема в разговоре… Но, Господом Богом прошу, Гессе, Хоффмайер — не давите. Не усугубляйте уже того, что есть.
— Разговор шел спокойно. Никаких особенно тревожащих тем не поднималось.
— Я ведь сказал — понимаю. Я не виню Хартмана, — снова вздохнул лекарь, и его помощник на миг искоса поднял к нему несчастный взгляд. — Не виню вас двоих. Знаю, что время придет тогда, когда это решится там, наверху. Всё по воле начальства, и все в руках его; haec veritas est[48] не только лишь в применении к вашей службе. И, Гессе: молодец, что позвал меня заранее. Чуть бы еще — и мог бы уже не успеть… Ну, хорошо, — сам себя оборвал лекарь. — Утряслось, Dei beneficio[49], так и Deo gratias[50]. Бенедикт велел направить вас к синьору Сфорце — тому, по видимости, тоже есть что вам сказать, вот только ближайший час он занят на плацу.
— На плацу? — переспросил Курт удивленно. — Что он там забыл со своей парализованной клешней?
— Как я погляжу, уважение к наставникам в выпускниках неизбывно, — нахмурился лекарь, бросив строгий взгляд на хмыкнувшего Хартмана. — А уж ты просто лучишься послушанием и почтением к старшим… Язык у него, если мне память не изменяет, остался на месте, и дать верный совет он все еще в состоянии. И одна рука все еще действует, а для вас, оболтусов, и этого довольно. Словом, пока можете заняться собою, на вас смотреть противно. Не думаю, что вы оба вздумали распространять моду на подражание Императору и, подобно всем богемским королям, решили обородатиться.
— Это мысль, — демонстративно царапнув многодневную щетину, заметил Курт. — Оная мода решила бы массу проблем. К слову, саксонские герцоги все поголовно тоже…
— Вон, — повелел лекарь непререкаемо. — Приведите себя в порядок. И идите-ка на кухню, перехватите хоть чего-нибудь; пост — дело хорошее, но до умерщвления плоти у вас еще нос не дорос.
— Носом не вышли — не Иисус, — согласился Курт со вздохом, и тот сдвинул брови круче:
— Это в каком смысле, Гессе?
— В смысле сорока дней, — пояснил Бруно, подтолкнув свое начальство к двери. — Есть очень хочется.
В одном и помощник, и лекарь были правы — голод одолевал не на шутку. Лишь явившись в академию, Курт был поглощен иными мыслями и иными заботами, затмевающими все остальные, и в первую очередь помыслы сиюминутные и приземленные, каковыми являлись отдых и пища. Единственное, что заботило еще полчаса назад — это встреча с духовником, каковая стояла под большим вопросом: задержка на день или час, да даже и, как знать, может — на минуту могла перечеркнуть все планы и надежды. Сейчас, когда волнение чуть улеглось, когда неведение более не тревожило душу, тело напомнило о собственном существовании и отсутствии в распорядке последних полутора дней такой немаловажной вещи, как питание. Да и во всем прочем лекарь академии был бессомненно прав тоже, ибо то, что можно было бы поименовать должным уходом за этим самым телом, также имело место давно и походя.
Просьба о горячей воде была воспринята истопником с пониманием, и, перехватив брошенный в его сторону взгляд, Курт заподозрил, что и здесь сыграла немалую роль его негласная привилегированность. В этой мысли он укрепился, когда все необходимое было готово уже через четверть часа, а появление отчищенных майстера инквизитора с помощником на кухне было встречено как нечто ожидаемое уже приготовленной снедью. Чуть в отдалении, на скамье напротив, над своим блюдом сидел встреченный им на лестнице выпускник особых курсов, призванный на помощь Рюценбаху. Одаренный эскулап опирался о столешницу обоими локтями, навалясь на руки всем телом и потупив голову, и в наполовину опустелую тарелку смотрел устало и пасмурно.
— А быть любимчиком главы академии не так уж и плохо, — заметил Курт, с наслаждением поглощая обед. — Любопытно, сие особое положение сохранится при новом руководстве?
— А как же, — пообещал Бруно с готовностью. — На особое отношение будущего ректора ты уж точно можешь смело рассчитывать. Быть может, это хоть немного поставит тебя на место.
— Власть развращает, — вздохнул Курт с показным упреком. — Когда-то (помнишь?) ты счел недостойным отпинать меня связанного. И вот теперь ты verba transfero[51] уже грозишь мне тем же, что когда-то сделать отказался.
