И вот мы здесь.
Я затрепетала, вся мокрая от пота и драгоценного масла.
– Ты наказываешь нас? – прошептала я. – Потому что мы тоже голодны? Потому что мы едим странные вещи и не можем насытиться?
Существо из зубов издало чудно́е, трескучее фырканье. Оно двигалось как домашний кот и ковыряло землю, выпуская и втягивая клыки-когти; его хвост из моляров извивался в воздухе.
– Разумеется, нет. Неужели фермер наказывает корову? Он просто её съедает, облизываясь. Ты красивая, нравишься нам, и мы предполагаем, что это место достаточно большое, чтобы здесь можно было прокормиться. Мы пропустим тебя через себя и насладимся твоим вкусом. Я ничем не отличаюсь от других существ: просто хочу есть и жить.
Глад повернулся и сомкнул свои огромные челюсти на одном из длинных кедровых корней. Он грыз корень и обсасывал, глодал точно кость. Постепенно тот сделался серым, как пепел; от него начали отваливаться большие и маленькие куски, а кора слезала бледными лохмотьями. Быть может, мне всё привиделось? А кому не привиделось бы что-нибудь в таком тёмном и ужасном месте? Корень сохранил форму. Однако в том, что от него осталось, будто зародился беспокойный ветерок.
– Ты не ешь, – негромко сказала я. – Ты тратишь и портишь.
Глад плотоядно уставился на меня: волчьи зубы в его глазницах сверкнули.
– А что ты оставляешь после себя, когда съедаешь какую-нибудь вещь? Не моя вина, что мои объедки интереснее твоих.
Мы смотрели друг на друга. Я поняла, что меня проглотят, и бежать нет смысла: он лучше знал эти туннели, сам прогрыз их во тьме под городом. Поэтому я застыла. А кто бы не застыл, понимая, что будет съеден, как спелая драгоценность? Холодное изумрудное масло сочилось по задней части моей шеи. Я думала о своей тележке, яблоках и маленьких агатовых идолах, а ещё о новом золотом вертеле, который удобно и гладко поворачивался в руке. Думала о топазе из далёкого прошлого и о том, как его сок сочился по моему горлу.
– Интересно, – сказал Глад, – как ты будешь выглядеть, когда пройдёшь сквозь меня?
Сказка о Двенадцати Монетах
(продолжение)
– Я прошла сквозь него. Он меня не съел, а, скорее, обглодал… И вот что осталось. – Вуммим с несчастным видом посмотрела на нас; её глаза были огромными и робкими на круглом лице, парившем над нами. Она погладила изогнутую шею костлявыми пальцами. – Глад вонзил в меня зубы, и моя кожа обратилась в страницы и пепел, что удерживались вместе затхлым, пропитанным пылью воздухом. Внизу, у корней банка и базилики я стала другой. Моя шея сделалась такой длинной, что я не могла есть. Мои ноги так удлинились, что я не могла бежать. Смерть всех меняет на свой лад…
Мы теперь Пра-Ита, преображённые.
Я глазел на Вуммим и ветхое вытянутое горло – такое тонкое, что сквозь него почти просвечивалось строение из мусора позади неё. Улицу прошивал вихрящийся хваткий ветер. Она развела полы своего одеяния, лёгкого и прозрачного, как одуванчиковый шёлк, и показала живот – огромный, словно у женщины, которой давным-давно следовало родить. Но вместо плоти мы увидели драгоценный камень, громадный гранёный бесцветный камень, вделанный в тело, будто она была лишь кольцом.
– Я говорю на языках смерти. – Её голос был едва различим в гуле ветра. – Меня преобразили, и я уже не знаю, кто я, если не считать того, что стала тем, что раньше ела, а оно стало мною. Весь город постигла та же участь, он последовал за Рукмини и Вуммим. Зелёные и пышные доки Варила утонули в отбросах; военные памятники рассыпались на куски. Наконец и Асаад утратил алый и золотой цвета, стал лишь собственной оболочкой – деньгами, бумагой и жестким мёртвым шелком, которые соединяет неутихающий ветер. Это происходило так медленно, что мы почти ничего не замечали, пока нас всех не преобразили: продолжали тратить деньги и торговать мусором. Это навязчивая привычка, и она не нуждается в объяснении. Но ветер, беспокойный вихрь, явившийся вместе с гладом, теперь носит нас с места на место. Он удерживает нас в целости, пока может, а потом мы исчезаем и летим туда, где есть долина или склон утёса, на котором можно передохнуть, и дыхание ветра возрождает нас в прежней форме. Теперь мы оказались здесь. Для нас это место ничем не отличается от других.
– А то место, куда ты хочешь нас отвести, со странными словами над входом? – спросила стриженая девочка.
Вуммим недоумённо моргнула, словно ответ казался ей очевидным.
– Там находится Чеканщик. Вы будете работать, как все дети. Живые работают, мёртвым это не нужно. Радуйтесь, что вас выбрали для работы. Вам же лучше. – Она запахнула своё платье и, возясь с лохмотьями, бросила на нас взгляд из-под редких волос. – Если не пойдёте прямо сейчас, вас недосчитаются на перекличке, и будут неприятности.
– Мы могли бы просто убежать, – дрожащим голосом заявил я, стараясь не думать о плоской тяжелой двери и о том, какой звук раздастся, когда она захлопнется.
– Уж поверьте, я вас поймаю, – мрачно проговорила Вуммим и поджала ногу, точно аист, намекая на быстроту, на которую нам с нашими ножками не стоило и надеяться.
Мы последовали за ней. Кто бы не последовал?
Дверь захлопнулась. Звук был такой, словно треснули кости.
Сказка о Переправе
(продолжение)
Идиллия закашлялся от сырости, и кашель заметался в лёгких, точно рикошетящая стрела. Ногти, длинные как у знатной дамы, вонзались в шест, когда паромщик налегал на него, двигая паром вперёд. Если бледный деревянный шест шёл вверх, вокруг всякий раз появлялся маленький водоворот – невидимая грязь пыталась засосать его нижнюю часть.
– Я хотел бы тебе не поверить, но здесь мало кто осмеливается лгать. Ты был в Оплаканном городе… Я тебе завидую. Сам видел его, когда ещё не было ни пепла, ни бумаг, ни рыбьих скелетов, сложенных в горы высотой с минареты. А розы там остались? Или они все побелели и побурели, дрейфуют у причалов в мёртвых доках?
Семёрка нахмурился и отбросил тёмные волосы с изнурённого лица. У него были синяки под глазами, а у глаз – линии и складки, которые однажды должны были превратиться в морщины, расщелины, канавы в плоти. Он сказал негромко:
– Иногда они залетали в двери Монетного двора, точно хлопья снега.
Идиллия кивнул. Далеко-далеко, за туманом Семёрка будто разглядел россыпь островерхих деревьев, похожих на следы кошачьих когтей в сером небе, и пустынный плоский берег. Расстояния здесь были такими большими, что водоём всё меньше казался ему похожим на озеро. Скорее это было огромное внутреннее море, и он невольно начал дрожать. Паромщик потёр колено рукой в перчатке – его кривые пальцы были уж слишком длинными.
– Мои суставы чуют приближение шторма – тупая боль, похожая на тоску. Я попытаюсь перевезти тебя до того, как он начнётся, но ничего не обещаю.
– А какой он, шторм? Разве здесь возможны шторма?
– Он такой, что твой плащик тебя не спасёт. А если бы ты как следует изучил здешние места, надел бы другой, плотнее и теплее, и язык бы свой любопытный попридержал.
Семёрка опять устроился возле жалкой мачты и прижал колени к груди, потёр о них подбородок. От сурового ветра у него покраснел нос.
– Она там, – пробормотал он.
– Она?
– Моя подруга. Она в безжизненном лесу, где деревья скрипят на ветру. Кутается в лохмотья. Наверное, ей очень холодно. Я не могу её бросить.