— Тебе не повредит.
— А вот если бы я получил власть распоряжаться тобой de jure…
— Когда ты получил право распоряжаться мною de jure, ты сквернословил в мой адрес ежечасно и распускал руки при всяком удобном случае, посему не пытайся давить на совесть. Она у меня в отсутствии — сдается тебе в аренду, в немногочисленных передышках находясь в починке.
— Майстер Гессе.
От голоса, прозвучавшего слева, Курт едва не вздрогнул — голос был надорванный и сиплый, похожий на скрип крышки старого сундука. О том, что его окликнул присланный лекарь, Курт скорее догадался, нежели осознал рассудочно — тот, по-прежнему тяжело навалившись на стол, смотрел теперь не в тарелку, а на майстера инквизитора, ожидая на свои слова реакции.
— Мы знакомы? — уточнил Курт, и тот вяло усмехнулся:
— Бросьте, кто вас не знает?.. Вы в неплохом расположении духа, — продолжил выпускник особых курсов с усилием. — Стало быть, побывали у отца Бенедикта, и он в порядке. Верно?
— Был приступ, — отозвался Курт, посерьезнев, и, когда тот рывком распрямился, успокаивающе кивнул: — Но Рюценбах с помощником справились сами. Сейчас все хорошо.
— Насколько это вообще возможно, — расслабившись, довершил парень и, прикрыв глаза, перевел дыхание, на миг став похожим на умирающего старика в комнате наверху.
— Не доводилось еще терять пациентов? — понимающе уточнил Курт, и тот, нехотя разлепив веки, молча качнул головой. — Значит, этот будет первым.
Присланный лекарь нахмурился, глядя на него с упреком, и он тяжело вздохнул, констатировав:
— Не думал об этом… А напрасно. Ведь тебя пригласили не врачевать больного, а поддерживать жизнь в умирающем, а это существенная разница. Когда-нибудь ты помочь не сможешь — завтра или через неделю, и он умрет.
— Я выкладываюсь, как могу… — начал тот, и Курт перебил, не дав докончить:
— Вижу. Потому и говорю тебе то, что говорю. Когда-нибудь даже твои возможности будут бессильны перед людским естеством, и он умрет. Возможно, в эту минуту тебя не будет рядом, а может быть, отец Бенедикт скончается на твоих руках, когда ты в очередной раз будешь выкладываться, как можешь. И ты решишь, что выложился недостаточно. И будешь чувствовать себя виноватым. Будешь, знаю.
— К чему вы говорите мне все это? — хмуро уточнил лекарь. — Зачем?
— Просто, чтобы знал — ты в последнюю неделю герой всей академии, и твоим стараниям благодарны десятки людей. Ты делаешь невозможное, и это понимают все. Но и ты человек, и ты не способен на неисполнимое, и когда придет время — это будет не твоя вина.
— Откуда вам знать? — возразил тот сумрачно. — Вы меня не знаете, вы не знаете, на что я способен и где предел моим возможностям.
— Откуда вам знать? — возразил тот сумрачно. — Вы меня не знаете, вы не знаете, на что я способен и где предел моим возможностям.
— Передохни, — посоветовал Курт настоятельно, поднявшись из-за стола. — Доешь и поспи, наконец. Иначе предел этот подступит слишком близко, а уж это точно не на пользу никому.
Парень не ответил, уже не глядя на него и снова уставившись в стол перед собою, и на Курта, уходящего, не обернулся.
— Удивляться ты разучился, — спустя минуту безмолвного шествия меж каменных стен проговорил Бруно серьезно. — Зато не перестаешь удивлять.
— Не догадаться, о чем он думает, мог только дурак, — начал Курт, и тот вскинул руку, перебив:
— Да, да, но я не о том. К чему вдруг было это практическое душеведение?
— Не догадаться, чем все кончится, тоже способен только полнейший глупец. Будет первая потеря, да еще такая серьезная, когда такое количество людей сморит на него с надеждой, а он эти упования не оправдает… Не так уж много у нас способных служителей, тем паче в таких областях, чтобы позволить им выходить из строя прежде времени, а такой нешуточный провал может выбить из колеи надолго.
— А мне сдается, дело в другом, — уверенно возразил Бруно. — Сдается мне, ты просто пожалел парня. Временами и это с тобою случается. Жаль только, всегда спонтанно и не всегда, когда это нужно.