Идиллия покачал своей большой головой и плотнее запахнул плащ на массивной груди.
– Ох, сынок. Мне жаль. Ты мне столько заплатил – и всё зря.
Юноша сжал кулак, вонзив ногти в ладонь, и закашлялся, прикрывая рот рукавом, – ветер, острый точно крапива, рвал его дыхание на части.
– Ты не понимаешь. Наверное, и не смог бы понять. Просто мы всё время друг друга спасаем.
Сказка о Двенадцати Монетах
(продолжение)
Нас посчитали прямо посреди большого зала, до того как наши уши привыкли к тишине, а глаза – к темноте. Вокруг были Пра-Ита; их огромные головы покачивались, как у ворон, высматривающих что-то в траве. Моя собственная голова гудела от того, что ветер вдруг прекратился. Лысая девочка стояла позади меня в длинной серой очереди и крепко сжимала мою руку.
– Меня зовут Темница, – прошептала она, и этот шепот был почти благословением, как если бы её имя могло меня обнять и успокоить. Я стиснул её холодные пальцы.
Цифры лились из ртов Пра-Ита точно нежеланная вода, и нас, детей, одного за другим выводили в центр комнаты, где наши маленькие руки помещали на гладкие шесты и рукояти, которые не удавалось разглядеть в тусклом свете, – там было ещё что-то, напоминавшее шестерёнки с полустёртыми зубьями, какие-то поддоны и длинные столы. Ощупывая всё это кончиками пальцев, мы постепенно начали осознавать, что перед нами машина, а когда глаза привыкли к темноте, впервые увидели её целиком.
По центру серого облезлого пола стояла облезлая же серая конструкция. Она была горбатая, словно уродливая черепаха, и дети не старше нас с мрачной торжественностью, будто имея дело с реликвиями, закладывали в эту ржавеющую, покрытую пеплом громадину какие-то непонятные предметы, бесформенные куски чего-то, исчезавшие в недрах искривлённого панциря. Дымовые трубы поднимались до сводчатого потолка и там выплёвывали клубы вялого бледного дыма. Поршни уходили внутрь машины, а затем появлялись снова, тёмные и влажные. Помещение заполняли жуткий хруст и грохот, а в дальнем конце панциря устройство имело вид растянутого эмалированного рта, созданного по образу существа, некогда бродившего по этому городу и состоявшего из одних зубов.
По центру серого облезлого пола стояла облезлая же серая конструкция. Она была горбатая, словно уродливая черепаха, и дети не старше нас с мрачной торжественностью, будто имея дело с реликвиями, закладывали в эту ржавеющую, покрытую пеплом громадину какие-то непонятные предметы, бесформенные куски чего-то, исчезавшие в недрах искривлённого панциря. Дымовые трубы поднимались до сводчатого потолка и там выплёвывали клубы вялого бледного дыма. Поршни уходили внутрь машины, а затем появлялись снова, тёмные и влажные. Помещение заполняли жуткий хруст и грохот, а в дальнем конце панциря устройство имело вид растянутого эмалированного рта, созданного по образу существа, некогда бродившего по этому городу и состоявшего из одних зубов.
Из этого рта выходила длинная доска, и на неё одна за другой падали тусклые желтовато-белые монеты, с глухим звуком ударяясь о чёрное дерево.
Возможно, в далёком прошлом Кость-и-сути, когда горожане знали все секреты мира, Чеканщик двигался по собственной воле, но теперь маленькие руки давили, тянули и толкали его со всех сторон, поворачивали каждую шестерёнку, вытаскивали каждый штифт и запихивали его назад. Украдкой бросая друг на друга взгляды, десятки детей копошились вокруг панциря, двигаясь вместо него и работая вместе с ним над чеканкой монет, которые машина выдавала неровными очередями. Тонкие руки держали нас за плечи, как совиные лапы, и обвивали наши подбородки, вынуждая смотреть на скрежещущую штуковину.
– Живые работают, – прошептал кто-то, возможно Вуммим, а потом раздался усталый полувздох-полувсхлип. С их длинными тощими глотками разве можно понять наверняка?
Удовлетворённые тем, что мы видели машину и поняли, что вскоре окажемся среди этих тёмных глаз и бледных рук, они повели нас, новеньких на Монетном дворе, вереницей в длинную узкую комнату, которую едва удерживал цепкий ветер, свистевший сквозь стропила из листов бумаги. Вдоль стен стояли маленькие опрятные кровати, накрытые тонкими, как волос, одеялами, которые чуть трепетали от шквалов, проносившихся снаружи. Пра-Ита нетерпеливо указали на них, и мы, хорошие детки, выбрали себе по кровати и легли, отвернувшись от двери, машины и жутких длинношеих существ. На каждой подушке лежал кусочек чего-то похожего на стекло. Я лизнул его под одеялом, а потом жадно запихнул в рот. Это был леденец со вкусом то ли малины, то ли чёрного чая, то ли засахаренных сухарей. Я его смаковал, и сок тёк в моё горло. Потом я вспомнил Вуммим и то, каким был её город, прежде чем стать моим. Я выплюнул леденец на ладонь и уставился на него в серых сумерках. Он мерцал и блестел – алый, розово-красный, розовый.
Они дали нам рубины. Рубиновые осколки, которых хватило бы на дюжину детей. Я бросил взгляд через плечо на Пра-Ита, столпившихся возле двери и наблюдавших за тем, как мы засовываем драгоценные камни в свои голодные рты. Они издавали тихие жалкие стоны, пока наблюдали за поеданием камней. Я был слишком голоден, чтобы избавить их от желанного зрелища, и опять сунул вишнёвый камешек в рот. Он лежал на моём языке как обжигающий луч. Я вздрогнул и отвернулся, а потом услышал, что двери захлопнулись, точно руки, сомкнутые для молитвы.
Мы остались одни. Я не сомневался, что утром нам предстояло начать работу. Когда льстивая тьма пробралась сквозь трясущийся потолок, я выбрался из своей постели и разыскал среди тёмных маленьких голов ту, что была коротко и неровно обстрижена, – моей подруги Темницы. Она приподняла угол жалкого одеяла, впуская меня, и я улёгся рядом с ней. Мы отчаянно прижимались друг к другу, пытаясь украсть немного чужого тепла, но красть было почти нечего. В конце концов мы просто замерли, обнявшись и стараясь не дрожать от ужаса.
– Ты видела, что попадает в машину? – спросил я.
Она покачала головой.
– Ты видела, что из неё выходит?
Она кивнула.
Комнату заполняли звуки: во сне кто-то сопел, кто-то плакал, и этот плач был похож на писк выпавших из гнезда птенцов. Я не знал, что сказать. Она не плакала, как другие, а просто смотрела. И то, на что она смотрела, начинало дрожать от её взгляда.
– Что случилось с твоими волосами? – наконец спросил я осторожно, как вор, ухвативший сундук.
Вместо ответа она взяла мои руки – наши пальцы побагровели от холода – и завела себе за спину, положила на свои лопатки. Я коснулся не плоти, а коры – то была древесина, увитая жесткими лозами с ягодами размером с костяшку пальца. Я обнимал ребёнка, да – спереди она была тощей, измученной, но всё-таки симпатичной и точно женского пола. Однако её спина от шеи до самых бёдер оказалась трухлявым кривым деревом, полумёртвым и превратившимся в серый, как земля, камень. Я нащупал лишь одну живую часть, когда провёл по ней руками, – толстый, длинный, серовато-коричневый коровий хвост с мягкой кисточкой на конце.
Она не смела на меня взглянуть.
– Теперь ты видишь, кто я. Я плохая, уродина, поэтому голодные призраки забрали меня.
Сказка Хульдры
Мама часто усаживала меня к себе на колени, чтобы рассказать, откуда мы пришли, – так часто, что я и теперь помню эту историю от первого слова до последнего.