— Eheu[52], — передернул плечами Курт, свернув к лестнице. — Случается и со мною; может, старею?
— Забавно: обыкновенно люди совестятся признать, что их сострадание к ближнему не искренне и притворно, ты же восстаешь всякий раз, когда я пытаюсь обвинить тебя в простых человеческих эмоциях.
— Меня настораживает, — возразил Курт, — тот факт, что ты подозреваешь оные эмоции у всех подряд. Какой из тебя инквизиторский исповедник при таком складе натуры… Бруно, неужто ты всерьез полагаешь, что каждый из здешних наставников, подобно отцу Бенедикту, души в нас не чаял и по сию пору страдает сердцем по поводу всякой нашей невзгоды?
— А это к чему?
— Инструкторы и наставники, когда перестали выламывать нам руки, принялись проявлять к своим перевоспитанным воспитанникам чудеса благожелательности и душевности; отчего? Оттого, что каждого любили без памяти? Да прям-таки. Причина к тому одна: только они проявляли душевность, только они слушали и говорили с нами, только они выражали понимание. Не внешний мир — они. Учителя. Сослужители. Конгрегация, в широком смысле. Окружающий мир чужд, он — другой, люди вокруг — другие, все против всех, и только мы — едины. Если высказывать это вот так, постулатом, это не воспримется как непреложная истина: такова человеческая psychica. Если же, как они, подтолкнуть к этой идее исподволь, позволить самому прийти к этой мысли — вот это впечатается намертво. В применении к этой ситуации: я, одаренный сверхчеловеческими способностями, вывертываюсь наизнанку, делая невозможное, и все, что я слышу в ответ — мимоходом «спасибо», да и то через раз. Я сам едва не отдаю Богу душу, мне дурно, мне тоскливо — в том числе и потому, что никто не обращает на это внимания. Ну, быть может, Рюценбах пару раз своим обычным тоном велел пойти отоспаться, и все. Далее мысль идет в направлении, не особенно вдохновляющем: вот, я сижу здесь в одиночестве, и на меня всем наплевать, на меня не обращают внимания свои же — так для чего и для кого я живу и работаю? Где мое место? Есть ли оно вообще, и если есть — то здесь ли? Среди них ли?
— Эк тебя занесло.
— Debet omnia in deteriora inclinari[53]; не придерживайся я этого принципа — до сей поры был бы, как ты, в блаженном неведении относительно происходящего в подлунном мире. И если в этой голове роились похожие мысли (а судя по его реакции, это близко к истине), проявленное гласно и зримо понимание, а тем паче со стороны столь знаменитой особы, поддержит его сейчас и убережет от нехороших мыслей в дальнейшем; а ведь от такого уныния два шага даже и до предательства. Ну, а если я ошибся — тоже неплохо. Мне это ничего не стоило, а парню в любом случае было приятно.
— А есть те, кого ты не подозреваешь в тайном желании однажды сдать Конгрегацию лично Сатане?
— Одного из таких людей скоро не будет на этом свете, — отозвался Курт просто. — Со вторым мы должны сейчас встретиться. Еще один идет рядом.
— Хоть на том спасибо.
— Если, конечно, ты не сделаешь этого однажды по тупости, из совершенно благих побуждений. Знаешь, куда ведет дорога, выстланная благими намерениями?
— Вот и приехали, — усмехнулся Бруно. — После девяти лет службы угодить в потенциальные предатели; и это на пороге повышения.
— In potentia сделать может кто угодно и что угодно. Даже стать ректором святого Макария при полнейшем отсутствии к тому каких бы то ни было дарований.
— Знаешь, Курт, мне, вообще говоря, как и тому парню, тоже не помешала бы моральная поддержка. Так, к слову. Мне ведь предстоит не заведование конюшней при Друденхаусе, я и без твоих теплых слов одобрения путаюсь в собственных сомнениях и гадаю, кто из нас ошибается — я по молодости и нерешительности или отец Бенедикт по дряхлости и старческому неразумию.