Говорят, некогда жила одна хорошенькая корова. Её шкура напоминала расплавленное красное золото, глаза – полированное дерево, а подвижный хвост был ярче языков пламени. Эта была не совсем корова, ведь красивые вещи и существа одновременно превосходят свои тела и уступают им. В складках коры, покрывающей всех нас, записано, что когда-то она была девушкой с длинными блестящими волосами, и на неё обратил внимание Аукон, Бык-Звезда. Он коснулся девушки раскалёнными добела копытами и преобразил по своему подобию, чтобы любить её, как ему хотелось.
Может, это правда, а может, и нет. Но, как случается иной раз с любовниками, заполучив желаемое, Аукон захотел сделать возлюбленную своей навеки. Бедняжка так и бродила по небу в облике мычащей коровы: хоть она и была самой милой из коров, когда-либо жевавших траву и пивших воду, думаю, её это не сильно утешало.
«Куда идти? Что мне делать?» – плакала корова.
Ответы пришли, но не те, которых можно было бы желать. Аукай, Корова-Звезда или Молочная Звезда с чёрными глазами, видела, что сделал её брат, и кинулась на него. Между двумя громадными существами произошла жестокая битва. Если ты видел, как быки сражаются за право спариться с тёлкой, знай, это выглядело намного хуже. От ярости Аукай горела ярче храмовых костров, и, наконец прижав Аукона к небольшому холму, она своими широкими и плоскими зубами откусила ту часть, что делала его быком; остался одинокий сломленный вол, издающий слабое мычание в ночи. Свет из него уходил в грязь, покрывавшую место схватки. Аукай с отвращением выплюнула сочащиеся серебром яички брата в чистое поле и больше о нём не вспоминала. Говорят, с той поры безумные монахи начали сами себя кастрировать в честь Коровы-Звезды и в знак покаяния за её небесного брата. Может, это правда, а может, и нет.
Но Звёзды – странные существа, а всё, что с ними связано, ещё страннее. Там, где упал кусок бычьей плоти, выросло большое миндальное дерево с пышными белыми цветами и зелёными плодами. И так получилось, что корова, некогда бывшая девушкой, набрела на него в период цветения. Дерево, по сути являвшееся слегка уменьшенной копией Аукона, посмотрело на гостью, возлюбило её и гибкими ветвями затащило животное, издававшее пронзительные хриплые крики, в пустоту внутри извилистого ствола. Там оно гладило её кожу бледными шершавыми ветками, пока много месяцев спустя корова не прогрызла себе путь наружу широкими плоскими зубами, не острыми, но крепкими.
Может, это правда, а может, и нет. Любовь редко ждёт дозволения. Корова бежала от вопящего дерева, которое тянуло ей вслед длинные извивающиеся ветви, покрытые шипами. И так, на бегу, родила первую из нас, хульдру [4] – наполовину девушку, наполовину корову, соединённую небрежной рукой. Мать-корова в ужасе посмотрела на свою первую дочь: как же мало в ней осталось от девушки, которой она когда-то была! Но кому ещё любить уродливого ребёнка, если не матери? Её вымя уже набухло и натянулось. Бедное дитя вцепилось в жесткую золотистую шерсть, и корова опустилась на землю, чтобы покормить дочь. Годы шли, и она рожала детей, как сосна разбрасывает шишки; иногда рожала так, как это делают коровы. Несчастная исторгала из себя детей, куда бы ни вели её копыта, и каждый ребёнок был такой же пёстрой полукровкой, как и все мы.
«Бедные мои девочки, несчастные мои мальчики, – говорила она, когда все мы собирались вокруг, точно стадо, и хвостами отгоняли жужжащих сапфировых мух. – В глубине души я знаю, что с вами все будет так же, как и со мной, – вас всегда будут любить, но лишь те, кто иной природы и кому нет дела до того, чего хотите вы. Я ничем вас не наделила, кроме печали и дурацких хвостов».