— Эк тебя занесло, — повторил за ним Курт с усмешкой. — Духовника заподозрить в маразме — это сильно. Для тебя особенно. Делаешь успехи… Брось ты, — возразил он уже серьезно. — Отец Бенедикт знает, что делает; всегда знал и теперь прекрасно отдает себе отчет в собственных действиях. И, к слову, каким бы сильным ни было его желание определить кого-либо на какую-либо должность, сколь бы ни был он пристрастен в собственных предпочтениях — когда речь идет о столь серьезных рекомендациях, неужто ты думаешь, что такое решение может быть принято в обход Совета? Или придется принять мысль о том, что в Совете, состоящем сплошь из таких же, как он сам, старцев, все поголовно сражены слабоумием.
— Иными словами, — уточнил помощник, — ты все-таки полагаешь, что предсказанное мне будущее не ошибка.
— Повторю, что руководство академии на сегодняшний день ни разу еще не ошиблось в таких вещах. Множество моих сокурсников, имея отличные показатели, не хуже меня, все-таки не получили Знака инквизитора — остались, как Франк, помощниками или вовсе ушли на работу в архив. Почему? Не знаю. Но наверняка у отца Бенедикта были причины принимать такие решения, он видел что-то, что побудило его дать дорогу одним и не выпустить на этот путь других. Со мною он не ошибся. Не ошибся с Франком — сам посуди, какой из него следователь? И нет причин полагать, что он промахнулся в прогнозах относительно других. И тем паче — что он неправ в твоем отношении. Говорю «он», поскольку, хотя подобные постановления и выносятся на обсуждение Совета, уверен, что выдвинул твою кандидатуру именно отец Бенедикт.
— Однако же и ты во многом прав, — отметил Бруно, — и я природно не способен видеть в упавшей с потолка паутине в первую очередь происки ведьминских сборищ. Равно как и вряд ли смогу удавить спящую ведьму в постели. И чтобы я направлял по жизни людей, сама служба которых из этого и состоит?
— Когда прижало — ты зарезал чародейского прихлебателя, и глазом не моргнул. И когда заподозрил меня в измене — оббил весь начальственный порог, требуя применить ко мне санкции, не погрязая в рассуждениях о милосердии и дружественном участии. Если придется, ты и впредь поступишь, как должно. А здешним воспитанникам это не помешает — человек, который попридержит их служебное рвение в случае необходимости и хоть немного охладит пыл, который год от году работы лишь разгорается все сильней.
— Судишь по личному опыту?
— Если я скажу «да», придется признать, что ты прав, и я параноик и мизантроп, а я не в настроении сейчас доказывать, что это качества сугубо положительные. Лучше так: могу допустить по статистике. А статистика гласит, что конгрегатским служителям надо время от времени видеть нормального человека; не глупей себя, не подчиненного себе, из среды себя, могущего всё понять и при необходимости суметь думать, как они, но — не обремененного предвзятым взглядом на мир. Отдохнуть, так сказать, душой. Как однажды сказал помощник аптекаря, занимающийся составлением благовоний, когда он возвратился домой — «дерьма, освежиться!»…
— Вот спасибо. Так даже ты меня еще не титуловал.
— Основная твоя задача — не переусердствовать в этом вопросе, дабы не получить среди курсантов прозвища «наш праведник»; поверь аборигену, это всего хуже. Отца Бенедикта мы звали «Benedicit[54]», ибо то, что говорил нам он, было ценней всего Майнцева двухтомника, а порой — и Священного Писания.
— Навряд ли я стяжаю славу оратора, — возразил Бруно со вздохом. — До сих пор, по крайней мере, за собою я таковых способностей не отмечал.
— Но теперь ты знаешь, к каким переменам в своей судьбе надо готовиться; учись… Бруно, ты справишься, — убежденно подытожил Курт, когда помощник недоверчиво поморщился. — Мое мнение в этом вопросе несущественно, но в правоте отца Бенедикта сомневаться и не думай. Дело ведь не в том, что он решил продвинуть вперед или, точнее, вверх одного из любимчиков. Заметь, в разговоре со мной он не упомянул ни о чем подобном, касающемся меня, мне не предлагалось никаких постов — пусть и в отдаленном будущем, никаких карьерных прыжков, НИЧЕГО. Все, что мне говорилось, имеет важность лишь для действующего следователя, и все. Стало быть, нигде более, кроме как на оперативной службе, он меня не видит, и скажи, что это не верное суждение. Твое бессомненное преимущество перед прочими в том, что ты, в некотором роде, человек со стороны — ты пришел в Конгрегацию в сознательном возрасте, пришел сам, не был выращен в ней, как я, как все, кто в будущем окажется под твоей опекой. Свежий взгляд, можно сказать.